К книге
Маятник жизни моей… 1930–1954160 тетрадь 12.8–7.9.1952
88%
160 тетрадь 12.8–7.9.1952
152

20 августа. 11 часов вечера

Хозяева уснули час тому назад. Тишина нерушимая. День прошел, как будто его и не было. Приготовление дневного себе пропитания. На электрической столбушке. Спасибо Нике – смастерил ее по совету “тети Ани”. Без этого и мне, и хозяевам были бы лишние заботы и “притруждения”.

Попытка – не каждый раз удачная – преодолеть слабость. Попытка согреться. День с набегами туч и холодного, сердитого ветра. Общение с лесом, как в большинстве проведенных в Абабурове дней, – только через окно. Сегодня глядела на верхушки деревьев – ветер трепал их во все стороны. Казалось: вот-вот вырвет с корнем какую-нибудь березку.

Вытащила старинные стихотворные тетради Мировича. Перечитывала как чужое творчество – без всякого отношения к тому, каким процессом душевным были они продиктованы. Некоторые из них понравились. Есть другой способ читать автору стихотворную свою лирику. И я его очень знаю. Но сегодня не шевельнулось ни одного воспоминания, с перечитываемой лирикой связанного. Точно не я все это “сочинила”. Не знаю, от старости ли это, от ее некоторого очерствения. Или – наоборот – дальше и повыше идет “линия движения”. Не смею утверждать. И, может быть, – еще третье, что говорили мне некоторые из близких моих: сестра – Анастасия Мирович, Лев Шестов – философ, покойная Тонечка, невеста Евгения Германовича, К.-Корецкий[926] – в ленинградские (тогда еще петербургские) годы моей молодости. В розовых выражениях (К.-Корецкий, стоя на коленях и целуя подол моей одежды) о том, что есть порода людей (к которым принадлежу, по их мнению, и я), которые обречены пройти мимо жизни на “этом свете”, призваны коснуться ее только одной точкой, напрасно стараясь иногда угнездиться в семейственный, общественный, трудовой обиход. Проще говоря, души монастырские, юродивые, страннические. Так определила меня однажды Танечка Щепкина-Куперник. Мы ехали вместе на дрожках к общему другу, Н. С. Бутовой, и Татьяна Львовна говорила: – Не могу вас представить ни замужем, ни матерью семейства, ни служащей в каком-нибудь учреждении. Вижу вас только в монастыре. Или странницей – как вы, кажется, теперь и живете – монастырская душа! (с звучным поцелуем в щеку).

Припомнилось нигде, кажется, не записанное стихотворение молодости:

Мне нечего делать на свете,

Мара, Маряна, Маревна,

Как долго ты возишься с этим

Железом священным.

Я жду косы твоей взмаха,

Как венчального ждут торжества,

Покажи, где твоя плаха,

Вот моя голова.

23 августа

В непроглядной тьме абабуровского вечера по мокрой траве и глинистой дорожной грязи спуск – под руки – Дарьи Алек<…>. с одной стороны и летчика “Васи” (добывшего для меня обратную машину у знакомого шофера) – с другой. Необходимость лично ехать в Москву за пенсией.

Шофер – молоденький, вступил со мной в разговор на плохом русском языке. Оказалось, что он оттуда, где “Лопе де Вега и Сервантес” (– Вы их “мадам”, читали? “Хуэнте Авехуна”[927] и “Дон Кихот”). Пытался рассказать мне дорогой, как и почему трудна его жизнь. И обо мне участливым голосом, губами касаясь глухого уха, выкрикивал вопросы: сколько мне лет? И где мои дети служат. И вскрик жалости, когда узнал, что их нет. И когда подъехали к Валиному жилью в 10-м часу вечера, на руках вытащил бабку из кареты и ни за что не хотел моих денег брать. Но я, пожимая ему на прощанье руку, успела вложить в нее десятирублевую бумажку.

Вот это было 23-е.

И юный этот донкихот, с таким рыцарством доставивший меня на Болотную улицу, остался жить в какой-то точке моего сердца, напоминая ему о всемирном братстве всех народов, всех возрастов, всех человеческих душ.

25–27 августа. 10-й час вечера

В ожидании “тети Ани” от Ильи (завтра большой православный церковный, а может быть, и католический – Успение Богоматери). И хотя я выросла в строго церковной семье, и хотя в такой вечер, как сегодня, с лаврской колокольни по всему городу и дальше в Заднепровье несся могучий серебряный звон, как только еще в ночь пасхальной заутрени, – к благодарному и поэтическому воспоминанию этих звуков не присоединяется торжественное настроение.

Когда церковный хор поет в Страстной четверг плач Богоматери: – Увы мне, Сыне мой и свете! Без тебя, мое чадо любимое, жития моего не хощу… и в конце: Мое сердце оружие пройде! – душа моя переполнялась скорбью всех материнских сердец, раненных муками и смертью их чад. И хоть не было у меня детей – все пережитое Богоматерью у креста ее распятого сына “оружием проходило” и через мое сердце. И теперь, если бы вернулся ко мне слух, я с не меньшей полнотою пережила “плач Богоматери” в одной из московских церквей на Страстной неделе.

Но особая, одуряющая сознание языческая пышность празднования этого дня и в детском состоянии веры в мои киевские дни, с подчеркнуто чудотворным значением самой иконы, когда ее носили по домам, где лежал тяжелобольной человек, – смущали и расхолаживали душу чуждым евангельскому христианству языческим колоритом.

Предыдущая главаГлава 152 из 172Следующая глава