К книге
Колокола судьбы15
45%
15
15

Поздно вечером радист передал в Украинский штаб партизанского движения радиограмму, в которой Беркут доложил о действиях парашютистов в течение дня и ответил на вопрос, который особо интересовал людей, занимающихся где-то там, очевидно, в Москве, его группой:

«По поводу “офицера СС-41”, сообщаю: профессиональный разведчик и диверсант. Работал в нескольких европейских странах. В совершенстве владеет русским, знает украинский и польский. Отлично подготовлен. К Гитлеру относится скептически. Обожествляет Скорцени. Лично знаком с ним. Мечтает сколотить группу первоклассных профессионалов, чтобы работать с ней после войны, независимо от ее исхода. Предлагал сотрудничество. Выходил на личный контакт. В июле 41‑го я взял его в плен в рукопашном бою у моста через Днестр, в районе Подольска. Подробности может сообщить бывший командир охраны этого моста, если он жив. Однако тогда “СС-41” бежал из Подольска, из-под ареста. Командовал спецотрядом по штурму дота № 120, комендантом которого был я. Возглавлял диверсионную группу “Рыцари Черного леса”, переименованную в “Рыцари рейха”. Храбрый. Волевой. Философично жесток, в меру циничен. Капитан Беркут».

Уже когда радист отстучал это послание, Анд-рей задумался над этой фразой: «Философично жесток, в меру циничен». Насколько вообще правомерно такое определение – «в меру» – если речь идет о цинизме? Насколько оно соответствует моральной сути Штубера? И поймут ли его в штабе? Поймут ли – вот в чем вопрос. Но в конечном итоге признал, что именно понятия «философично жесток» и «в меру циничен» наиболее точно отражают отношение гауптштурмфюрера Штубера к той реальной действительности, в которой он обитает.

Впрочем, ответ из штаба оказался лаконичным. «Спасибо. Обстоятельно и непривычно. Попробуем понять. Поздравляем с успешным началом действий группы. Центр».

Как только радист закончил работу, Беркут поблагодарил его, приказал свернуть рацию и присоединиться к бойцам, которые под командованием Мазовецкого занимались приемами ближнего боя.

– Но я не должен проходить обычную десантную подготовку, – довольно резко парировал Задунаев. – Участия в боевых действиях я все равно принимать не буду – нас готовили к работе на рации. К тому же от физических нагрузок у меня может ухудшиться чувствительность пальцев и подвижность кисти.

– А это скажется на «почерке». Правильно. И поскольку рассуждаете вы по понятиям, принятым на Большой земле, совершенно логично, немедленно присоединяйтесь к группе и отрабатывайте все приемы, которые вам покажут, и вообще выполняйте все, что прикажет старший лейтенант Мазовецкий.

Задунаев очумело посмотрел на командира, но тот радушно улыбнулся ему и, сказав: «Идите, идите, красноармеец» – пошел вслед за ним к кошаре, у которой Мазовецкий напоминал младшему лейтенанту и его людям азы солдатской науки: способы смены позиции во время боя.

Правда, прыжки, кувырки и обманные движения, которые он демонстрировал, воспринимались бойцами как трюки акробата. Тем не менее, поддержав Мазовецкого, Беркут и сам продемонстрировал несколько приемов рукопашного боя, которыми им придется овладеть в ближайшее время. И демонстрировал он их в основном на Задунаеве, пытаясь вызвать в нем азарт, желание почувствовать себя настоящим солдатом, искренне удивляясь, что тот остается безучастным и покорным, словно манекен.

Свою солдатскую элитарность радист усмат-ривал не в умении, не в храбрости, а в праве на безделье. Ну что ж, ему, Беркуту, это тоже знакомо. Как много людей, надевших солдатские шинели, так и не поняли, что они солдаты. Впрочем, они и не готовы быть ими – ни морально, ни по уровню своей выучки. А ведь казалось, что до войны их всех обучали, всех готовили.

– Да, на дороге он дрался как черт! – услышал Андрей голос Горелого, когда, оставив группу отдыхать, направился к Отшельнику. – По-моему, лучше, чем только что показывал. Не видел бы своими глазами – не поверил бы.

– А нам перед отправкой что о нем говорили? – ответил старшина. Они с Горелым сидели за валуном и попросту не заметили появления капитана.

– Ну, говорить могут всякое. А пока такого человека своими глазами не увидишь в бою, не поверишь. И что немецкий язык так хорошо знает, тоже с трудом верилось.

«Болтуны, – поморщился Беркут. – Нашли тему для разговора!»

Было еще довольно светло, и хотя большую часть Монашьей тропы скрывал от глаз густой кустарник, все равно появляться на ней сейчас было рискованно: мог заметить кто-нибудь из немцев или полицаев. Однако, ступив на нее, Беркут уже не сумел удержаться от того, чтобы не проведать Отшельника, который сразу же после операции снова укрылся в своей «пещере-келье» и больше не показывался ему на глаза.

* * *

Подойдя к камню, которым Отшельник мог перегородить путь, Андрей обратил внимание, что в этом месте, на гладкой в общем-то поверхности скалы, лучи предзакатного солнца как бы преломляются на стекольно-слюдистых зернышках едва уловимых граней. Чуть отклонившись, он понял, что это грани борозд, которые сливаются в какие-то знаки. Отклонился еще больше и, рискуя сорваться, вернулся чуть-чуть назад.

Поблуждав взглядом по затейливой церковно-славянской вязи, он сумел прочесть написанное в два ряда изречение: «Милосердие к себе – жестокость есть, жестокость к себе – милосердие». «Странная мысль», – подумал он, обходя камень-ворота, и вдруг наткнулся на еще одну надпись, сделанную очень тонко, очень мелким резцом: «Жизнь есть жестокое милосердие Божье».

– Что, Беркут, не согласен с этой мыслью?

– Надпись кажется свежей.

– Она и есть свежая, потому что войною писана.

– Вот оно что! Значит, фраза: «Жизнь есть жестокое милосердие Божье» – твоя работа? И пришло тебе это в голову во время раздумий над надписью, сделанной монахами?

– Эта, первая, надпись сделана не монахами, а моим дедом.

– Тем самым, что вытесал «Распятие» у входа на кладбище на окраине Сауличей?

– Им.

– Талантливым дедом наградила тебя вещая судьба рода.

– Постой-постой, ты-то об этом от кого узнал?

– Пришлось видеть, как один обреченный на виселицу или на распятие военнопленный спасал от обезглавливания распятого Христа. Правда, тогда этот пленный показался мне истинным солдатом, храбрым и мудрым, верящим только в свою собственную судьбу.

– Значит, ты видел все это?

– И не только я.

– Да, там неподалеку, на базаре, обычно крутилось много народу… Иногда полицаи подходили… – как бы про себя прикидывал Отшельник, стараясь вспомнить, примечал ли он этого человека возле распятия. – Но о том, что?.. Подожди, подожди… Уж не тот ли ты?.. Да тот, тот самый! Обер-лейтенант?! Господи! Как же я сразу не вспомнил?! А ведь лицо твое мне запомнилось. Обветренное такое, с выпяченным подбородком и крючковатым, немного напоминающим орлиный клюв носом. И взгляд жестокий, прожигающий взгляд…

– Готовый «портрет маслом».

– Я еще подумал тогда: жестокий, должно быть, человек. Храбрый, но жестокий. И очень удивился, когда ты вдруг заговорил по-русски, предупредив, чтобы я не спешил к райским воротам.

– Все верно, я и есть тот самый обер-лейтенант, – подтвердил Беркут. – Прости, что не мог тогда спасти тебя. Может, и попытался бы что-нибудь предпринять, но ведь ты работал, словно раб, прикованный к веслам галеры. Мне показалось, ты настолько смирился со своей смертью, что единственное, к чему стремишься, – это вернуть голову и терновый венок обезглавленному Христу, смягчить жестокую несправедливость к нему людей, до дыр зачитавших его житие, но так и не проникнувшихся его проповедями.

– Было и такое: смирился, – кивнул Отшельник.

– Ты не шел на контакт со мной – вот в чем дело. И я понял, что операция провалится. А петель на твоей виселице три. Места обоим хватит.

– Вот именно, эта проклятая виселица, – отвел взгляд Отшельник. – Она ведь до сих пор стоит. На моей судьбе она – как метка на сатане. Если бы ты знал, как я возненавидел себя за то, что соорудил ее!

– Но ведь, став «висельничных дел мастером», ты спас себе жизнь, – осторожно напомнил ему Беркут, внимательно следя за реакцией Отшельника.

– Спас. Только не этим. И не смей называть меня «висельничных дел мастером». Ты сейчас очень похож на того, другого офицера, эсэсовца, который назвал меня точно так же. И похож не только потому, что на тебе германская форма.

– О том эсэсовце я тоже слышал. От часового. Ты не помнишь его фамилии? При тебе ее не называли?

– Швабская. Как у всех у них.

– Штубер? Гауптштурмфюрер Штубер? Тебе не приходилось слышать такой фамилии?

– Что гауптштурм… или как ты там говоришь – так это точно. Это я запомнил. Только так к нему и обращались. Еще знаю, что лагерная охрана его боялась. Очень боялась. Даже те два офицера-эсэсовца, которые из гестапо…

– Внешне он мало напоминает немца: черные, слегка курчавые волосы, широкоскулое смугловатое лицо, – подсказывал ему Беркут. – Холодная презрительная улыбка. Неплохо говорит по-русски. Иногда, зная, что перед ним украинец, даже вставляет украинские слова.

Отшельник присел на камень, поправил выложенный на кострище шатер из щепок и сухих веток, подсунул под него обрывок немецкой газеты, поджёг и какое-то время задумчиво наблюдал, как, медленно дымя, расползаются по веткам язычки пламени.

Глядя на него, Беркут подумал, что вот так же, молчаливо, смотрит он на огонь, просиживая в одиночестве все свои пещерные отшельнические ночи. И почувствовал уважение к нему, к его одиночеству, к приверженности этой скале и этим пещерам, отлично понимая, что сам-то он позволить себе такой роскоши – уединиться и жить здесь, заботясь только о покое души и скромном пропитании, – не сможет. И не смог бы. Это противно его духу, его характеру. У них разные пути. Да, разные. Хотя быть этого не должно. По крайней мере сейчас, пока идет война, и внизу, у подножия этих скал, рыщет враг, охраняя виселицы, построенные народом для самого себя.

– Хорошо ты нарисовал этого эсэсовца. Точно. Это был он. Видно, и тебе он тоже до головной боли запомнился.

– В сорок первом по его приказу меня замуровывали в доте на берегу Днестра.

– Так это ты командовал дотом, гарнизон которого замуровали?! – оглянулся на него Отшельник. – Я слышал о нем… Весь лагерь военнопленных гудел об этом. По селам тоже слухи-легенды. До сих пор вспоминают. Правда, молва уверяет, что никто из бойцов дота не спасся. Никто, ни один.

– Спасся, как видишь.

– Может, просто выдаете себя за… коменданта гарнизона?

– За коменданта такого гарнизона и выдавать себя не грех: простится. Но я – комендант «Беркута».

– Оно конечно… И все же… – Отшельник многозначительно развел руками: дескать, извини, быть и выдавать себя – не одно и то же.

– Это за меня, за Беркута, уже выдают себя другие, – еще жестче объяснил Громов. – И давай не будем упражняться в недоверии. А что касается эсэсовца, Штубера… По его приказу недалеко от дота, которым командовал наш комбат, какого-то солдатика распяли. Ничуть не милосерднее, нежели твой дед – своего деревянного Христа. Живого… распяли. Исполосовав всего. Так что он мне, Штубер этот, действительно очень хорошо запомнился.

– Распятие… – проворчал Отшельник. – А что распятие?! Святая и христоугодная казнь. Не то что повешение.

Они помолчали. При свете костра пещера казалась более просторной и таинственной. Прорываясь в зиявшие над кострищем дыры, ветер превращал их в органные трубы. Заунывная, леденящая душу мелодия, которую они порождали, создавала какую-то особую, действительно монастырскую, атмосферу, склонявшую человека к исповеди и смирению.

– Скажи, капитан, ты меня сразу узнал? Как только увидел?

– Не сразу. Уже когда вернулся от тебя. Вспомнил, и не поверил. Штубер привык выполнять свои обещания, какими бы они ни были.

– И выполнил бы. Да, видно, спешить ему было некуда. Он ведь отобрал нас троих из группы «штрафников», которую через час должны были расстрелять. Сказал: «Для тех, кто сумеет соорудить хорошую виселицу, казнь будет отсрочена». Не помилует, а всего лишь отстрочит, – вот так.

– И все же мастера сразу же нашлись, – саркастически осклабился Беркут. – Хоть виселицу для самого себя, лишь бы при деле.

– Да, нашлись, – с вызовом подтвердил Отшельник, поскольку сказанное задевало лично его. – Ты бы, ясное дело, не пошел, – предположил с не меньшим сарказмом.

– Строить себе виселицу? Ни при каких условиях.

– Даже если при этом появляется шанс… Несколько лишних минут, и топор в руке…

– Топор? Топор – да. Об этом я как-то не подумал, – примирительно признал Беркут.

– А мы подумали. Потому-то сооружать вызвалось сразу девятеро. Девятеро взмолились о жестоком милосердии, которое даже там, в лагере военнопленных, называлось жизнью. И меня отобрали первым.

– Еще бы!

– Кто-то из охранников, из наших, местных полицаев, подсказал офицеру, что, мол, хороший мастер.

– Специалист по виселицам.

– Потом Штубер – так ты его называешь? – отобрал еще двоих. Помню, отбирая, смотрел на руки. Чтобы мастеровые были.

– Что ж, в таком случае и смысл надписи: «Жизнь есть жестокое милосердие Божье» становится более понятным.

– Но пока что ты вспомнил меня только как «висельника», а ведь мы с тобой и раньше встречались.

– Когда ты приходил к моему доту, чтобы передать статуэтку нашей медсестре Марии Кристич?

– Узнал все-таки! – был приятно удивлен Отшельник. – Я, как видишь, тоже присматривался: ты или не ты? Виделись-то мы у дота мельком, да и потом ведь получалось, что комендант дота вроде бы погиб…

Предыдущая главаГлава 15 из 33Следующая глава