К книге
Маятник жизни моей… 1930–195421 ноября
42%
21 ноября
72

Позднее утро. Вьюга. Непреодолимая слабость (“старческое угасание”). Не знаю, жива ли Екатерина Васильевна, и с удивлением не нахожу стимула преодолеть слабость и вьюгу и добраться до Сивцева Вражка.

Нельзя заранее предвидеть, что пройдет через душу мою, “какое оружие” – если сейчас позвонят мне по телефону, что Екатерина Васильевна скончалась, но в течение этих двух суток я жду звонка не как горестного, а как торжественного за Друга моего – радостного известия. Томление предсмертных часов, когда они уже превратились в дни и ночи, как у нее, – великое испытание для каждой души. И я поняла, что в нем человеку лучше быть наедине со своей душой, быть во святая святых ее при встрече с Тайной смерти. Об этом мне сказало безмолвное, долгое пожатие руки сестры Екатерины, каким она простилась со мной и как бы отпускала меня от себя в мир, откуда раздались для нее такие чуждые ей мои слова: “Не уходите. Побудьте еще с нами”. На них она ответила укоризненным, строгим взглядом. И когда я еще какое-то время оставалась с ней и она открыла глаза и вдруг увидела меня, во взгляде ее была удаленность и недоумение. Вопрос, почему же я здесь, когда она со мной простилась. Из окружающих ей нужна была только близкая ей по сердцу, а не духовно племянница, к уходу которой она привыкла. И нужна ей была на этом отрезке ее земного пути от людей только их физическая помощь – подогреть кофе, передать чайник, из которого она утоляла свою предсмертную жажду, поправить постель. И больше ничего. В эти минуты, как на прежде освященной обедне, в душе совершается нечто, облекшееся в гимн. Да молчит всякая плоть и стоит со страхом и трепетом. И ничто же земное в себе да не помышляет – своим “не уходите” я нарушила эту потустороннюю тишину и справедливо была выключена из литургии смертного часа.

23 ноября. 9 часов вечера

Воздух “одиночества звездного”. Все куда-то ушли. Дитя уложили спать.

Сегодня выбралась наконец навестить Екатерину Васильевну. Мороз. Солнце. Мне сразу стало легче дышать. И умолкли все гриппозные и попутные им недуги. Шла и не знала, жива ли моя подруженька. Жива, но со слов Юлии (племянницы), а у нее со слов врача, безнадежна. Юлия спросила, можно ли мне зайти к ней. Она ответила: “В другой раз”. Я не удивилась. Я верно истолковала ее долгое рукопожатие в прошлом свидании: она со мной уже простилась.

Вышла из ее квартиры, как всегда, с ощущением облегченного дыхания души. Воздух горных вершин. Перевал – близость перевала. Прозрачные, лилово-голубые дали, как в Константинополе, с горы Булгурлу[706], откуда с Михаилом некогда смотрели на жизнь Христа, на Его земные дни. Такой же прозрачной и далекой была Москва, когда я шла по Садовой в Зубово. Там вспомнила, что вчера приехал Сережа. Что он сдал экзамены и теперь – младший лейтенант, военный инженер, строитель аэродромов. И вспомнилось с улыбкой, что проснулась сегодня из-за этого с радостным чувством. (Из-за того, что повидалась с ним, причем половины не расслышала из того, что он говорил со своей невнятной дикцией.) Забавны по бессодержательности своей некоторые наши радости. Никакой роли в Сережиной жизни баб Вав не играет; это реликвия прошлого, детские воспоминания и бабушкинская теплота, прибавленная к субботним угощениям и к билетам в театр в университетские годы. “Столп и утверждение” его жизни, его уют и душевный приют и больше, чем это – его Эдем – в узенькой комнате Петровского переулка, где греет его своей влюбленностью и заботой и обволакивает все его существо и душу, и плоть красотой Суламифь (так он ощущает ее наружность, для Тарасовых “местечковую”). Я вижу в ней и тот и другой аспект. Но когда смотрю глазами Сергея, вижу только Суламифь и в глазах его читаю строфы “Песни Песней”: “Ты прекрасна, прекрасна, подруга, голубка моя! Глаза твои голубиные”… И слава Богу, что это так. Но сопереживать это с ним мне не по дороге. Тут между нами “железный занавес”, который я всегда подыму, если услышу оттуда зов Сергея Михайловича (“Баб Вав, ади си” – так звал он меня в годовалом возрасте, когда был болен).

7 декабря. Утро

Уехал вчера Сергеюшка. В Барановичи. В неуютную, грубую военную колею, чуждую для него, кабинетного ученого или странствующего геолога с рюкзаком за спиной. Болит о нем последние дни сердце. Но я благодарна ему за эту материнскую боль, которую впервые он дал мне познать (потом его братья и сестры).

Однажды по поводу моих материнских прав на Сережу, дарованных мне Наташей, кто-то (кажется, С. Ал. С.[707]) спросил: “Но может ли это быть? Две матери? Мать – понятие мистическое”. Отец Сережин сказал: “Именно потому, что оно мистическое. Если оно не узурпация, а дар, как в Сережином случае”. Я думаю, что для этого нужно было слияние душ моей и Наташиной в одно, мистическое тоже, лицо – сестры-жены, с которого началось триединство Михаилова и Наташиного брака. Как жена – даже и в духовном смысле – я в брак этот не вошла. Это была утопия Михаила, в которую и я, и Наташа недолго верили, и он скоро от нее отказался. Но как мать их детей я в этом браке осталась навсегда. И предсмертные Наташины слова: “Дай им по маленькому кусочку хлеба” – прозвучали для меня как “Я ухожу. Возьми на себя заботу о них. Не смущайся твоей старостью и твоей нищетой. Заботься, поскольку хватит твоих малых сил”.

Сейчас позвонила Таня Усова. Как сблизило меня с нею ее горе. Даниил, пожалуй, прав, упрекая меня, что я в их cour d’amour[708] – средневековый суд для романтических историй – на Таниной стороне.

Тут общеженский блок – вековечный протест против мужской нечуткости к сердцу женщины и брезгливый протест против полигамии.

10 декабря

На черную доску имена тех ученых, которые придумывают такую дьявольщину, как по газетному сообщению – ФАУ-2 – тонны каких-то химических мерзостей, которые будут взмывать на самолете в стратосферу и оттуда обрушиваться на землю так, чтобы от зданий и от всех живых существ на целые километры вокруг оставалось только ровное, начисто выжженное пространство.

Черную доску с именем такого ученого изобретателя прибить к дому, где он родился. И такой дом должен быть лишен обитателей. В нем может существовать лишь паноптикум восковых ужасов, панорамы с изображениями боев, батальные картины. И у входа в особой нише – большой портрет изобретателя в рамке человеческих костей – с подписью “Такой-то, опозоривший этот дом, свою страну и свою эпоху”.

Предыдущая главаГлава 72 из 172Следующая глава