Письмо Анны. На каждой строке слово “чуждо”. Ей – во мне. В моем “пути”. В моей “философии”. Еще не могу понять, что в ней произошло. И не могу вместить 50 лет неразрывного, сестрински сросшегося сопутничества, одинаково для обеих сторон полноценного и душевно-духовно-сердечно важного.
Последние месяцы я замечала и некоторую сухость – временами, – и холодок, но приписывала их бытовой загроможденности, сосредоточию на интересах, какими ей не по дороге со мной делиться. И просто утомлению, старческому упадку сил.
“Чуждость” путей наших не могла прийти в голову – в существе своем путь один. И она не переставала мне никогда быть близкой – и в прошлом – далеком – и близком. И сейчас. Три дня тому назад, сообщив мой замоскворецкий адрес, я подробно написала ей о тупике, в какой меня загнала житейская “линия судьбы”, и вскользь, дружески написала, что порой чувствую, что ей как-то не до меня, что она как будто отодвинулась. На это пришел обстоятельный и непонятный и жестокий ответ.
В окно смотрит облачное, мутно освещенное луной небо и разбросанные на большом расстоянии друг от друга огни домов, фонарей и заводов Перова поля (для меня оно так и осталось Измайловом, как мне кто-то окрестил местность, “где будет жить Дима”, когда он еще не переселился сюда). В одной комнате со мной эти дни домработница Саша. Она успела за двое суток рассказать мне на левое ухо (правое совсем лишилось слышания) всю свою биографию. И затруднения в своей личной жизни, трудные и привлекательные стороны службы у Фаворских, свое первое замужество, фронт под Воронежем, где была военнообязанной и где нажила болезнь сердца.
У нее до уродливости вздернут кверху круглый кончик носа, что, как это ни странно – поражая сразу, потом не мешает миловидности простодушного лица с понятливым взглядом карих глаз и с хорошей улыбкой.
Семью Фаворских, в которой живет уже 10 месяцев, чтит, понимая исключительность морального уровня членов семьи, куда включен и Дима. О нем говорит: “Димка очень хороший. И воды мне принесет, и сделает когда что-нибудь, что не по моим силам. Но озорник. Дружит только с Машей. Я так думаю, что они непременно поженятся. Очень друг к дружке подходят – и погодки, и оба хорошие и красивые”.
Маша (Раутенделейн) с матерью на даче. Дима до послезавтра в Малоярославце. Сейчас приехал с дачи Владимир Андреевич. Какое картинно-библейское лицо, которое он несет как самую обыкновенную физиономию. И вообще, ни в каком смысле не помнит о себе. Весь в искусстве, в любви к домашним своим и в благоволении к людям вообще. Сейчас, пока он пил чай за этим столом, мне трудно было оторвать взгляд от него.
Ночью не давала спать печень. Но утром нашла силы добрести в лес и прожить там до 2-х часов дня. Захватила в лес тетрадку, карандаш, нашла удобный, низкий и широкий пень в стороне от дороги и так задумалась, и так засмотрелась на березы, на игру теней их и света, и на просветы в поредевших вершинах их вечно юной синевы неба, и кудрявых мелких облаков – так позабыла про тетрадь, лежавшую у меня на коленях, что ничего не записала в нее.
Владимир Андреевич дал мне для просмотра книгу для детей Н. Кончаловской “Наша древняя столица”, которую он иллюстрирует (вышел только 1-й том). Хорошо – по звуку (стихотворный текст) и не без вдохновения изложены главные исторические события “собирания Москвы”, начиная с 1147 года по годам, ознаменованным главными историческими событиями в процессе борьбы за жизнь и целостность и возрастание государства. Рисунки Владимира Андреевича чрезвычайно интересны: с простотой и силой пушкинского стиха дают ряд образов, иногда в очень сложной концепции “откуда пошла Русская земля и как стала есть” (нравы, обычаи, мощность душевных фаз структуры, возрастание и укрепление государства путем преодоления величайших испытаний).
Главное достоинство (в моих глазах) книги, в котором не сравнялся бы с Владимиром Андреевичем никто из современных наших художников, – “здесь русский дух, здесь Русью пахнет”. Я ни в коей мере не “нацист”, но говорить, “живописать” о своем народе можно правдиво и во всей полноте только тогда, когда, как Пушкин и другие с “русской душой” поэты и прозаики, несешь в себе всю историю народной души и ее становления в борьбе и в великих бедствиях, и в победах, и в чаяниях будущего, и в поисках правды в искусстве, в жизни души и сердца.
Оба жреца его погружены в служение искусству. Владимир Андреевич в своем ателье прилежно занят иллюстрированием “Нашей древней столицы”. Дима заперся в мастерской Ефимова и в поисках одиночества там увлекся в такой степени лепкой, что даже опоздал к обеду после того, как Саша ходила звать его. Показал мне рисунок тигра. Великолепно оттенен замысел художника – может быть, и не дошедший до его сознания: соединение мощной, напряженной хищности и глубочайшей удрученности – не то своим пленением в зоопарке, не то роковой необходимостью жить убийством. В своем автопортрете Димок ухитрился, схвативши скульптурное сходство с собой и даже верность одного из присущих ему выражений лица отвлеченности от интересов дня и несколько горделивой обособленности, – ухитрился вычеркнуть из портрета впечатление красоты и незаурядной одаренности, что отмечает в нем целый ряд лиц, не только я одна (меня могли бы упрекнуть в субъективно-материнском восприятии).
Хорош портрет Раутенделейн. Тонко схвачена – стремительность ее существа, самостоятельность его и упорство в какой-то, может быть, не вполне осознанной внутренней линии движения.
Мороз. Небо в оснеженных, чуть просвеченных солнцем облаках.
Трудная ночь. Грелка, печень. Перестановка кровати (от слишком холодной и сырой двери на веранду). Благословенное присутствие Денисьевны, вникавшей с энергичным и кротким участием во все эти печеночнокроватные ночные действа. Сейчас она пошла на рынок за картофельной мукой для моей диеты (кисель) и за чем-то еще для хозяек. Завтра она уедет.
…Как ярко встало в далеком-далеком времени воспоминание:
Племянница Аллы, Инночка (теперь она где-то в Южной Америке парикмахером (!), вышла замуж за армянина – шофера). Было ей три года, и была она ангелически-серьезна и одухотворенно-красива в этом возрасте. И вижу ее сейчас, как она сидит, забившись в уголок своей детской, сложивши ручки на коленях и подняв к потолку личико, громко и горестно вздыхает. Мы с ней в дружбе, и в летнее пребывание у Тарасовых на даче я с ней почти не расстаюсь. Спрашиваю ее:
– Что ты, Инночек? Пойдем погуляем. На Днепр.
Отрицательно качает головой и смотрит куда-то в даль.
И опять тяжелый вздох и жалобным тоном слова:
– Как мне няню мою жалко!
В эти дни не первый раз уже был у нее такой приступ тоски о няне, очень любимой ею и недавно ушедшей от нее – к себе, в деревню.
…А вспомнилось это по аналогии с моим чувством тоски и вот такого, как у Инночки, младенческого одиночества и “брошенности”, “заброшенности” в огромном мире (оттого ей и на Днепр не хотелось – такие там огромные пространства) – вспомнилось по сходству с этим Инночкиным вздохом того вздоха, с каким смотрела я вслед уходящей по садовой дорожке Денисьевне и с каким-то беспомощным чувством подумала: завтра Денисьевны здесь не будет (недаром говорят о стариках, что они “впадают в детство”).