– Не вовремя тебя, служивый, ох, не вовремя! – приговаривал Мальчевский, помогая Беркуту перевязывать Звонаря.
Даже получив в плечо пулю от засевшего на склоне долины снайпера, Звонарь еще дважды опустил оружие на тело напавшего на него унтер-офицера, и лишь тогда, все еще не выпуская из рук автоматической «секиры», осел на колени рядом со своей жертвой и, опираясь руками на ствол «шмайссера», яростно, словно обреченный зверь, зарычал:
– Я знал, – хрипел он, – знал, что случится это именно здесь! Они гнали меня на смерть. Полгода загоняли меня под эту пулю. А она здесь… Как же она меня, скотина, нашла?!
Еще две пули щелкнули рядом с ним. Но ветки деревьев мешали снайперу вести прицельный огонь.
Опомнившись, Беркут и Мальчевский сумели затащить Звонаря в домик и уложить на сохранившуюся железную кровать с иссеченным осколками матрацем. Пуля ударила Звонаря в плечо и, очевидно, раздробила лопатку. Однако осматривать рану уже некогда. Да и не было особого смысла.
Бинтом, изъятым в убитого немца, капитан наспех перевязывал раненого прямо по окровавленной гимнастерке.
– Как думаете, товарищ капитан, выживу? – тихо спросил Звонарь. А ведь Беркуту показалось, что до этого боец на несколько минут потерял сознание. Слишком уж терпеливо и безмолвно сносил бесцеремонное ворочание, которому они подвергали налитое огнем тело.
– А черт тебя знает, служивый! – ответил за командира Мальчевский. – Может, и выживешь, если подыхать не захочется.
– Черта два – подыхать, – в тон ему ответил Звонарь. – Зачем мне… подыхать? Мне бы в санбат. Нет уж, чтобы теперь – и вдруг подыхать!
– Ага, в санбат… – иронично «поддержал» его Мальчевский. – Погоди, сейчас врачей кликну.
– Не трави душу. Лучше дай две гранаты. Вон, ящик в углу с гранатами. Дайте одну – и положите меня за домик. Там я вас с тыла прикрою.
– Три гранаты не пожалею. Только не дрыгайся. Дай тебя, доходягу, спокойно перевязать. Немчура, вон, уже на льду. Наши их прямо на нас прут. Гад буду, затопчут.
Мальчевский связал концы бинта и вопросительно посмотрел на Беркута. Уткнувшись затылком в стену, раненый дрожал от холода и матерился. Капитан, как мог, укутывал его шинелью.
– Положить его надо, потому что не усидит, – подсказал Мальчевский.
– На грудь, на спину? Как лучше, Звонарь?
– А кто его… знает. Только, слышь, капитан, никакой я не Звонарь.
– Не понял?
– Не Звонарь я. Кожухов… фамилия моя.
– Кожухов так Кожухов. Красноармеец Кожухов, значит, – успокаивающе уточнил Беркут. – Я-то слышал: все тебя Звонарем кличут, потому и… Так что извини. Да ты, по-моему, и сам так представлялся… Сержант, глянь, где немцы.
Мальчевский выскочил в соседнюю комнату и по бревнам обвалившейся части потолка ловко вскарабкался на стену.
– Орда у стен крепости, великий князь! Часть фрицев еще цепляется за тот берег, остальные отстреливаются, лежа на льду, – доложил оттуда. – Здесь, на склоне, тоже бой. На старшину и его ребят поперли. Засекли их.
– Рановато, черт!
– Ты не понял, капитан, – упорно обращаясь к Беркуту на «ты», вновь заговорил Звонарь. – Это не просто кличка. – Говорить ему становилось все труднее. Слова он выдыхал вместе со стоном и болью. – Не просто. Я… это… словом, штрафник.
– Что значит «штрафник»?
– А то и значит, что из штрафного батальона. Он здесь недалеко, чуть левее Каменоречья, оборону держал.
– Штрафник, говоришь? – рассеянно переспросил капитан. – Ну, штрафник так штрафник. Тоже солдат. А воевал ты здесь прекрасно, мы с Мальческим и лейтенантом Кремневым письменно это подтвердим.
– А коль с ранением подфартило, то считай, что искупил, – бросил сверху Мальчевский. – Кровью. Теперь – такой же вольный стрелок, как и мы с капитаном.
– Да бежал я из батальона… – не реагировал на его слова Звонарь. Андрей все еще не мог свыкнуться с его настоящей фамилией. – Как раз той ночью, когда вы прибыли сюда…
– Дезертировал из штрафного?! – удивленно переспросил капитан, и лишь теперь, возможно, впервые за все время знакомства с этим человеком, внимательно присмотрелся к его лицу. Да только что он мог вычитать на этом заросшем, грязном, искаженном болью лице солдата, истекающего кровью на поле боя?
– Может, мне лучше рвануть к Кобзачу, а, командир? Сомнут ведь ребят, – не обращал Мальчевский внимания на исповедь Звонаря.
– Не думаю. В крайнем случае уйдут в каменоломни. Мы должны быть здесь. Нужно помочь нашим зацепиться за этот берег, – резко ответил Беркут.
– Здесь так здесь. Я ж не дезертирую, как этот дураша. Какого ж ты черта к нам попер? – спросил он уже Звонаря. – Драпал бы к немцам, или куда-нибудь подальше, за реку, в тыл…
– В плавнях прятался. А потом проведал, что на косе каменоломни, – тихо объяснил раненый капитану. – Думал, пересижу.
– И за что же тебя в штрафники? – спросил Мальчевский.
– Из сибирских лагерей, искупать кровью.
– А в лагерях почему оказался?
– Хлеб из села увозили. Перед войной. В тридцать третьем, перед голодом великим. Подчистую подметали. А я комсоргом был. Против выступил. Голодухи боялся, потому и против. Приехали в село за хлебом, а я хлопцев своих собрал, обоз в село не впустили. И письмо. В Москву, самому… Нельзя, мол, так, чтобы подчистую, до зернышка. Чтобы хлебопашец на своей земле, при урожае, с голода…
– Тебя, конечно, в контру…
– Потом, уже в лагере, узнал от земляка, что почти все село наше вымерло от голода. Весь мой род, до последнего человека. Это ж пятнадцать семей! Как меня не расстреляли, до сих пор не пойму. А в начале сорок второго – добровольцем попросился. Долго не брали, но потом – в штрафной. А мне что: в штрафной, так в штрафной.
– Почему же теперь дезертировал?
– Почему? – он помолчал. – Дай пить. – Беркут приподнял его голову и, поглядывая на Мальчевского, какие там у него вести, напоил из фляги. – Не мог я воевать. Ни за фашистов, ни за этих, которые всех нас голодом… Которые нас голодом, лагерями и зверством…
– Ну об этом мы пока помолчим, – предложил Мальчевский. – Особенно сейчас. С этим когда-нибудь попозже разбираться будут, и уже, очевидно, после нас.
– Что ж после нас, что после нас?! А мы то на что? Не знаешь ты, младсерж Мальчевский, что там, в сибирских лагерях, творится. Да разве только ты?! Наверное, никто и никогда не узнает этого.
– Поняли мы все, Кожухов, поняли, – ворвался в их диалог Беркут. – Полежи пока молча. Лишь бы выбраться отсюда. И считай, что ниоткуда ты не дезертировал. Просто отстал от своих и прибился к нам. Тут все такие, прибившиеся. А дрался, как полагается. Даже странно, что так отчаянно дрался.
– Так ведь… увидел, что вас тут горстка. Да что там, я ведь и сам порой не могу понять себя. Закрутила меня жизнь на семь узлов. А мне бы на село свое взглянуть, пусть даже вымершее. На долину… Хата у нас под лесом… стояла.
– Ты еще увидишь ее, – как можно тверже сказал Беркут. – Обязательно увидишь. А пока молчи, береги силы. Скоро подойдут наши, и совершенно иная жизнь у нас с тобой пойдет, совершенно иная.