К книге
Плацдарм непокоренных23
53%
23
23

Длинные очереди двух пулеметов ворвались в установившуюся было темноту ночи, как призывное стрекотание первых кроваво-красных петухов, возвещавших о приближении еще одного судного фронтового дня. Им ответили нестройным хором одиночных выстрелов и коротких очередей – это «отсалютовали по врагу» бойцы его похоронной команды.

Как только «салют» затих, Калина поднялась и лишь сейчас Андрей разглядел, что то, что она связывала веревками, оказалось крестом – с поперечиной и планкой наискосок. Пока девушка втыкала его посредине костра, рукава ее ватника начали тлеть, но Войтич не обращала на это внимания. Воткнула, перекрестила и спокойно села на свое место.

– Что это? – не понял капитан.

– Старика помянула. Брылу, то есть на самом деле Градова Тимофея Карповича.

– Крестом? Значит, все-таки по христианскому обряду?

– Не по христианскому, а по лагерному. На лесоразработках и торфозаготовке такими вот крестами на кострах – а жечь костры им разрешали – лагерники поминали тех, кто уже отбаландился. И, конечно, освящали свой собственный путь к Христовой прорве.

– Странный способ. Никогда не слыхал о таком.

– Здесь, на свободе, об этом мало кто слышал. В лагерях своя жизнь, свои законы и свои обряды-поминания. Но из них, из лагерей нашенских, кто выходил? А если и выходил, то с подпиской о неразглашении. Где был, что видел – все с собой в могилу.

– Они действительно страшные, эти нашенские концлагеря?

– Да уж наверняка пострашнее немецких лагерей для военнопленных. И даже ихних концлагерей смертников.

– Мне, понятное дело, трудно верить твоим рассказам, но, полагаю, что-то в них есть и от правды.

– А кто заставляет верить? Плевать мне на всех вас и «врагов народа», и его «друзей».

– Может, потому трудно и страшно верится, что сам недавно побывал в немецком концлагере, – задумчиво молвил Беркут, уже как бы размышляя вслyx.

– Ага, так все-таки побывал! – возликовала Калина. – Подтверждаешь?! Какого ж ты хрена раскомандовался здесь?! Ведь тоже вша лагерная.

– Угомонись.

– То-то гляжу: молчаливый ты больно. Ничего, еще и в наших побываешь. Рано или поздно и за тебя Смерш-энкавэдисты возьмутся. Отвоюешь, а мы тебя через коммунистические лагеря пропустим, да через такие, что фашистский раем тебе покажется. Вон, в соседнем с нашим, мужском… скольких там офицеров из бывших: военспецов, белых, красных, зеленых… Целый барак был. Особый. Офицерский. Этих не сразу в расход. Сначала из них дурь выбивали. Видел бы ты, как их там маршировать по плацу однажды заставили. Под октябрьские праздники. Для потехи. Говорят, генерал, из ихних же, из барачных, командовал.

– Да чушь все это! – взорвался Беркут. – Кто тебе такое рассказывал? Ты что, сама видела?

– А то, что «красные командиры в плен фашистам не сдаются, туда попадают трусы или предатели» тоже я придумала? – спокойно, угрюмо поинтересовалась Войтич.

Какое-то время Калина молча смотрела на крест. Дощечки поперечин были мокрыми, крест шипел, чадил, но по-настоящему не возгорался. Словно не хотел принимать отпущение грехов убиенного Брылы из рук этой страшной женщины.

– Чего замолчала? Я спрашивал об офицерах, о марше перед расстрелом…

– Не видела я этого. Может, и байки. Этого не видела, зато многое другое… Словом, насмотрелась. Но это уже не для твоих гнилых ушей и сопливых страстей. А про то, что в плену побывал, лучше помалкивай.

– Почему? Я все смогу объяснить. Я сражался.

– Плевать. Молчи. И скрывай, скрывай, сколько сможешь. Уж чего-чего, а плена тебе не простят. И через двадцать лет в шпионы запишут. Это я тебе говорю, «Лагерная Тифоза».

– Ладно, не будем сейчас об этом. Жизнь покажет. Как ты попала к старику Брыле? Как ты вообще решилась войти в его дом – к отцу лагерницы?

– Когда подошли немцы, часть зэков, кто физически посильнее, к Уралу отправили, остальных – в Христову прорву.

– То есть расстреляли? – расшифровал этот лагерный жаргон Беркут.

– Мужиков наших, из охраны которые, почти всех на фронт угнали. Остальных – и в основном, нас, баб, со всем лагерным барахлом – в эвакуацию, чтобы где-то там, то ли в Мордовии, то ли еще где-то, новый лагерь заложить. Но эшелон фрицы разбомбили. Кто выжил – оказался в окружении. Я, как только поняла это, два пистолета в карман, патроны насыпью – туда же и, лютая на весь свет, как зверь, пошла назад. Сюда. Напролом. Как шла-лютовала, рассказывать не буду, – крест наконец воспламенился и, то ли от этого, то ли вспомнив о том, как она «шла-лютовала», Калина мстительно улыбнулась.

– И не боялась возвращаться в края, где тебя знали как охранницу лагеря? – Беркут спросил об этом скорее из страха, что Войтич прервет свой рассказ и вновь замкнется в себе.

– А куда мне еще было? Как волчица – в логово. Ну так вот, дошла до своего села, узнаю: мать похоронили, снаряд в погреб попал, где она с соседками пряталась. Отца у меня давно нет. Да и был ли, кобель чертов? А хата – вон она, стоит. Что делать? Я оружие на берегу, под корень вербы спрятала и начала прикидывать, как в доме своем, отцовском, перезимовать. А тут, как назло, на второй день, к вечеру, появляется один наш сельский, тоже окруженец. Говорит – даже мышь колхозную немцам не выдал бы, сам стрелять-вешать оккупантов буду, но тебя привел бы в их комендатуру. Пусть поизмывались бы над тобой, как ты над женщинами-лагерницами измывалась, а потом повесили на суку, посреди села, но только обязательно вверх ногами, чтобы помучилась напоследок. И всем объявили – за что такое наказание. – Так веди, говорю. – Предателем не хочу прослыть. А еще, не желаю, чтобы вышло так, будто это фашисты тебе, и таким, как ты, за люд наш перестрелянный отомстили. Но и сам повесить посреди села тоже не смогу. Немцы-полицаи не дадут. Поэтому собирайся, стерва, я тебя за огородами, на берегу, порешу. И повел. Ножом под ребра подталкивал. На ночь глядя в плавни. Бил, гад, страшно. Он меня смертно бил, а я даже не кричала. Не звала на помощь. Словно сама приговорила себя, – ему отводилась только роль палача.

– Он был без оружия? – Беркуту непонятна была жестокость новоявленного мстителя.

– Может, и был пистолет, однако шпигал меня под ребра ножом. Так, слегка… едва тело сквозь ватник пробивал. А когда решил, что мне конец, так, недобитую, и сбросил с берега. Вот только не знал, что змею надо добивать до конца. Он-то решил, что я утонула, а меня в камыши снесло. Там я кое-как очухалась. Вернулась, взяла свое оружие, ползком до соседской хаты добралась. Почти двое суток на чердаке сарая отлеживалась, в тряпье зарывшись. Тихо, чтобы и духа моего никто не слышал. Но пока лежала, за мной дважды немцы в сопровождении старосты приходили. Соседей расспрашивали, куда энкаведистка исчезла. Словом, поняла я: что от тех мне смерть, что от этих. На третьи сутки, ночью, спустилась в хату, картошки себе сварила, сколько нашла, поела, проверила пистолеты и пошла к тому окруженцу, к Криваню.

– И ты решилась на это?

– Думаешь, прощения просить?! Нет. Прихожу, вижу: он, еще с одним окруженцем и тестем своим, за столом сидят. Самогон пьют, как жить дальше, думают. Те двое вроде как в партизаны собрались, что ли. Так вот, вошла я. Кривань, тот, который убивал, как увидел меня – из-за стола поднялся, мычит что-то… Гости его понять ничего не могут, потому что истории нашей не знают. А я ему говорю: «Ну что, все, отмычался? Остальное на том свете домычишь». И от порога прямо в рот ему пальнула. Истинный крест: прямо в рот.

Беркут удивленно покачал головой.

– Тут сразу жена его, двое детей… Визг, крики. Я еще от люти две бутылки разнесла – со школы метко стреляю, «ворошиловский стрелок», в соревнованиях участвовала – плюнула и ушла. «Извините, – говорю, – что веселье ваше испоганила» – и ушла. Те двое мужиков даже из хаты выйти вслед за мной побоялись. Напротив нашего дома небольшой мосточек был, мать белье на нем стирала. Так я топором сорвала три доски, привязала к ним веревкой сноп камыша и, как на плоту, на этот берег переправилась, в плавни. Ночь. Вода холодная. Да к тому же в плавнях заблудилась, чуть в трясине не утонула. Но судьба смилостивилась: утром старик Брыла наткнулся на меня. На чуть живую. Коряги да сухой камыш для топки собирал, вот и…

– Он знал, что ты надзирательницей в лагере служила?

– Знал ли? – криво усмехнулась Калина. – Еще как знал! Свидание с дочерью при мне было.

– Значит, это действительно правда: его дочь сидела в вашем лагере?!

– Все, что я говорю сейчас, – правда, – озлобленно подтвердила Калина. – И прекрати переспрашивать – в душу лезть! Ну а Брыла… Он меня, конечно, запомнил. Думала, задушит. Нет, ни словом не упрекнул. Переодел, кормил, прятал, и за все время так ни словом и не… Один раз только отважился обронить: «Если войну переживем, могилу ее, дочкину, покажешь. Обязательно покажешь».

– А ты что в ответ.

– Что я могла ответить? Пообещала, что покажу. Хотя и не имею права. Впрочем, какая там могила? Ни бугра, ни креста, скопом, сколько вместилось… Но главное, что таким макаром я подтвердила, что и есть та самая Лагерная Тифоза. А старик побаивался, что начну отнекиваться, открещиваться.

– Сам сказал об этом?

– Нет. Он сказал: «Значит, это действительно ты? Хорошо, хоть призналась». И посмотрел на меня как-то сочувственно. Не осуждающе, а именно сочувственно. Оказалось, он уже знал, что это я убила Криваня. И многое другое знал. «Как же ты жить дальше будешь, когда мир ужаснется от всего того, что вы наделали, и перекрестится?». Тоже ведь придумал, как сказать: «Ужаснется и перекрестится»! Интересно, когда это он, «мир» этот, при коммунистах будучи, «ужаснется и перекрестится»?

– А если все же вдруг ужаснется?

– По мне, так лучше бы уж никогда не «крестился». При «неперекрестившемся», таким, как я, «лагерным тифозам», жить как-то проще.

Предыдущая главаГлава 23 из 43Следующая глава