К книге
Маятник жизни моей… 1930–1954148 тетрадь 15.9–2.11.1951
81%
148 тетрадь 15.9–2.11.1951
140

22–23 сентября. Ночь

Как всегда, когда разжалобишься по поводу своего “все не то, и все не так”, встают в душе образы Ирис или Тани, Даниила – если он жив. И других. И тех, имена их “Ты же, Господи, веси”.

И постыдным ощущаешь подкравшееся “саможаление” по поводу того, что недостаточно тех или других удобств для грешной плоти на ночь.

25 сентября. 10-й час вечера

День борьбы с гриппом – постельным режимом, кальцексом, пирамидоном, двукратным выходом на свежий воздух, а сейчас “бодрячеством”, с каким заставляю себя взяться за перо, чтобы не поддаться гриппозной прострации.

В столовой родственные гости у Аллы. Юра, некогда – в детские годы – подписывавшийся “твой друг Юрий”. “Друживший” в какой-то мере всю жизнь и отодвинутый глухотой моей и старостью от меня в разряд “шапочного знакомства”.

Его дочь, молоденькая балерина[915] в Большом театре, неожиданно для нее и для меня сблизилась со мной на почве моего стихотворства. Некоторые стихотворения Мировича ей настолько нравятся, что она их переписала из моих черновиков и вовлекла в интерес к ним своего мужа, Адоскина, молодого, как и она, актера из театра Юрия Завадского. Они оба – легкая, воздушной стезей искусства несущаяся по жизни, поэтически красивая юная чета. И если бы я не была глухарем, несмотря на обветшавшую старость свою, не лишила бы себя эстетической и этической радости общения с ними. “Этической” – потому что от наших кратких и редких встреч с Лесей остается впечатление, что и я чем-то ей нужна. Но что об этом говорить!

13 октября. 10-й час вечера

От Игоря примчался шофер с записочкой – ответ на мое письмо (от 9-го сентября!)

Я уж думала, что эра “новой жизни” – жена, ребенок, ожидаемый к весне, – вытеснила меня из его сознания (не из глубин души). И не было в этом для меня ничего обидного и вообще ничего личного. Только страшновато за него было – не осуетился бы, не снизился его душевный путь в новом укладе жизни. Конечно, тут все дело в том, что за человек жена его. Он хотел меня с ней познакомить – но возможно, что она совсем не хочет этого. Ну, Бог с ними. “Да будет то, что будет”.

Лично мне от этой сумбурной записочки, даже без адреса (вероятно, писал перед отъездом в Ленинград на вокзале) и где о дачных (!) моих делах, все же заметно теплее – но без малейшего притязания на дальнейшее излучение детского тепла от Геруа в мою сторону.

Ночь

Запишу здесь, пока Леонилла будет разделять личную трапезу Аллы и генерала (Алла все еще не возвратилась с репетиции) – заставлю себя вписать сюда то, что вспомнилось – в числе других воспоминаний этой ночи, – но вспомнилось с необычайной яркостью во всех оттенках: разговор с ныне покойным д-ром Добровым обо мне.

Вспомнилось это с такой живостью переживания, с таким волнением, что, если бы я спала в комнате одна, я бы включила свет и записала со всеми “словечками” незабвенного Филиппа Александровича то, что он говорил.

Филипп Александрович, с громким, как для театральной залы, добродушным хохотом, продолжая разговор:

“А в том особенность ваша, Вавочик (так он звал меня даже в старости, иногда «Вавочка»; познакомилась я с их семьей, когда мне было 36 лет), что все люди живут реальнейшей жизнью, служат, лечат, строят или по домашним делам что-то выполняют – стряпают, шьют, купают детей, вытирают им носы. Сапожничают, столярничают, что-то преподают, что-то продают – только один Вавочек (опять хохот) – не удостаивает во все это вмешиваться. У него есть кресло в партере, и он задумчиво и внимательно во все это всматривается. (Тут я возражаю, что кресла у меня нет, что смотрю я иногда с 5-го яруса, с галерки.)

– Согласен, – говорит он, – бывает, что и с галерки, – но все ведь сводится к тому, что Вавочек – зритель.

– Для чего же он, по-вашему, смотрит на эту сцену? – говорю я. – По-вашему, ведь он поэт – ну и смотрел бы только на звезды, на красоты мира и на то, чем живет его душа…

– Позвольте, позвольте! Дайте мне договорить, – перебивает он меня. – Я и хотел сказать сейчас, что, посидевши в партере, кое-что из увиденного захвативши домой, он и спешит к звездам, к красотам природы. И к тому, чем живут люди в мечтах, в любви, в трагедиях своих. Часть этого попадает в его стих, часть расточается направо и налево для приятных бесед. И в сторонке от жизни, от реальной жизни, именно в этом своем и чужом созерцании ее и проводит Вавочек год за годом.

– Вы забываете, – говорю я, – а может быть, и не знаете, что я ведь начала жизнь с того, что была в киевском осколке партии народовольцев. А когда она распалась, искала возможности поступить в сельскую школу учительницей, чтобы стать ближе к народу с целью «пробудить в нем революционное сознание». Но это не удалось – Киев не дал мне свидетельства о благонадежности.

Когда я узнала, как плохо живется ссыльным в Карийских тюрьмах (прочла книгу Кенана – запрещенную, к запрещенным книгам у моего поколения была неудержимая жадность), явилось желание и надежда с помощью близкой революционной молодежи поднять в сибиряках «революционное сознание» и с их помощью освободить карийских узников. И вообще, начать революцию.

Тут меня прерывает громоподобный добровский смех и сквозь него восклицание:

– Такого разгара фантастики я даже в вашем прошлом не подозревал, фея Фантаста. Есть у Андерсена, кажется, сказка про фею Фантасту[916]. Так все в истории революции нашей и нужно будет записать.”

Не помню, что я тогда сказала моему собеседнику. Кажется, кто-то ворвался в нашу беседу и мы ее на этих надсоновских и байроновских словах прикончили.

Но в сегодняшнюю ночь я сказала моему другу: “Не моя вина, что я так поздно, так непоправимо поздно, в последние годы обессилевшей старости поняла, что работать – на каждом шагу, каждый день что-нибудь нужное делать для каждого, кто во мне нуждается, или участвовать в какой-то общей для всех нужной работе, – могло быть теперь для меня смыслом и счастьем моих последних дней при согретости Любовью, какая вошла в мою душу требовательным желанием реализации – вошла так поздно”.

14 октября

Из вчера записанной, бывшей в старинные времена беседы с Филиппом Александровичем, вспомнившийся после записи отрывок беседы: “…Должен вам сказать по секрету, Вавочек, что психиатр на моем месте обозвал бы каким-нибудь словечком из медицинской терминологии этот страх ваш перед оформлением и закреплением Вашей «линии жизни» и жажду как можно скорее покончить с «воплощенным состоянием». (Филипп Александрович знал, что я бежала из Киева от предложения местного миллионера Бродского основать в Киеве детский журнал, на что он хотел вручить мне 15 или 20 тысяч, точно не помню.)

Но я не вижу в вас той слабости волевого начала, с какого мой коллега, может быть, начал бы обследование сущности вашей «дегенеративности». Этот термин, между нами говоря, я заменил в вашу сторону словом «прогенеративность». Я чувствую в вас – правда, недостаточно хорошо оснащенный, корабль для плавания по тем морям будущего человечества, куда он – на свой риск – направил свой путь. Но будем надеяться, что в нужный срок Общий Путеводитель всех кораблей пошлет ему необходимого лоцмана, который не даст ему разбиться о подводные скалы и научит, как без лишних блужданий держать путь на Восток. У вас об этом есть стихотворение, где запомнились мне четыре строчки:

На востоке есть горы высокие,

Выше всех их вознесся Фавор.

Поднимите к нему, одинокие,

Свой тоскующий взор”.

17 октября. 12-й час ночи

Тетка покойного писателя Романова, глухая, как и я, помоложе меня, но тоже старая, уверяла меня, когда я гостила у них в “яблоковом саду”, что она всегда чувствует, когда где-то большое землетрясение, ночное. Проверяли потом по газетам – оказывалось, что действительно она обладает этим даром (стала обладать в глубокой старости).

Последнее время мной как будто чувствуется движение земного шара – особенно если закрыть глаза. Или в бессонные ночи, в темноте. Если это днем, усидеть на стуле нельзя – необходимо лечь. Забыла, у какого писателя (кажется, у Паскаля) было то, что он называл “wertige d’infini” – головокружительные ощущения бесконечности.

– Просто гипертоническая “мозговая тошнота”, – скажет любой врач. Не отрицаю и я этого слишком знакомого явления. Но не знаю, есть ли у медицинской науки способ доказать, что и так называемая гипертония – мозговое уже следствие, порождающее у старости и порога смерти новое восприятие движения (как и времени, и пространства).

19 октября. 12 часов ночи

Разбудила нас с Леониллой сегодняшним утром Алла известием о смерти Инны. Его принес нам Лёка. Мы быстро встали, и по моей телефонной просьбе он прибежал второй раз немедленно. Сел рядом со мной и ответил на все вопросы односложно, с лицом человека, у которого “стрела в спине”. Скончалась Инна третьего дня, 17 октября. В Боткинской больнице, от инфаркта, после которого только один раз на короткий срок не покидала больничной постели с весны.

За Инну я рада. Рада еще, что удалось сказать Лёке так, что он – по лицу его видно было – понял меня, что мама его “живее нас живых”. Большую почувствовала к нему близость, дававшую право ему сказать, что, пока я жива, он не должен чувствовать себя одиноким. Надо установить с ним живой ритм встреч. Надо написать о нем его дяде, директору завода. Дядя сможет принять в нем материально выраженное участие. Послеотцовской пенсии он скоро лишится (ему 18 лет).

Бог послал мне нужное дело как бы в ответ моей вчерашней растерянности от ощущения ненужности моей жизни и только обременительности ее для окружающих. Верю, что Бог поможет мне помочь Лёке на этом тяжелом распутье его. И ему поможет найти нужный путь в жизни. Аминь.

24 октября. 6-й час вечера, глубокие сумерки

Почувствовалась сегодня какая-то изможденность, значительная и меня чем-то касающаяся в предвечерней Москве. И встала мысль: Инна – по этим улицам, по ступенькам входной двери дома, где я живу, никогда больше Инна не пройдет. Инны нет.

– Что значит: Инны нет?

Строго прозвучал другой голос в глубинах сознания: тогда и тебя “нет”, и никого из толпы, среди которой ты протеснилась сейчас к маркам с конвертами, нет, и никого из миллионов, населяющих Москву и весь Советский Союз, – и никого на земном шаре нет. Пройдет какой-то срок – пусть даже сто с лишним лет пройдет (по сравнению с Вечностью это все равно, что одна стобиллионная часть нашей секунды) – и про всех вас, кто сейчас толпится в магазинах, ест, пьет, что-то мастерит из дерева, металла, из ниток, пишет, читает, рождается или вздыхает последним предсмертным вздохом, можно сказать тогда то, что послышалось тебе уколом в непросветленной части сознания: никого из вас, живущих в костно-мясном и кровяном составе, все равно что нет и не было совсем, если “Инны нет”. Того, что было дано вам материального для проявления вашей сущности на “этом свете”, у Инны уже нет, как нет этого у Платона, у Сократа, у Будды и у Того, кто воплотил все лучшие, все бессмертные их свойства у Богочеловека, Иисуса Назарея.

Но посмеешь ли ты сказать, что их у человечества нет?

Если Инна при жизни не до конца утвержденно, не до конца оформленно осознала, что “жив Бог в ней” и, значит, “жива душа ее” – верю, Господи, что смерть помогла ее детски чистой душе ощутить свою сыновность Тебе и свою – в Тебе – Жизнь бесконечную.

31 октября. 4 часа ночи

После того, как поняла, что Оборотень не включил меня сегодня в хозяйский обед; и лучше, отстранивши мысль об этом, вслушаться в то, что хочет рассказать мне один из любимых собеседников моей первой молодости М. С. Г.<Ч?>[917]:

…Надо пройти через индивидуальное счастье или несчастие, чтобы постигнуть истину в счастье внеличном.

Мы не виноваты, что мы люди, что прежде, чем постигнуть эту истину, мы должны пережить все индивидуально, отжить все личное, эгоистичное. Это как болезнь, называемая корью, которой, проходя через детство, нельзя миновать.

И вот один бывает счастлив в личной жизни и, насытившись этим счастьем, отвращается от него, чтобы предаться служению общей для всех истине, общему счастью.

Другой же, не найдя личного счастья или пережив личное несчастье, обращается прямо к общему и вечному.

Жизнь подобна комнате, в которой две двери. Есть люди, способные сидеть в этой комнате взаперти. Но есть натуры, в которые от рождения вложена способность исследования. Узнав все, что есть в отведенной им комнате, они стремятся узнать все, что за нею, – и выходят из нее: одни в правую дверь, другие в левую.

Через правую идти приятнее. Но и левая выводит туда же, куда и правая. Выбор двери зависит от чего-то, что не во власти человека. Верно лишь одно: выходят из комнаты лишь те, которые ищут увидеть глубину высокого свободного неба.

Те же, кто довольствуются комнатой и неба не ищут, те так в комнате до конца жизни и остаются.

Предыдущая главаГлава 140 из 172Следующая глава