Полтора года, миновавшие вслед за этим, были для него очень непростые. Первую неделю он вообще не ел и не спал, а, забившись в келью монастыря Михаила Сосфенийского, лишь молился и плакал. Исповедь игумену Фотию несколько укрепила его. Духовник, подумав над словами послушника, так сказал:
— Ничего, ничего, мальчик мой, слёзы и страдания очищают душу. А любовь облагораживает. Прежде всего — неразделённая. Помяни моё слово: если эта девушка любит по-настоящему, то она тебя не забудет. Вы ещё увидитесь и поговорите.
— Для чего, владыка? — Сын Николы посмотрел на него с тоской. — Чтобы бередить раны? Нет, я больше не увижу её. Я приму постриг и уйду в пустыню, сделаюсь отшельником или даже столпником[6].
Настоятель монастыря покачал головой:
— Ох, не торопись. Не хочу отговаривать, это бесполезно, ты теперь не в том настроении, но прошу об одном: не руби с плеча. Лично я считаю, что характер твой — не для уединения и не для монашества. Должен ты быть в миру и писать картины, иконы. Вот твоё призвание, Божий дар, изменять которому — грех.
— Не могу, не имею сил. Краски, кисти — всё противно. Запах льняного масла вызывает тошноту. Звон в ушах, а глаза закрою — вижу лик Летиции, слышу её слова: «Ты мой идеал, мы уже не расстанемся, убегу из дома, лишь бы быть с тобою!» Понимаете, отче? Ведь такими словами не бросаются зря. Ведь она же не сумасшедшая!
— Значит, нечто оказалось сильнее неё. Скажем, воля и расчёты отца. Не посмела ослушаться... Или мнение окружающих: как в Галате отнесутся к бегству из дома дочери Гаттилузи? С живописцем-греком? Пересуды, толки. Гнев родителя... Нет, мой мальчик, всё не так однозначно, как тебе представляется. Ты обязан смирить страждущую душу, перестать голодать, постепенно вернуться к своей работе.
Феофан ответил:
— Вряд ли это выйдет. Я уже не тот.
— Просто ты взрослеешь.
И, конечно, молодая натура одолела недуг: Дорифор начал есть, понемногу окреп, но к Аркадию с Иринеем в их иконописную мастерскую возвращаться не пожелал. Продолжал думать об отъезде на святую гору Афон и уходе в один из тамошних общежитских монастырей, чтобы изменить обстановку, мысли, ничего прежнего не помнить. И решающим в этом смысле сделался его разговор с Филькой, поздно вечером, в доме Аплухира. Филька, разумеется, знал о неприятностях друга, но, не одобряя симпатии Софиана к «подлой итальяшке», с явным наслаждением плесканул в огонь масло:
— А в Галате-то торжества: бракосочетание дочки Гаттилузи. Слышал, нет?
У послушника помертвело лицо. Он пробормотал:
— Стало быть, свершилось?..
— И она теперь трепещет в его объятиях, — продолжал измываться тот, — отдаётся ему по нескольку раз на дню. Погрязает в бесконечном разврате с вечера до утра...
— Прекрати, — взмолился несчастный, закрывая глаза. — Я и так уже на стадии помешательства.
— Женщины — исчадие ада, — веско заключил подмастерье. — Мне давно это стало ясно. Разве Феодора не дьявол? Внешне такая пава, что готов целовать ей ручки. А внутри — бес, каналья, чудище. Как она смеялась над моей к ней душевной склонностью! Свысока, презрительно. Словно я червяк, надоедливая козявка. Чтоб ей провалиться! А другие бабы? Те, которых покупаешь на улице? Сколько денег на них истратил! Но ни с кем не сумел побыть на вершине блаженства. Всё в какой-то спешке, суетно и гадко... Вспоминаю — оторопь берёт.
Дорифор сказал:
— Может, это мы с тобой невезучие народились?
Но приятель продолжал стоять на своём:
— Дело не в везении. Просто на земле не бывает приличных женщин. Ибо все они прокляты вместе с Евой. Совращённая змием, по наследству передала дочерям это наущение дьявола. Женщины в основе своей дьяволицы.
— А монашки?
Он задумался, но потом ответил:
— А монашки просто научились подавлять в себе адское начало. Суть не изменяется. Ведь не зря же на Афоне введено правило: ни одна особь женского рода не имеет права побывать на этой святой земле — ни монашка, ни овца, ни собака.
Феофан заметил:
— Но, возможно, афонцы принижают тем самым святость Девы Марии? Не уверен, что они правы.
— Правы! — распалился его товарищ. — Никакого принижения нет. Пресвятая Богородица — не обычная женщина. И ещё не известно, как происходило зачатье у её матери, Святой Анны, — может, не от мужа, Иоакима, а от Духа Святого тоже? — Филька облизал губы и закончил тираду неожиданно: — И вообще в ближайшее время я туда отправляюсь!
— Ты? Куда?
— На святой Афон.
— Правда, что ли?
— Говорю, как есть.
— Сделаешься монахом?
— Для начала — послушником, как ты. Осмотрюсь, поработаю с братьями во Христе, потолкую с ними. Испытаю на прочность дух. А потом решу. Может, постригусь.
— Не разыгрываешь, признайся?
— Вот те крест!
Софиан по-прежнему смотрел озадаченно:
— Ты меня огорошил... Я ведь сам хотел туда же податься.
Филька поразился не меньше друга:
— Во даёт! Из-за этой сучки?
Сын Николы выставил кулак:
— В морду захотел? Предупреждаю в последний раз.
— Ладно, ладно, уймись. Просто мне не верится, что решишься бросить — и Константинополь, и свою мастерскую...
— Отчего не бросить? Сделаю управляющим Иоанна, он работник грамотный, справится вполне.
Подмастерье продолжал сомневаться:
— Нет, не хватит у тебя смелости. А вдвоём — как бы хорошо вышло! Веселей и надёжней.
— Скажешь тоже, балда! Веселей ему будет вместе! Чай, не в балаган собираемся. В монастырь идём.
— Всё ж таки идём?
— Я ещё подумаю.
Снова говорил с отцом Фотием, а потом с Аплухиром. И чем больше они отговаривали его, тем сильнее Феофану хотелось изменить свою жизнь. Чувствовал себя словно в клетке. Рвался на простор.
Наконец, объявил о своём отъезде Иоанну. Вместе с ним побывал у нотариуса и оформил дарственную грамоту сроком на два года; если по истечении этого времени он не вернётся в столицу, мастерская перейдёт во владение столяра пожизненно.
Накануне отбытия говорили с Анфиской. Та пришла к нему с красными опухшими веками, села в уголке и сказала:
— Фанчик, дорогой, возвращайся скорее.
Он вздохнул печально, на неё не глядя:
— Ой, не знаю, не знаю, детка. На душе непокой, и вперёд не хочу загадывать.
У неё опять побежали слёзы:
— Но ведь я без тебя умру.
Дорифор смутился, подошёл, обнял девушку, и она доверчиво, как покорная собачонка, мордочку уткнула в его рубаху. Молодой человек с нежностью ответил:
— Не умрёшь, пожалуй. Выйдешь за другого, нарожаешь ему детишек и забудешь про меня, грешного.
Та взглянула жалобно, обратив к нему мокрое лицо:
— Издеваешься надо мною? Я скорее останусь в девках, нежели пойду за кого-то ещё.
Проведя по её волосам ладонью, ласково спросил:
— Значит, любишь?
— Не люблю. Обожаю. Разве ты не ведаешь?
Он прижался к ней — крепко и безрадостно:
— Вот ведь как бывает... Вереница несовпадений... И кругом все несчастливы.
Дочка Иоанна взмолилась:
— Сделай же счастливой меня: измени решение и не уезжай.
— Поздно. Не могу.
— Нет, не хочешь просто.
— Да, и не хочу. Но даю тебе слово: если я вернусь, не постригшись в монахи, мы поженимся.
У Анфиски просияли глаза:
— Ой, какая радость! Я теперь целиком, без остатка, превращусь в ожидание. Каждый день, каждое мгновение...
— Не спеши надеяться. Бог располагает...
— Бог меня услышит. И вернёт мне тебя обратно. Потому что верю. Потому что надеюсь. Потому что люблю.
— Вера, Надежда, Любовь... — засмеялся Феофан.
— ...и отец их — Софиан! — пошутила девушка, улыбнувшись сквозь слёзы.
В середине февраля 1356 года оба друга, Феофан и Филька, погрузились на судно, отплывавшее в Фессалоники. Там, на древней земле Эллады, сын Николы и встретил своё двадцатилетие.