Серо-белое, мягкое небо, без высоты. Лампадным светом чуть мерцающее поближе к горизонту. Два дерева-узника на каменистом четырехугольнике двора. Дети, девочки. Одна и та же – полвека ее вижу – игра: прыгать из одного квадрата в другой – всех квадратов шесть. Прыгают с вдохновенным видом то на одной ноге, то на двух. “Батюшки, как мне ску-у-ушно”. Скучно, может быть, оттого, что очень болит ухо и нечем его полечить. И оттого, что слишком застряла на перепутье от Тани в мой загорский овраг. Димок самоотреченно (очень ему не хотелось) повез к Денисьевне мои вещи. Если завтра не будет так болеть ухо и вернется пропавший голос – двинусь, наконец, в путь одна.
“Ску-у-ушно” еще оттого, что ехать в овраг, а не в леса-дубравы, не на Влахернский холм, откуда, по словам Е. С. (Готовцевой, снявшей там дачу), виден и восход солнца, и закат, и север, и юг. Уныло и обиженно шевельнула на сердце змея зависти, когда она это рассказывала.
Таня, моя Turris eburnea, turris castitatis[762], надежнейшая опора моей – уже не старости, а дряхлости, – неожиданно ушла в театр: достала билет на “Идеального мужа”[763]. И точно от грудного младенца выскользнула из двери его детской мать, матерински успокаивающие, все улаживающие глаза, улыбка, протянутые руки. И встало какое-то колыбельных времен воспоминание, колыбельные слезы, призывные крики… Теперь это тихо. Но это – то же самое.