Слезливый, по-осеннему холодный предзакатный свет сквозь белые тучи.
Приезжала утром присланная Аллой машина. Отвезти меня в клинику. Приехала в ней за мной одна из трех сестер – Аллина массажистка, “московская сестра”. Приехала как раз в такой момент, когда я свалилась от подкрадывающегося тошнотного головокружения. Я уже знаю, что первое лекарство от него – недвижность и пузырь на голову. Московская сестра и шофер пытались убедить меня, что “как-нибудь можно встать” (а еще пешком два квартала до машины пройти – там, где она от грязи проехать не могла). И только тогда убедились, что я действительно не могу, когда тошнота проявилась настолько реально, что надо было подставлять таз. Шофер испугался за обивку машины, московская сестра (она немножечко причастна медицине) поняла, что тут и до паралича недалеко, и, если он случится по дороге, Алла будет ее упрекать. Я же о параличе не думала, а просто чувствовала то “не могу”, которое слишком изучено в данных приступах.
Сестры – Антонина и Клавдия, хоть и порядком устали от меня и вместе со мной радовались, что вмешательство Аллы устроить меня хоть в поликлинику – было на высоте сестринского ко мне отношения. Не упрекнули, напротив, подчеркнуто были весь день ласковы и заботливы.
Сегодня 6 недель, как я безвыездно болею в Пушкине – неизвестно для кого и для чего сделанная отметка. Вероятно, одно из свойств худо сорганизованной душевно-духовной старости. Погода к осени дождливей, а люди к старости болтливей. Хотела начать записью того сна, под впечатлением которого проснулась сегодня.
Мы, я и девяностолетняя А. Н. Шаховская, бабушка “детей моих”, заблудились в коридорах какой-то огромной чужеземной гостиницы. После долгих блужданий я вижу, наконец, дверь моей комнаты и в эту же минуту наталкиваюсь на “бабу Аню”, маленькую, худенькую, не такую дряхлую, как она сейчас, и она бросается мне навстречу с восклицанием: “Наконец я нашла вас! Уж как я рада, рада”. И я очень обрадована встречей и, бережно обняв ее, веду в мою комнату. Она все повторяет: уж как я рада! Все тридцать лет нашего знакомства отношения были тяжелые: она ревновала меня к детям и внукам, и вообще я не нравилась ей, а она была мне чужда, и только последний год возникла у нас душевная близость.
И еще более жутко думать о том, что есть такие бараки, где в два этажа спят на висячих койках люди. Плохо вымытые, грубо питающиеся, без ночных сорочек. В тесноте. И что одно из этих существ, талантливое, богатое духовно, с прекрасной человеческой душой, чтобы облегчить себе эту участь – выбрало ночные дежурства[898]. Днем спать – посвободнее и воздух лучше. Ночью – быть наедине со своей душой – лучше, чем днем в толкотне общей работы. Праздные мысли. Тут нужно бы уметь делать то, чем помог мне Павлик (на довольно большой срок), – избавиться от “мозговой” головокружительной тошноты… Затемнилась, запуталась моя душа. Или это, может быть, та “ложбинка”, в которую ныряет она, побывав на гребне волны, и где (в ложбинке) набирает сил для нового взлета на гребень – не надо забывать этого. Так было до сих пор почти всю жизнь.
Только что появилось солнце. Всю ночь и с утра октябрьское ненастье. Осенний холод, проливной дождь. В моей комнатушке “пещное действо”[899], на веранде сырость до того, что соль мокрая. Сестры перевели меня в опустелый приют Вероники. Там смежной с кухней стеной сырость парализована. Там я провела незаметно полдня, разбираясь в жалких клочках бывшего архивного материала. То, что было в нем ценного, начиная с писем и записок отца, писем и стихов покойной сестры Насти и целого ряда друзей из писательского и актерского мира и мои разного рода заметки и стихотворения, начиная от юношеского возраста до 45-ти с лишним лет, было сожжено по недоразумению при жизни матери (умершей в 1929 году), боявшейся, “нет ли в Вавочкином сундуке чего– нибудь интимного или из молодых лет, когда в партии была, социалисткой, – а теперь все по-другому – коммунистом непременно надо быть”.
Послушались ее и сожгли – я была далеко от Воронежа – не то в Киеве, не то в Москве. Без моего ведома исчезли письма друзей, которые были мне в те дни каждым словечком своим, и почерком, и моментом пережитой вместе жизни дороги несказанно. И которые в государственном архиве и через сто лет были бы ценностью, попавши в руки людей, желавших заглянуть в период конца народовольчества, декадентства, терроризма, начала марксизма, трех войн, революции и коммунистического строительства.