Трижды Гордаша пытались изгонять из семинарии. Но всякий раз за него заступались церковники, хорошо знавшие его отца, иконописца Мечислава Гордаша, «богоизбранного богомаза… Гордаша». В конце концов святые отцы-преподаватели вынуждены были смириться с мыслью, что их послушник только тем и занимается, что лепит что-нибудь из глины, вырезает из липовых веточек «человечков-анафемчиков» или же рисует нагой, молящейся и богоподобной одну и ту же девицу с распущенными волосами, сомкнутыми на груди ладонями и со взором, обращенным в небеса. И всякий раз он называл эту свою картину иконой, а саму девицу нарекал всегда одинаково – «Святая Дева Мария Подольская».
Как только под сводами семинарии прозвучало это имя, кто-то немедленно донес ректору, что в стенах святой обители творится «невиданная доселе богохульная мерзопакость».
Однако ректор был прекрасно осведомлен обо всей той «богохульной мерзопакости», что творилась во вверенной ему семинарии задолго до появления в ней Гордаша, а посему донос на новоявленного богомаза его не встревожил. Привыкший за свою долгую жизнь ко множеству творимых советской властью антихристианских, антицерковных мерзопакостей, он призвал Ореста Гордаша пред свои ясны очи вместе со «Святой Девой Марией Подольской» и заставил его минут десять держать картину перед собой, как икону – во время крестного хода.
Рослый, могучего телосложения, знавший толк в вине и женщинах и даже не пытавшийся скрывать это, семидесятилетний ректор смаковал ароматно пахнущий малиновый чай и долго, молча, при ярком свете майского солнца рассматривал творение опального семинариста.
– А ведь хороша натура, телесами бренными хороша-с, – наконец-то проговорил он, жестом повелевая Оресту положить «икону» на стол перед собой, и с хитроватой ухмылкой вновь осмотрел почти во весь рост изображенную Марию Подольскую.
– А говорят, что у королевы не бывает ног, – хмыкнул он. – Их не бывает только тогда, когда их там действительно не бывает. Кто натура?
– По памяти рисовал.
Ректор кивнул, остервенело поскреб ногтями сквозь седую заросль волос подбородок и вновь спросил:
– Так кто, говоришь, сын мой, натурой тебе служил? Чья душа в телесах сиих греховодных?
– По памяти рисовал, святой отче.
– А кто спорит? Такую натуру можно рисовать и по памяти. Чей, спрашиваю, след в памяти остался?
– Ничей. Фантазия.
– Лукавишь, сын мой, лукавишь… – И, достав из своей настольной записной книжки фотографию, положил ее рядом с иконой: – Может, вот по этой «памяти» греховной ты ее сотворял? Подойди ближе, взгляни.
Ступив два шага, Орест взглянул на фотографию и обомлел: перед ним была Мария Кристич. Именно с такой фотографии, сделанной на курсах медсестер, он ее и срисовывал.
– Так с этой «памяти телесной» сотворял ты свою «Святую Марию Подольскую», сын мой? – довольно спокойно, примирительно поинтересовался архимандрит.
– С этой.
– Пришлось поговорить с вашим местным священником, недавно наведывавшимся в Приморск, который, напомню, рекомендовал тебя; затем – позвонить директору курсов медсестер, который и прислал сюда этот снимок с нарочным отроком.
Уже давно ходили слухи, что на самом деле свой духовный сан и ректорскую кафедру ректор совмещал с офицерским званием чекиста, но теперь Орест в этом уже не сомневался. Тем не менее разговор у них выстроился вполне светский и «беспротокольный» и завершился словами архимандрита:
– Тогда так: никто больше не должен знать, кто послужил натурой. Тебе еще повезло. Для некоторых европейских богомазов натурой служили проститутки, поскольку они быстрее соглашались и недорого стоили. А тут ничего, все в пределах: сестра милосердия, дед и прадед которой были священниками, пусть даже униатскими…
– Дед и прадед Марии были священниками? – искренне удивился Орест.
– Вот видишь, сын мой: и этого ты тоже не знал, – разочарованно констатировал архимандрит. – А о такой натуре нужно знать все. Так вот, о ней, об этой греховоднице Марии, больше ни слова. Я выделю тебе келью, у тебя будут деньги и будет натура. Поначалу напишешь мне несколько копий с этой «Девы» для храмов и монастырей, а затем подумаем над каким-нибудь новым сюжетом, благо в Святом Писании их хватает.
В тот же день все недруги Ореста умолкли. Один из преподавателей, именно тот, что состряпал донос, дня через два попросту исчез. Поговаривали, что его увезли в НКВД. Остальные преподаватели и храмовые священники подчеркнуто вежливо склоняли голову перед семинарским иконописцем, пребывающим отныне, как им сказали в канцелярии, под патронатом не только ректора, но и самого митрополита. И бывал он только на тех лекциях и богослужениях, на которых ему самому хотелось бывать. К тому же ректор лично следил, чтобы семинарский библиотекарь предоставлял в распоряжение Гордаша все те книги с ликами святых и описанием икон, которые у него имелись.
В течение года Орест успел написать около сорока своих собственных икон и сотворить с десяток всевозможных копий древних мастеров. Боясь потерять такого талантливого и трудолюбивого иконописца, благодаря которому он успел сколотить себе целое состояние, архимандрит приставил к Гордашу соглядатаев, которые следили за каждым его шагом. При этом он позаботился, чтобы талантливый мастер не ограничивал себя скромными семинарскими трапезами и всевозможными постами, но «постил по велению души», а питался у жившей неподалеку «долгодевствующей» дочери священника, погибшего где-то в концлагере, которая охотно делила ложе не только с самим архимандритом, но и с его «личным иконописцем».
…Ложась с Орестом в постель, эта двадцатисемилетняя «православнокрещеная полуеврейка-полуполька» Софочка всякий раз мечтательно, на французский манер, «гаркавила»:
– Огест, запомните, Огест… Истинные святые девы – не те, на котогых вы молитесь в хгамах, а те, на котогых вы молитесь в постели. Ибо постель и есть тот священный хгам, в лоне котогого загождается все наше ггеховнопадшее человечество.
Поначалу Орест опасался, что архимандрит узнает об их интимной связи и приревнует, однако Софочка быстро успокоила его:
– Что вы, Огест? Агхимандгит понимает, что вы – талантливый мастег. А талантливому мастегу всегда нужны деньги и женщины, чтобы он не отвлекался на поиски одного и другого. Тем более что значительную часть тех больших денег, котогые он получает за ваши иконы, оседают в этом, то есть в моем, доме. Я не слишком откговенна с вами, Огест?
– Не слишком.
– Тогда я скажу вам больше. Вы тоже не стесняйтесь меня, ведите себя гаскованнее. В этой богоизбганной постели вы познаете такое блаженство, что никаким небесным гаем вас уже не соблазнить. А если вы еще и женитесь на мне… О, если вы еще и женитесь, Огест… Вы станете самым богатым и самым пгеуспевающим иконописцем, да, пожалуй, и светским художником, в этой стгане. Нет-нет, я сказала, не «советским», а «светским». Уж об этом мы – я и мои дгузья – позаботимся. И вгяд ли кто-либо удивится, если в скогом вгемени ваши кагтины и ваши иконы будут выставляться в Пагиже, Гиме, Нью-Йогке. Хотите взглянуть на «обнаженную Маху»?
– Где? – не понял Орест.
– Пгямо здесь, Огест, все пгямо здесь… – и, достав из потайной полочки секретера несколько снимков, разложила их перед Гордашем. На большинстве из них было изображение нагой Софы в самых невообразимых позах – под вуалью и без, на берегу моря, в постели, посреди лужайки… – У меня личный фотоггаф, Огест. Но фотоггафия – это всего лишь в семейный альбом. А вот это тело… – медленно провела она руками от бедер до груди, – оно достойно кисти Тициана и лучшего из залов Лувга. Вы согласны, Огест?
– Богоизбранное тело, – признал Гордаш.
– Но это еще не все. Я понимаю, что любая, пусть даже самая заманчивая натуга со вгеменем тускнеет. Поэтому вот вам снимки еще нескольких женщин, чьи тела могут заинтгиговать любого мастега кисти… И любая из них – на вашем холсте и в вашей постели. Я не из гевнивых, Огест, я – из тех женщин, что… для жизни.
…Из семинарии Орест бежал за месяц до окончания предпоследнего курса. Сбежал прямо из монастыря, куда их привели на торжественное богослужение по случаю прибытия митрополита. Не желая испытывать судьбу, Орест не решился пройти через ворота, где его неминуемо остановил бы привратник, выясняя, куда он направляется, а просто на глазах оторопевшего старца-монаха перемахнул через высокую ограду и побежал к берегу моря, которое всегда так манило его; к высокому степному мысу, врезающемуся в море, словно севший на мель корабль; к миру, в котором уже никто и никогда не способен будет заставить его стать на колени…