Куда переедет обветшавший чемодан и ветхая деньми[924] старость моя, еще не знаю. Очень дружественно вникает в эти вопросы Леонилла. Сегодня, когда забежал с работы Юра (психиатр), усталый от избытка профессиональных забот и каких-то целительных новшеств, им придуманных в жизни его пациентов, мать энергично привлекла его к совещанию о моих летних судьбах. Он посоветовал обратиться к сыну его Котику (аэронавт, теперь на географическом факультете, кажется, последний год).
– Вот и хорошо, – сказала я Юре, которого очень люблю и высоко ценю, – у Котика твоего каким-то чудом уцелел, у одного из всех ваших родных, кроме вашей мамы (Леониллы Николаевны), какой-то живой контакт с баб Вав (в детстве и в первой юности они все были очень близки со мной).
Что вспомнится, что само напишется. Ушибленная о тротуарный асфальт (третьего дня) голова пуста. Если не считать набегов “мозговой тошноты”.
Смотрит в балконную дверь ласковый свежий, тихий вечер. Не шелохнутся верхушки высоких деревьев старинного барского сада, окаймляющего невысокий, с толстыми колоннами дом, рядом с которым высится шестиэтажное здание, где на пятом этаже занимали большую квартиру Шаховские. В нем после революции семье его досталась одна комната. Большое благо, что она с балконом. В открытую дверь его, перед которой сейчас пишу на шифоньерке, целые сутки вливается ток свежего воздуха от садовых верхушек деревьев и от близости Москва-реки. И смотрит сейчас в балконную дверь большой кусок закутанного облаками неба с просвечивающим сквозь них кое-где теплым закатным золотом. Час, восторженно любимый ушедшей в “миры иные” Сольвейг. Слышу в памяти сердца ее свежий и нежный, не по летам молодой голос, каким она призывала меня на угол Головинского переулка, откуда лучше виден закат, чем из ее садика. Слышит ли она, видит ли, помнит ли меня, когда я мысленно сейчас касаюсь ее в глубинах души моей, когда она прислушивается к тем, кто отделен от нее порогом ее смертного часа. И к тому, словами невыразимому, что доносится к нам оттуда.
Постель под милосердным покровом “тети Ани”. Постельный режим – может быть, следствие сотрясения мозга от ушиба головы, уличным “salto mortale”, вызвавшим новую фазу старческого угасания, признаки которого ощущаются мною и подмечаются окружающими в области памяти, в отвращении к пищевым процессам и в растущем упадке сил.
5-й час дня.
Солнышко и веяние свежего ветра из открытой форточки и балконной двери.
Перемещение на диван с подушками и с книгой Флоренского. “Кладезь премудростей”, – не без иронии сказал о нем Михаил, один из бывших его почитателей, когда остыл к личности самого Флоренского. Если бы не последняя встреча с Марией Федоровной, не приблизилась бы я “духовной жаждою томима” к этому “Кладезю”.
Что-то и раньше меня отдалявшее от личности автора его, при всем почитании изумительного богатства собранных им на страницах его “Столпа” духовных сокровищ человечества, прошедших через его мысль (и душу – несомненно) – только чем-то чуждым мне по индивидуальности его душевных свойств, звучащих в обильном лирическом потоке, переполняющем его книгу.