Жизнь княгини Елены Ольгердовны складывалась сложно. Будучи в шестнадцать лет выданной за Владимира Андреевича, первых детей не смогла выносить до конца, родила сына Фёдора только в двадцать два, дочь Анастасию в двадцать четыре, но и те преставились во младенчестве. После примирения с мужем снова оказалась беременной и за восемь последующих лет родила ему четверых мальчиков — Иоанна, Симеона, Андрея и Ярослава. Князь периодически ей изменял, после каялся, обещал больше не вести себя легкомысленно и дарил кучу драгоценностей. А литовка смирилась с участью хоть и главной, но не очень любимой жены у него в гареме. Занималась детьми и по-прежнему каждый год выезжала на моление в Троицкую пустынь — к Сергию Радонежскому. Вот и все её «развлечения», если разобраться.
Нет, один мужчина, кроме супруга, был ей очень приятен. Как увидела его в первый раз, так и ощутила сладкий холодок в самом сердце: ах, какой пригожий и умный, обаянию лица радуется глаз, а красивые и складные речи ублажают ухо. Князь Владимир Андреевич был хотя и молодцеватее, и ретивей, но проще в мыслях, кроме воинского и постельного дела ничего не умел. А Елена Ольгердовна, в доме отца воспитанная на книжных премудростях, ставила учёность выше физических доблестей. И беседы со своим тайным сердечным другом доставляли княгине немалое удовольствие. Но она и помыслить не могла ни о чём большем. Даже самой себе (уж не говоря о духовнике — Афанасии Высоцком) не желала признаться, что какой-то сторонний человек ей не безразличен. Добрая христианка, женщина ни разу не нарушила ни одну из библейских заповедей. А тем более что у этого мужчины были сын и молодая жена... Совершенно верно: звали её симпатию Феофан Грек.
Смешанное чувство испытала она от известия об измене мужа с новгородкой Марией. Вместе с брезгливостью отчего-то шевельнулось внутри ехидство: Дорифор теперь собрат её по несчастью, оказался рогатый, выбрал себе в спутницы пошлую бабёнку. А спустя два года с горечью отвечала на письмо Софиана, где он спрашивал о судьбе жены и Николеньки, — как сгорели те при ужасном набеге Тохтамыша...
Больше богомаз и княгиня не писали друг другу.
После смерти Донского переехала с детьми из Серпухова в Москву, в Кремль, во дворец Храброго, находившийся за алтарной частью Архангельского собора. С юными Василием Дмитриевичем и Софьей Витовтовной завязала добрые отношения, но особенно тесно сошлась с вдовствующей великой княгиней — Евдокией Дмитриевной Суздальской. Та была такой же ревностной православной, строго соблюдала посты, ездила молиться в дальние и ближние обители, возводила церкви, жертвовала деньги детским приютам. И сама не принимала постриг только потому, что хотела вначале поставить на ноги младших своих детей — малолетних Константина, Софью, Анну, Анастасию и Марью.
Как-то раз обе женщины возвращались с заутрени, проводимой митрополитом по случаю Сретения Господня, и вдова сказала Елене — просто как хорошую новость, без каких бы то ни было намёков, ибо знать не знала об её чувствах:
— Вскорости прибудет к нам из Нижнего твой давнишний приятель — живописец Феофан Грек. Киприан пригласил его расписывать храм в Коломне. Я ж имею и другую задумку: выстроить в Кремле церковь Рождества Богородицы, дабы фрески в ней сотворил сей достойный муж. Как ты смотришь на это, душенька?
В сердце у литовки вновь возник тот забытый с годами сладкий холодок, появившийся при первой её встрече с Дорифором. Улыбнувшись непринуждённо, внучка Гедымина произнесла:
— Очень рада и его возвращению, и твоим великим намерениям. Он искусный иконник и вельми занятный философ. Говорит, как пишет, словеса текут чрезвычайно затейливо.
— Он, по-моему, женат на боярышне из Новгорода Великого?
— Был давно, да его супруга с детьми сгорела при набеге нехристя Тохтамыша. Старший сын тоже умер — вроде от чахотки...
— Вот несчастье! Бедный Феофан...
— Доходили слухи, что живёт вдовцом, вместе с дочерью, зятем-русским и внуком. Кстати, знаешь, кто в зятьях у него?
— Кто же, любопытно?
— Младший брат Симеона Чёрного.
— Неужели?
— Тоже богомаз, ученик Феофана.
— И, наверное, пьёт, как брат?
— Ох, не ведаю, матушка: это всё рассказывали заезжие люди...
— Ты, однако, хорошо осведомлена о своём знакомце, — посмотрела на неё Евдокия не без лукавства.
Но Елена пропустила насмешку мимо ушей и сказала рассеянно:
— Мы дружили семьями... он расписывал стены в нашем тереме...
— Да, я видела, приезжая к вам в гости в Серпухов. Очень, очень затейливо...
А оставшись одна, благоверная Храброго стала нервничать, отчего-то смотрелась в зеркальце (полированный кусок серебра), проверять, не слишком ли годы состарили её. Нет, пожалуй, выглядела неплохо, как нормальная цветущая тридцатишестилетняя женщина, мать четверых детей. И сама же ойкнула: мать четверых детей, а взволнована приездом постороннего господина, словно девочка! Вот ведь незадача! Для чего это ей?
Встала на колени под образами, помолилась и уняла сердцебиение. «Я и не узнаю его, поди. Столько лет прошло, он уж пожилой, хорошо перевалило за пятьдесят. Глупо так тревожиться о каких-то соблазнах. — Тяжело вздохнула. — И вообще Феофан интересен мне только как художник, как мыслитель. Ничего греховного». Но упоминание о греховном вновь разволновало её и вогнало в краску. «Господи Иисусе, — прошептала княгиня, — дай мне силы выдержать это испытание и не запятнать свою честь. Я не создана для измены мужу. И, скорее, убью себя, чем нарушу брачные обеты». А в висках стучало: но ведь князь нарушил... почему ей нельзя?..
В первый раз они увиделись в Архангельском соборе на всенощной. Стоя со свечой и внимая певчим, Софиан поминал своих усопших родных и особенно — Летицию с Гришей. Их любил он сильнее других. Нет, конечно, ныне живущих тоже, и особенно — маленького Сеника, дорогого внука. Но Летиция и Григорий навсегда остались у него в душе незаполненными чёрными дырами, и чем дальше, тем больше Грек по ним тосковал. Накануне отъезда из Нижнего приходил на могилу сына — кланялся, прощался. Говорил: «Я ещё приеду. Перед смертью приеду — и к тебе, и к ней. Как бы трудно мне ни было».
А в Архангельском соборе на всенощной вдруг почувствовал устремлённый на него взгляд. Повернулся к княжескому приделу и увидел Елену Ольгердовну в тёмном узком платке и расшитой круглой шапочке с меховой оторочкой. Дорифор почтительно наклонил голову. Женщина кивнула в ответ, чуть заметно, и тотчас же опустила глаза. «А она похорошела, пожалуй, — улыбнулся про себя Софиан. — Стала как-то мягче и выразительней... Отчего смотрела так пристально? Ну, понятно: наши обе вторые половины изменяли нам вместе. Маша смертью искупила свой грех. А Владимир Андреевич жив-здоров и, наверное, ею прощён... Коли мы увидимся с ним, — а увидимся непременно, — как себя держать? Сделать вид, что не ведаю об измене? Или изобразить уязвлённое самолюбие? Мысленно спросил: «Ну, а если честно — разве я по-прежнему гневаюсь на него?» Мысленно ответил: «Нет, пожалуй, не гневаюсь. Всё давно забыто. Сам когда-то наставлял рога ди Варацце... Бог ему судья, Серпуховскому князю, но не я».
И опять поймал на себе взгляд княгини. Изумлённо подумал: «Что ж она уставилась? Даже неприлично, пожалуй. Могут ведь заметить и порочно истолковать... Хватит приключений на мою голову. Я хлебнул дворцовых каверз сполна. Ни во что не вмешиваюсь отныне, лишь работаю по заказам митрополита. Надо хоть на старости лет потрудиться спокойно».
А Елена Ольгердовна, глядя на него, рассуждала: «Совершенно не изменился. Только поседел ещё больше. И на вид не дашь больше сорока с чем-нибудь. Вот счастливец: все невзгоды — точно с гуся вода. Не похож на вдовца. Говорили, что с ним приплыла некая монашка, вроде его домоправительница. Может быть, у них преступная связь? Но тогда Феофан не достоин расписывать храмы... Если Киприан ему доверяет, значит — ничего противузаконного… Ах, да мне-то что? Пусть себе живёт, как ему охота. Надо перестать смотреть и думать о нём». И не могла.
Приблизительно неделю спустя встретила в Кремле Симеона Чёрного, шедшего из Чудова монастыря с озабоченным видом, и велела челяди, чтоб его позвали. Богомаз подошёл, низко поклонился и спросил, чем он может служить княгине.
— Верно, что теперь ты являешься сродственником Греку?
— Верно, матушка, верно. Породнился через младшего братца.
— С Феофаном видишься?
— Как не видеться, ежели вдвоём нам поручено расписать Успенский собор в Коломне! Вот ходил в Чудов монастырь поглядеть на ихнее «Умиление», ибо сделать хотим несколько иначе, проникновеннее, а по-фряжски говоря, «колоритнее»...
— Передашь своему учителю, что желала бы его лицезреть?
— Как не передать? Передам непременно. Будучи в Москве, он предстанет пред твоею светлостью обязательно.
— Хорошо, ступай. На, держи монетку. Подари племяннику что-нибудь весёлое — деревянную сабельку или барабан. Да не говори, от кого. Будто от тебя.
— Сделаю, как велено, матушка княгиня...
А она подумала: «Я сошла с ума. Для чего затеяла? Надо бы вернуть Симеона, отменить наказ. Нет, не стану. Будь что будет».
Дорифор встретил сообщение Чёрного без особого интереса. Равнодушно бросил:
— А зачем, сказала?
— Нет, «желаю видеть» — и всё.
— Видимо, для росписи собственных палат.
— Верно, не иначе.
Софиану, погрузившемуся в работу, было, как и раньше, не до посторонних вещей. Сам Успенский собор его вдохновлял — величавый, из тёсаного камня. К трём дверям вела высокая лестница, со скульптурной каймой во всю ширину её стен. Косяки дверей и окон — отшлифованные колонны. Три солидных купола с позолоченными крестами, крыша похожа на кедровую шишку. Главный купол — над главной люстрой и главным алтарём. Два других — над другими алтарями. Некогда главный купол обрушился, предзнаменовав набег Тохтамыша, но затем был отстроен заново. Именно под ним и предполагалось разместить Богоматерь с младенцем и само Успение.
Феофан писал Богородицу. Пресвятая Дева получилась у него несравненно душевнее, мягче, чем на Ильине улице в Новгороде, с более тёплыми чертами, розоватостью щёк и носа, обнажённой высокой шеей. Из-под темно-красного мафория виден синий чепец. Звёздочка на мафории сдвинута к Иисусу. Золотистая рубашка ребёнка вся исходит святым сиянием. Выразительными вышли лица обоих: белые мазки по тёмной санкири. Фон ликующе светлый. Это было, пожалуй, лучшее «Умиление» за всю его жизнь.
А «Успение» создавали вместе с Симеоном и Даниилом Чёрными. Те писали апостолов и скончавшуюся Марию, башни плакальщиц, а учитель — фигуру Христа и пурпурного Серафима над Ним. Тёмные одежды Спасителя контрастировали с ярким Серафимом и горящей красной свечой внизу. Цветовое решение фрески было необычно для Грека, он давно не писал столь насыщенными красками. Вроде вспомнил молодость. Или, наоборот, помолодел, поселившись в Московии?..
Посетил Елену Ольгердовну только в августе, после дня Успения, завершив труды. Был одет по-русски — в летний кафтан и мурмолку[25]; под кафтаном — красная косоворотка из китайского шёлка, на кафтане — кушак; сапоги из замши. Поклонился коротко, приложив руку к сердцу. И спросил по-русски, совершенно без акцента уже:
— Вызывала, матушка?
Та сидела за пяльцами, вроде вышивала, но обилие перстней на обеих руках говорило о том, что её работа — только видимость. Жестом пригласила гостя садиться и проговорила:
— Я не вызывала, но приглашала. Нешто нам и потолковать уже не о чем? Старые приятели...
— Благодарен за честь называться твоим приятелем.
— Разве то не правда? Мы с тобой больше чем приятели. — Горько усмехнулась. — Мы в известной степени родичи...
Дорифор насупился и ответил сухо:
— Не хотел бы отзываться с неуважением о покойной Марии Васильевне. Царствие ей Небесное!..
— Ты ведь знаешь, что она родила побочную девочку? — продолжала гнуть свою линию литовка.
Ахнув, Феофан замер, потрясённый. Еле слышно пробормотал:
— Девочку? Неужто? — Проглотил слюну. — Где ж она?
— Вместе с нею сгорела.
— Господи Иисусе! — и перекрестился. — Ты меня огорошила.
У княгини вырвался беззаботный смешок:
— Баешь по-русски лихо. «О-го-ро-ши-ла»... Помню, как приехал в Серпухов лет пятнадцать назад — изъяснялся только по-гречески.
Он молчал, погрузившись в воспоминания. Собеседница хлопнула в ладоши, позвала челядь и велела принести угощение. А потом предложила помянуть всех погибших. Феофан согласился. Женщина сказала:
— Я уже не сержусь на проделки князя. Он не может иначе. Должен быть в кого-то влюблён, чтобы вдохновляться на подвиги. Что ж, пускай.
— Твой супруг в Москве?
— Нет, в Торжке, укрепляет рубежи княжества. Ведь грядёт новая война с Новгородом Великим. Дядя и племянник возжелали довершить начатое Дмитрием — уничтожить тамошнюю вольницу, подчинить Московии. Стало быть, Орде. Тохтамыш согласен.
Грек неодобрительно повёл головой:
— Будет много крови. «Волохатые» просто не сдадутся.
— Значит, пострадают. Русь объединять надо.
Богомаз утёр мокрые усы:
— «Русь объединять»! А Литву куда? Пол-Руси под ней.
Та пожала плечами:
— Православные литовские княжества сами подчинятся. Остальные уйдут под Польшу. И пускай, не жалко, это Малая Русь — у краины...
— С Тохтамышем, стало быть, замирение?
— Да, теперь мы друзья. У него Тимур главный враг, с ним ведёт борьбу.
— Лишь бы на Москву не лез больше.
— Вот и я о том же.
Выпили ещё. Женщина сказала:
— Что мы о делах да о войнах! Лучше бы о себе поведал. Как жилось-моглось эти годы?
Он развёл руками:
— Всяко много разно перетерпел, сразу не припомнишь.
— Дочка как? И внучек?
— Слава Богу, здоровы.
— На кого внук похож?
— На меня как будто.
Разговор, выдохшись, прервался. Дорифор подумал: «Может, уходить?» Но Елена спросила:
— Ты жениться не собираешься?
Грек невесело рассмеялся:
— И-и, какое! Хватит мне уже этим баловаться. Отженился, баста!
— Ну, не клевещи на себя. Моложавый, стройный... ты любого вьюношу одолеешь.
— Не преувеличивай, матушка.
— Нешто тебе без женщин не тягостно? Или со своей монашкой поладил?
Софиан взглянул на неё с укором:
— Вот и ты туда же! Мы с Лукерьей добрые друзья, больше ничего. Я обязан ей очень многим. Вылечила руку мою, — он поднял обезображенную правую ладонь, — и ухаживала за Гришей, помогала принимать Сеника. Славный человек...
— Значит, сам с монашкою сделался монахом?
Помолчав, ответил печально:
— Может быть, и так.
— Ну, а если я скажу, что живёт на свете и другой человек, для которого ты сделался частью его души? И который мучается от твоей к нему безучастности? — Щёки её пылали, а дыхание было прерывистым, частым. — Тоже бы отверг?
Смяв мурмолку в левой ладони, богомаз произнёс взволнованно:
— Кто же это?
У княгини покраснели шея и виски; выпалила звонко:
— Сам не понимаешь?!
Он сидел испуганный. И сказал несмело:
— А Владимир Андреевич как же?
Та распетушилась:
— Пожалел беспутника, совратившего твою Машу?
Свесив голову, Дорифор вздохнул:
— Всё равно... отвечать грехом на грех не пристало... — Поднял взгляд и увидел, что Ольгердовна вытирает слёзы. Засмущавшись, проговорил: — Матушка, пожалуйста... Ну, зачем? Не надо... — Опустился перед ней на колени. — Я в смятении, в голове кутерьма какая-то. Ты княгиня... я простой рисовальщик...
Наклонившись, ласково погладила его по щеке:
— Не простой, а великий... умный, славный... лучший из мужей на земле... Мне не жить, коли ты откажешь.
Грек перехватил её руку и поцеловал. Заглянул в беспомощные, плачущие глаза:
— Я не откажу... твой всецело...
Женщина шепнула доверчиво:
— Мой... конечно, мой...