К книге
Маятник жизни моей… 1930–195485 тетрадь 17.9-23.11.1945
46%
85 тетрадь 17.9-23.11.1945
79

19 сентября. 4-й час желто-серого дня

У Склифосовского.

“Роковые мгновения”[733], как хорошо у Цвейга. Там Наполеон, Гёте, Роберт Скотт[734]. Мы здесь – все безымянные. Но каждый из нас волей рока (подставное название – по привычке употребляемое) был из обыденности переброшен в Трагическое. “Во единем миге”.

Шесть дней тому назад на платформе метро в Охотном Ряду должен был налететь на Мировича некто ему неведомый, кому заграждал Мирович дорогу, – и так его грянуть затылком о мрамор мозаичных плит, что переменились ближайшие планы и все содержание дней моего двойника. Если бы он стоял немного вправо или влево, этого бы не случилось.

Но так было суждено, и я стала там, где нужно, и попала из обыденности в Трагическое. Оно для меня не в том, что встряхнулись (слегка) мозги в склерозной голове и было нечто вроде бреда и всякие болезненные ощущения, а в том, что я провела вот эти сутки с 18-го по 19-е в этом доме, насыщенном нежданными-негаданными несчастиями, болью, раздирающей плоть, увечьем, перерезающим обыденную жизнь пополам и другую – оторванную от прежней целой нити часть ее, бросающей в Трагическое. И в Смерть, – но это уже “олива мира, а не губящая коса”[735], и трагическое здесь лишь для тех, кто понес утрату близкого существа.

Рядом со мной всю ночь умирал пожилой человек с желтым лицом, застывшим в смертном упокоении. Он дышал тяжело и несколько хрипло. И его мне совсем не было жалко. Он не мучился. Он был уже за гранью жизни, хоть и дышал. От смертного ложа его излучался мир. Смерть пришла к нему в милосердной форме, даже не исказив черт лица его агонией. Но “оружие” прошло душу его маленькой жены, растерянной до изумления, до того, что она не находила у себя слез. Она металась то к одной, то к другой сестре, то просила меня “послушать” его ночью, как будет отходить. И то и дело наклонялась к нему и громко целовала его лицо со всех сторон, как будто надеясь этим его оживить. И что-то на ухо ему шептала. И с диким взглядом пожимала плечами, не умея понять, что он уже замолчал навсегда. Она ушла домой. Я подходила к нему три раза. Но умер он без меня, в те полчаса, какие я в эту ночь подремала. Умер – и завещал он – и еще двое других в эту ночь в нашем коридоре умерших завещали мне не забывать о них. И те, кого провезли мимо моей постели из операционной в глубь коридора, – все эти окровавленные, изувеченные люди потребовали от меня обещания не отходить от них, поднять и принять за них то, что с ними случилось. И не только в этой тетради быть с ними. И в сжимании и трепыхании сердца по ночам, но реально, действенно, жертвенно (словами этой женщины, просившей меня “побыть ночью с ее мужем, когда он будет отходить”). И личная моя трагедия здесь в том, что нет уже, по правде нет никаких сил. Останется от этих дней для Мировича важный опыт и напоминание, расширяющий заширменный круг дня. Для людей же только эти строки. И в мире те благие желания, какими “вымощен ад”. А я ведь через всю жизнь знала, что могла осуществиться эта неосуществленная моя миссия: лечение телесных и духовных недугов человеческих и напутствие душ, разлучающихся с телом.

30 сентября – 5 октября. 11 часов. За ширмой

Что подумается. Что вспомнится. Что позволит вспомнить и оформить склероз мозга.

Сегодня Ирис сказала, когда зашла речь о дряхлости моей и моих сверстников: “Ваша дряхлость только телесная. И поразителен контраст между ею и свежестью и крепостью духовной стороны”. И прибавила с улыбкой: “Как будто нарочно для того, чтобы подчеркнуть независимость духа от тела”.

Нет, милый Ирис мой. Хотела бы я так думать о Мировиче. Но не могу обольщаться. Не могу не видеть, как заторможены колеса психического механизма души. Не случайно шесть дней подряд ничего не вписывалось в страницы этой тетради. И был на днях чудесный сон, для которого во сне же родилось название “кристаллизация алмаза” – и до сих пор не хватает слов и сил записать его. Пыталась рассказать его Анне и Тане Усовой, но сомневаюсь, что это удалось мне. Да и как “поведать несказанное?”. Это могла бы сделать музыка, с которой и начался сон.

Музыка тихая, но вполне внятная, таинственная и литургически-торжественная, говорящая о чем-то доселе неслыханном, о потрясающе новом. Ее слушали в гостинице, у подножия горы я и несколько близких мне лиц. В центре их – моя мать, помолодевшая и какого-то воздушного, бестелесного облика, в белом покрывале, наброшенном на голову и плечи.

“Слушайте! Слушайте! – говорили они строго, когда кто-нибудь двигался или вставал, чтобы уйти. – Это – из горних стран”.

– Это – кристаллизация алмаза, – сказала Ирис с вдохновенным лицом. – Великий праздник.

Во сне я глубже, подробнее, полнее знала и ощущала (как в детстве пасхальную заутреню), в чем этот праздник состоит. (И будто уже не первый раз я на нем присутствую.) Попытаюсь рассказать дневными словами то, что в ночном сверхсознании прозвучало мне.

Все, что делается в человеческих душах в духовном отношении важного, что Христос называл “единым на потребу”, “алкание и жажда правды”, все преодоления низшего “я”, все проявления любви (о каких в павловском послании к коринфянам), все живые движения веры и упований, все акты смирения, терпения, молитва, жертвенное горение творчества – все активное живое, творческое в жизни духа на земле копится и хранится в горнем мире в некоем вместилище, пока не наполнится оно до краев. Когда же совершится это, появляется в мироздании кристалл, уже навеки просветленный, неподвластный силам тьмы. В нем залог и уже начало Новой земли и Нового неба. И первое в небесной литургии поминовение имен тех, кто внес в него дары своей души.

23 октября

Другой сон (в 10-м часу утра)

Голос Леониллы:

– Вставай поскорее. В кухне Толстой. Ждет тебя.

– Лев Николаевич?

– А то кто же? Алексей – “Хождение по мукам”? Так ведь он умер. Через минуту я уже на кухне. Ничуть не удивляюсь приходу Толстого, но очень радуюсь ему.

Он задает мне ряд вопросов – о моих отношениях с Тарасовыми, о детях, об атомной бомбе, о возможной войне с Америкой через год. И сам по этим вопросам говорит что-то очень яркое, очень значительное, очень толстовское. Помню только физиономию его мысли, но ни отдельных выражений, ни связи между ними не помню. Но очень жива та часть его речи, где он тихо, очень интимно, с блеснувшими на глазах слезами говорит:

– В вашем возрасте вы, верно, тоже знаете это: когда вспоминаешь порой всю жизнь – не те события, не те чувства вспоминаются, какие мы считали самыми важными – счастливыми или несчастными, а какие-нибудь слова, стихотворные строчки, встречи со слепой нищей, раздавленная собака, первая апрельская трава, чей-нибудь осудительный взгляд или побежденное тобой низменное желание. Словом – вехи, направления, дороги. А то, что на ней, – преходящие тени.

– А люди? По-вашему, тоже тени?

– Люди – спутники, попутчики. А если нет – тени. Или молот, которым выковывается в душе терпение и смирение. Все вместе – нагромождение лесов вокруг строящегося здания. Его не видно нам. Но оно продолжает строиться. А леса у нас с вами наполовину рухнули.

(Тут опять голос Леониллы на расстоянии одной-двух минут после первого предложения вставать: – Вставай же скорее! А то не будет горячей воды.)

27 октября. 2-й час ночи

Отголоски “военных ужасов”.

Аллочка Бруни и три сестры ее и мать возвращены на родину “по месту жительства”[736].

Мать в тот же день, как заявила о своем прибытии, не вернулась к дочерям. Им не дают о ней никаких сведений. Аллочка прожила три года (от 17-ти до 20-ти лет) в прислугах в немецкой семье. “Не обижали. Но заваливали работой – и чтобы все минута в минуту. И никто не знает, кто этого не испытал, что значит прожить три года в подчинении людям, с которыми твоя страна воюет. И когда вокруг ни одного своего человека, никого, с кем бы душу отвести”. Когда говорила, ее полудетское подвижное итальянское личико стало строгим и почти мрачным. Дима не сводил с нее восхищенных, преданных глаз. Весь, без остатка отдался ее обаянию. И за одну неделю после встречи с ней – переродился из брюквы в цветущее персиковое дерево.

Старшая сестра Аллочки, Агния, по словам младшей, “пережила – и в концлагере, и в прислугах – что-то до того ужасное, о чем не может рассказывать. И вся изменилась. Мы ее не узнаем. И вы не узнаете”.

Второй отголос – письмо моей двоюродной племянницы Маруси Каревой. Она тоже только что возвращена из Германии, куда ее угнали немцы вместе с ее четырнадцатилетним сыном Юрой. Она пишет: “Пока не нахожу сил рассказать, что такое немецкая каторга”. Просит Аллу (она в школьные годы была в числе подруг А. К. Тарасовой) сообщить, все ли в ее семье уцелели, справляется также обо мне, единственной своей родственнице. Киевскую комнату свою она нашла занятой кем-то. Ее же с сыном отправили на ближайшие торфоразработки. Жалоб и просьб никаких. Узнаю Марусин гордый нрав. Но все ясно, без комментарий. Осень. Болото. Ничего теплого. Все вещи пропали.

29 октября. 1 час ночи

Хроника текущих дней.

Дни моей жизни проходят бесследно,

и больше жить я недостоин.

Судомойство. Горы посуды три-четыре раза в день. Вся стряпня на Леонилле. (Домрабы исчезли – одна уехала в Ленинград, другая заболела.) Герой труда – Леонилла (без кавычек). Колоссальная энергия, огромная воля к работе, никакого самосожаления (75 лет!). Помогаю ей, чем могу, – но если она по количеству энергии – Крез, я – нищий. Она не может не презирать меня. И недавно на кухне был такой диалог. Леонилла (давая выход накопившемуся презрению):

– Все-таки почему так могло выйти, что у тебя во всю жизнь не было ни мужа, ни детей – при таком успехе головокружительном у мужчин, ни дома, никакого имущества?

– Вышло – значит, иначе не могло быть.

Леонилла:

– Плохо! Плохо! – размахивая разливательной ложкой.

– Разве домом и детьми определяется хорошее и плохое в человеческих судьбах? Или мужем – общественное положение, имуществом.

– Философствовать можно сколько угодно, но всякий знает, что если нет у него дома, имущества, семьи, детей – это плохо, плохо.

– Но вот передо мной твоя судьба – всю жизнь с семьей, с каким-то имуществом. А теперь с домом дочери, у которой имущества хоть отбавляй, – неужели ты думаешь, что я хотела бы быть на твоем месте?

Леонилла с минуту молчит. Еще так недавно был у нас разговор о непосильной трудности ее роли в дочернем хозяйстве. Но она не сдается. И когда я уже выхожу из кухни, вслед мне раздается громкий крик:

– У меня уже не хватает сил. Но я родила и вырастила пятерых детей. А ты – ни одного. Всю жизнь прожила бобылем. И это плохо, плохо, плохо.

1 ноября. 2 часа ночи

Несколько часов тому назад (между 8-ю и 9-ю часами) умер от удара Хмелев[737]. Во время репетиции, в одеждах Иоанна Грозного, в гриме. Как и в этой смерти, что-то есть жуткое в актерской жизни. Хроническая подмена своей личности чьей-то, иногда по существу чуждой или низменной, порочной, преступной.

2 ноября. 11 часов утра

Смерть Хмелева переполошила вчера всех в нашей квартире. Алла одевалась, чтобы идти в театр, к праху своего Каренина, заплаканная, испуганная, потрясенная так, как будто никогда, подобно царевичу Сиддхартхе[738], не слыхала, что есть в мире Смерть. Она панически боится ее призрака для себя и для близких. И всего, что о ней напоминает, боится. Леонилла, с трясущимися руками собираясь в театр, приговаривала скорбно:

– Какое несчастье! Нужно же случиться такому несчастью! Всего 41 год. И такой замечательный артист.

Меня потянуло из моего закоулка на простор, на свежий воздух. Я вспомнила, что дети ждут меня в этот вечер, чтобы поговорить о вчерашнем спектакле, несмотря на то, что был уже десятый час, поехала в Зубово.

На обратном пути с каким-то завистливо-радостным чувством к Хмелеву думала: вот этого пьяного человека, который спит в грязи на камнях у входа в метро, Хмелев уже не увидит. И не увидит избитого, в синяках и кровоподтеках, распухшего беспризорника, мимо которого я прошла сейчас, мимо которого прошел бы и Хмелев, мимо которого нельзя проходить ни одному взрослому человеку. И не будет там цыганки, к которой потянула мужская безудержная плоть, не будет вставать жалостный образ покинутой жены (я ее встречаю в лифте и в вестибюле, она живет против нас). И не будет больше ни лжи, ни компромиссов, ни власти низменных страстей, ни погони за деньгами. А то, что в нем было “не от плоти, не от крови”, – его чудесный творческий дар нужен во вселенной не для одного московского в Камергерском переулке театра. И может быть, в “иных краях иного бытия”, – там, где нет Ляли Черной и всех болотистых испарений МХАТа, возрастет и раскроется в новых формах таинственное зерно, которое в человеческих душах называется талантом. Аминь.

А пока это осуществится – упокой, Господи, душу усопшего новопреставленного раба Твоего Николая “в месте светлом, в месте злачном, в месте покойном”…

3 ноября. 1-й час ночи

На той же сцене МХАТа, где в 3 часа дня стоял гроб с телом Хмелева и Алла обращалась к нему с прощальной речью, в 8 часов она была уже Машей из “Трех сестер”. До чего же мне чуждо и каким противоестественным кажется актерское творчество. Чиновничья пригвожденность к дням и часам (в таком-то часу, такого-то дня гримируйся и “твори”). Не то, что тебе сегодня хочется, чем ты полон, что в тебе само “творится”, – но то, что помечено в афише. И можно ли что-нибудь “творить”, когда в сотый или двухсотый раз играешь Анну Каренину и она уже до тошноты надоела. И что бы ты в этот вечер ни думала, чем ни горела бы твоя душа – “ты наряжайся и лицо смажь мукой” – смейся, паяц (или плачь), – как это написано в твоей роли, и каждый раз одно и то же, слова в слово.

Вчера много говорили о театральном искусстве с Инной. Она, по-видимому, прирожденная актриса. “Все равно, что играть, и ничего, что в заранее определенный и безотменный день и час – все равно это упоительный процесс, с которым ничего не сравнится”.

– Но если нужно изображать (из себя, из своей личности! из своего лица!) личность преступную или пошлую, ничтожную?

– Все равно. В Semperanto один раз мне досталось сыграть проститутку, развратную, грубую, циничную, – и мне, по словам товарищей, роль эта замечательно удалась. Тут все равно кого играть, Жанну д'Арк или проститутку, – важно и упоительно то состояние, когда это удается.

– Что удается? Перевоплощение?

– О нет! Перевоплощение – это как будто какое-то одержание. Тебя совсем нет, а на твоем месте то лицо, которое ты изображаешь по пьесе.

8 ноября

(У Ириса. Нашла у нее на ночь пристанище, так как в нашей комнате ожидались гости.)

Сон – после вчерашних вечерних разговоров с Ирисом и с Николкой об атомной энергии, Ирис передавала мнение дяди (профессора), что в числе результатов этого открытия (при неосторожном или злоумышленном применении его) весь наш шарик разделит участь Нагасаки. Ириса это ничуть не ужаснуло (“у Отца есть обереги многие”), но Николка расстроился и уснул в слезах. А мне приснилось, что из атомной энергии удалось добыть такой луч (очень похожий на луч сегодняшних прожекторов), который переносил корабль, попавший в сферу этого прожектора, на любую планету нашей Солнечной системы. Вместе с Ирисом и с Николкой наблюдали (с торжественным и радостным чувством) отплытие такого (первого) корабля вверх по лучу прожектора. Стройный, небольшой многопарусный корабль.

Предыдущая главаГлава 79 из 172Следующая глава