От времени до времени снизу обрывками доносилась музыка. Это был вальс, кажется, очень старомодный; звуки дрожали и запинались, как усталый старческий голос. Хозяин "Кирхерхофа" опять запустил старое механическое пианино. Лента в нем была истрепанная, подчас две ноты сливались в одну или, наоборот, вместо двух-трех нот невпопад тянулась одна и та же. Это было так непохоже на джазы, к которым Галич привык в больших отелях, что первое время старинное сооружение забавляло Лесса. Однако с некоторых пор нестройные звуки стали его раздражать до того, что он накрывал голову подушкой. Сейчас подушка валялась на полу возле дивана, а Лесс лежал лицом вниз, охватив голову руками. Сегодня, больше чем когда-либо, ему не было дела до окружающих красот: прелестное озеро; зеленые, несмотря на зиму, горы; розарии на бульварах; нарядная публика в кафе и дансингах — все было не для него, все опротивело, все потонуло в тяжелых размышлениях о судьбе конференции. Представители обоих полушарий собрались, чтобы решить: быть или не быть ядерному оружию, висеть ему дамокловым мечом над головами людей или идти на свалку. "Ядерная свалка"! Нечто совершенно новое, во вкусе сумасшедшей жизни обезумевшего мира.
Именно тут, на старом плисовом диване маленького пансиона, Лесс, наконец, додумал то, на что много лет назад его натолкнул Барнс — один из членов экипажа "летающей крепости" "Энола Гей". Пришло время попытаться хотя бы остановить вращение мельниц, если не удается сразу повернуть их в обратную сторону; и если не хватит сил на чужие мельницы, то пора хоть свою собственную пустить в направлении, которое не противоречит совести и здравому рассудку. Путь к этому один — оглашение того, что делалось за кулисами конференции. Лесс отлично понимал: предать все огласке — значит разоблачить шайку, которая не дает принять разумные решения.
Если Лесс не первый раз над этим задумался, то, во всяком случае, он впервые с отчетливостью понял, что не может оставаться равнодушным к тому, что видит и слышит. Он уже не был простым парнем, бездумно носившимся в "джипе" по побежденной Германии; он давно уже никого не поражал своим беззаботным оптимизмом. С тех пор не только годы проложили глубокие складки вокруг его рта. Одному времени было не под силу проделать то, что произошло с его шевелюрой: вместо волнистых кудрей, всегда немного растрепанных и непокорных, свисали усталые пряди. Глаза? Да, разумеется, и глаза. Во взгляде прежнего Лесса не было и сотой доли злой усталости, какая глядела теперь из-под его набухших век.
Глянув в зеркало, Лесс спросил себя: что же случилось? Что за ржавчина съедает парня, который был способен взбалтывать коктейль, вернувшись с повешения Кейтеля и Риббентропа? Что оказалось сильнее виденного в Хиросиме? А ведь о ней он рассказывал когда-то так, словно побывал на мрачной постановке режиссера-садиста. Так что же?..
Имей Лесс представление о том, что Ева — сестра Фрэнка Нортона, может быть, многого не случилось бы. Казалось, женщина как женщина. "Госпожа Ева Шоу…" Как бы не так: Шоу! Несколько месяцев замужества, а может быть, и просто фальшивое свидетельство о браке дали ей возможность не именоваться Евой Нортон. Стыдно признаться, но с нею Лесс превратился в разъездного агента подозрительной конторы братьев Нортон. В то время Лессу еще не было так ясно, что адвокатская фирма "Нортон и Нортон" занимается не только юридическими делами. Может быть, благодаря тому, что старший из братьев Нортон стал такой крупной фигурой в кабинете министров, а может быть, и до того контора Нортонов сделалась чем-то вроде частной разведывательной службы Банденгеймов. Теперь-то Лесс знает, в чем заключается гнусность морального падения: сознавая всю отвратительность дерьма, в котором барахтаешься, не можешь из него вылезти. Да, теперь он это понимает. Но тогда знал только: Ева, Ева! Ева с ее вихрами гамена и веснушками, круглый год расползающимися по носу и щекам, словно круглый год на земле весна; Ева с ее гибким телом акробатки; Ева, одинаково хорошо сидящая в седле, за рулем автомобиля и за штурвалом самолета; Ева с ее уменьем говорить в постели такие нежные слова, что хочется слушать их с закрытыми глазами, как молитву; Ева, днем до самых глаз налитая цинизмом прожженного политика…
Было похоже на то, что, став во время войны генералом, Парк не случайно взял Лесса к себе и почти неограниченно доверял ему: Лесс оказался вполне на месте в роли не то секретаря по печати, не то офицера связи при этом политическом деятеле в генеральском мундире. Как и многие его друзья и противники, Майкл Парк и в военной форме продолжал свое дело: большую политику и большой бизнес. Как и другим дельцам подобного рода, Парку нужен был литературный секретарь, биограф и рупор, целиком зависящий от его воли, — иными словами, ему нужен был совершенно свой "независимый" журналист. Таким журналистом в офицерской куртке и был Лесс, воображавший, будто с концом войны может двигаться, куда ему заблагорассудится. Сначала ему и в голову не приходило удивляться: почему интересы агентства "Глобус", которое он попутно обслуживал, всегда удивительно совпадали с планами Евы. А планы Евы — с интересами Парка?
У подруги Лесса был собственный двухмоторный "глобтроттер" — первоклассная машина со всеми удобствами. Самолет быстро переносил Еву из конца в конец земного шара. Все шло отлично: Лесс был хорошо осведомленным ловцом новостей. Всякое политическое убийство за границей, переворот, раскрытие заговора — обо всем он узнавал на несколько часов раньше своих коллег-журналистов. Но после нескольких полетов, проделанных с Евой, Лесс начал понимать, в чем секрет такой информированности: политические перевороты, заговоры диктаторов, убийства революционных вождей или приход к власти новых диктаторов происходили именно там, куда прилетала рыжеволосая подруга Лесса. В начале июня 1953 года они высадились на боннском аэродроме и, пробыв два дня в столице федерального рейха, чтобы повидаться с главою разведки генералом Геленом, улетели в Мюнхен. Лесс несколько раз возил Еву в дом № 49 по Штарнберг-Пекинг, где прежде помещалось бюро "организации Гелена". Со Штарнберг-Пекинг Ева ездила на Энглишер-Гартен. По ее словам, Лесс мог там заработать хороший куш — стоило сделать передачу для радиостанции "Свободная Европа".
Из-за этого предложения Лесс и Ева поссорились: как ни презирал Лесс самого себя, но выступать по станции "Свободная Европа" — значило публично поставить на себе печать подлеца. Он отказался. Ева разозлилась.
Их следующая посадка была в Темпельхофе — Западный Берлин. По кое-каким замечаниям незнакомых Лессу спутников Евы он понял: тому, что Ева будет делать в Берлине, придается значение куда большее, чем многим из ее прежних дел. И действительно, всего через четыре дня после их прилета — в тот самый день, когда Ева приказала своему пилоту быть наготове к экстренному вылету, — разразился бунт заговорщиков против правительства ГДР.
Утром этого дня, 17 июня 1953 года, вылетая из Берлина, Ева сказала Лессу:
— Немножко побудем в Париже и — как можно скорее домой.
— А что там горит? — спросил Лесс.
— Бумаги всех предприятий Восточной зоны, в каких были вложены капиталы наших дельцов, полезут вверх. А мы… — Ева рассмеялась и, задернув окошечко в пилотскую кабину, прильнула к Лессу: — У нас будут настоящие деньги.
На следующее утро, лежа в постели парижского отеля, Ева получила телеграмму, которая заставила ее зубами вцепиться в одеяло. К вечеру, когда стало окончательно известно, что дела заговорщиков в ГДР совсем плохи, Ева и Лесс вылетели домой.
И снова длинная серия путешествий. Ева и Лесс летали, плавали, ездили в поездах и на автомобилях. Париж, Бонн, Лондон. И снова Париж.
Несколько раз в парижском отеле, где жили Ева и Лесс, появлялись Менахим Бейген — вожак израильских фашистов — и начальник израильского генштаба Моше Даян. Лессу было ясно: они свои люди для миссис Шоу. Аперитивы, завтраки и ужины проходят в интимной атмосфере.
Все осточертело Лессу. Он взбунтовался. Он не хотел больше никуда летать. И, наверное, не полетел бы, если бы не профессиональная жадность ко всему, от чего пахнет нефтью. Плохим был бы он журналистом, если при слове "нефть" уши его не загорались. А именно это слово обронила Ева, когда заявила, что должна еще разок, всего один разок, слетать на Ближний Восток. Она утверждала, что на этот раз игра крупнее, чем когда-либо.
Лесс полетел. Хотя и с неохотой лез в этот бурлящий восточный котел, над которым поднимались ядовитые пары нефти и крови. Истинный смысл их путешествия открылся Лессу уже в самолете.
— Чтобы иметь возможность заполнить вакуум, нужно уметь его создать, — сказала Ева.
По-видимому, она была уверена, что умеет это делать. Они летели создавать вакуум в "сером районе" Аравийского полуострова — они должны были подорвать волю арабов к борьбе за независимость.
Снова "глобтроттер", не уставая, гудел моторами. Париж, Бонн, Лондон, через Атлантику и опять в Бонн, в Париж. Пятьдесят шестой год обещал быть особенно бурным. Собирались тучи над Египтом. Лесс с Евой прилетели в Тель-Авив, и через день Лесс увидел движущиеся к Суэцкому каналу транспорты с оружием, прошедшим через руки Евы. Он слышал истошные крики молодчиков Менахима Бейгена о "великом Израиле", о "конце проклятых арабов". Но Лессу не дали досмотреть и дослушать: через несколько часов Ева снова была в Мюнхене и ехала на Шаумбург-Липпештрассе для свидания с доктором Таубергом. Этот Тауберг был хорошо известен журналистам как руководитель "Союза за мир и свободу". На деньги, получаемые из-за границы, он насаждал "мир" в Европе и боролся за "свободу" европейцев. Поскольку Тауберг в прошлом руководил работой гитлеровской разведки против Коминтерна и диверсионной службой "Ост", можно было догадаться: в его беседах с Евой речь шла о том, что должно произойти на востоке. В тот же день "глобтроттер" перенес Еву и Лесса в Вену. Там Лессу удалось напиться. Он проспал два дня, пока Ева носилась по своим делам. Было несколько странно, что она так неожиданно оторвалась от тщательно и долго подготовлявшихся событий у Суэца, но все перестало быть странным, когда Ева вернулась в гостиницу со своим старым приятелем Джоновеном. Лесс тоже хорошо знал этого генерала — организатора и начальника одной из разведывательно-диверсионных служб во времена второй мировой войны. Хорошенько подкрепившись шотландской водкой, Джоновен похлопал Лесса по плечу:
— Ну-ну, не нужно вешать носа: недалек день, когда вы сможете посылать корреспонденции из Будапешта. Пожалуй, это будут самые интересные известия за послевоенные годы.
Первого ноября Ева сказала Лессу:
— Я познакомлю тебя с одним из самых нужных нам людей: князь Хубертус цу Левенштейн-Вертхейм-Фрайденберг. Самый настоящий князь, понимаешь. — При этом в глазах Евы появился такой неподдельный восторг, что Лесс расхохотался: она так привыкла к фальшивым титулам и выдуманным именам, что появление настоящего князя с родословной и капиталом приводило ее в детский восторг. Захлебываясь от удовольствия, она говорила: — Да, хотела бы я быть на его месте: металл, бокситы, нефть — словно господь бог создал все это для него! Замки и княжеская корона! Это же просто здорово — это шикарно, мой мальчик!
— Но при чем тут я?! — проворчал Лесс. — Мне дьявольски надоело. Хочу домой.
— Еще немного, мальчик.
Счастье в уединенном бунгало на берегу синего океана стало ее навязчивой идеей. Но в тот же день они вылетели не в бунгало, а в Будапешт. Вероятно, для того, чтобы Лесс мог описать торжественный въезд кардинала Миндсенти. Все остальное, что Лесс узнал действительно интересного, было для прессы табу.
Они с Евой присутствовали в отеле "Дуна" на торжественном приеме. Князь Левенштейн праздновал возвращение в Венгрию всех, кто претендовал на восстановление своих поместий, своих акционерных обществ, своих департаментов. На приеме Лесс напился так, что пропустил интересное интервью с кардиналом Миндсенти. Он валялся в номере и читал газеты с описанием бомбардировок Суэца. Спектакль развертывался сразу на двух сценах. Ева была в восторге. Но Лессу больше всего хотелось домой. В ночь на четвертое ноября Ева устроила ему аудиенцию у Ференца Надя. Она обещала ему, что еще неделька, и они полетят домой.
Но опять все сломалось. Неожиданно началась невероятная спешка. Ева торопилась так, что бросила в гостинице чемоданы. Словно в автомобиле им не хватило места.
— В наше посольство! — крикнула она шоферу и принялась сбивчиво объяснять Лессу причины неожиданной спешки, хотя ему не было до них никакого дела: он был настолько пьян, чтобы ничем не интересоваться.
Но вдруг Ева осеклась: дорога к посольству была закрыта. Толпа вооруженных людей запрудила улицу. Посольство было в осаде.
Шофер вопросительно посмотрел на Еву. Даже сквозь ее смуглую кожу было видно, как кровь отливает у нее от лица.
Через полчаса верный "глобтроттер" поднял их в воздух, покидая страну, где в одну ночь все стало снова чуждо и враждебно Еве.
Вспоминая все это на диване "Кирхерхофа", Лесс с гадливостью думал о том, что "козлиная порода" брала в нем верх над совестью, над тем, что прежде казалось ему самым важным в его жизни, — над обязанностью журналиста. Что толку было в его осведомленности, если он молчал, плавая в пьяном тумане спиртных паров. Лесс продавал себя, свою совесть, свою профессию. Оттого, что он это сознавал, туман казался вдвое ядовитей. Лессу чудилось, что вместе с ним в отравленный туман погружается весь мир. На целом полушарии, именующем себя "свободным Западом", происходит процесс приспособления демократических масок к деспотическому тоталитаризму. Бездушная машина капитала размалывает остатки гуманистических идей. А кто такой Парк — власть или ее отражение? Может быть, только маска для власти? Разоблачая хозяев Парка, Лесс разоблачит и его самого. Зачем Парку снова понадобилось воскрешать на международных конференциях миф о "чистой" водородной бомбе?! А бесконечная болтовня о контроле над разоружением вместо самого разоружения? Разве все это не дымовая завеса в сражении за право не разоружаться? Если бы не эта выдумка, Лесс не ввязался бы в разговор с экспертом советской делегации в Лугано, а этот разговор окончательно сбил его с толку.
Конференция в Лугано обросла огромным числом всяких секций, комитетов, комиссий и подкомиссий. Целые полки экспертов заполнили гостиницы и пансионы.
Однажды, чтобы убить время, Лесс забрел туда, где заседали эксперты по вопросам радиоактивности атмосферы в результате взрывов ядерного оружия. Комната казалась пустой, если не считать двоих, пристроившихся в дальнем углу, у окна.
Один из сидевших был журналист. Во втором — тощем востроносом человеке — Лесс узнал русского физика Ченцова.
— …чистой бомбы не существует, — говорил Ченцов. — Может быть, ваш Парк болтал о ней потому, что сам ничего в этом не понимает? А клятвы о действенности контроля вместо уничтожения оружия? Все это нужно тем, кто хочет почище надуть людей. Разве не ваши эксперты заявили: "Мы не видим возможности изготовить совершенно чистое оружие"?
При этих словах журналист сердито встал и пошел к двери, а Лесс поспешно занял его место.
— Но ведь наши эксперты утверждают: взрывы будут настолько безвредны, что использование их в мирных условиях при всякого рода работах не представит никакой опасности для человека. По-вашему, эти ученые лгут? — не скрывая иронии, спросил Лесс у Ченцова.
— Эксперты ни разу не уточнили, как намерены осуществить эти "безвредные взрывы", — спокойно ответил Ченцов.
— Зато на прошлом заседании вы получили хороший ответ наших ученых.
— Получил?! — Ченцов рассмеялся. — Я выжал у них признание, заставил их проговориться! Они говорили: если сделать оболочку бомбы из веществ, содержащих бор, например из борной кислоты, то нейтроны, образуемые делением ядра, будут поглощены и при взрыве никакой опасности радиации не наступит. Вы это имеете в виду? Теоретически это похоже на правду. Но ни одна душа не могла мне сказать, что хотя бы один испытательный взрыв такого рода был когда-либо произведен или предполагается в близком будущем. — Подумав, Ченцов добавил: — Я не сейсмолог, но мне кажется, что этот спор того же порядка, какой происходит вокруг контроля над взрывами, — все туман, один ядовитый туман, где хотят скрыть еще более ядовитую правду — нежелание разоружаться.
— Странно, — пробормотал Лесс, — все-таки ведь чистая бомба не сказка!
— Именно сказка. И давайте уж договаривать до конца: грязная или чистая, полугрязная или получистая бомба — не один ли черт? Все они предназначены для уничтожения людей и их творений. Так в конце концов не все ли равно людям, от чего погибнуть — от чистых или грязных бомб?!
Тут Лесс вспомнил рассказ одного из своих английских коллег о "бомбах-бедняках" — дешевых водородных бомбах. Их изготовление, как выразился этот коллега, требует лишь "парочки-другой толковых ученых, запасов тротила и тяжелой воды". Всего ничего!
Полагая, что сейчас положит русского на обе лопатки, Лесс с удовольствием пересказал Ченцову то, что слышал:
— А раз уж в такой бомбе вовсе не будет урана, поскольку урановый заряд заменен тротилом, то она не только будет доступна для изготовления самым небогатым странам, но, главное, будет на все сто чистой.
Ченцов рассмеялся.
— Химера! — сказал он. — Чтобы произвести взрыв, необходимый для начала ядерной реакции, то есть для превращения изотопов водорода — дейтерия и трития — в гелий, понадобится столь огромный заряд тротила, что практически… — Ченцов покачал головой и повторил: — Да, практически это пока неосуществимо. И кроме того… — он пристально посмотрел в глаза Лессу, — уверены ли вы, что человечеству не все равно, наступит конец света от чистой или от нечистой бомбы; сулит человечеству и его цивилизации гибель урановая или водородная бомба?.. Помимо того, что попытка подмены разоружения пресловутым контролем вообще превращает все в болтовню для оттяжки времени.
— Значит… Парк бессовестно лгал и насчет "чистой" бомбы, — про себя Лесс повторил: "будто она не грозит ничем дурным…"
— Ничем дурным, кроме уничтожения, — усмехнулся Ченцов. — Если и так, я повторяю: какая разница?.. Мы не знаем, что будет через пять тысяч лет, необходимых, чтобы углерод 14, который насытит атмосферу в результате взрыва десяти чистых бомб, потерял половину своей радиоактивности. Но более или менее уверенно можно сказать: генетические последствия отравления нынешних поколений будут так неисчислимы, что я, Вадим Ченцов, предпочел бы быть убитым любой самой грязной бомбой сегодня же, не выходя из этой комнаты, нежели увидеть своих потомков, какими они будут через пять тысяч лет после того, как ваши современники пустят в ход своих "бедняков".
— А если я опубликую то, что вы говорите? — еще не веря самому себе, негромко спросил Лесс.
— Сделаете доброе дело… — и Ченцов вдруг рассмеялся, но смех его был невеселым. — Однако не думаю, чтобы вам это удалось. Не только потому, что в вашем мире никто не согласится это напечатать, а еще и потому, что…
— Да, тут есть над чем подумать, — не дослушав, перебил его Лесс и медленно, как бы про себя пробормотал: — Если бы только быть уверенным, что Парк врал… Врал, зная, что врет.
— Уж за это я ручаюсь! — сказал Ченцов.
В ту же ночь Лесс уехал из Лугано, воспользовавшись тем, что конференция прервала работу из-за болезни Парка.
Встреча с Ченцовым не выходила у Лесса из головы. Идея "разоблачить" Парка приобретала характер одержимости. Это не способствовало хорошему настроению. Обдумывая дальнейшие шаги и делая наброски статей, он становился все мрачней; все чаще, оставаясь один, прибегал к спиртному. А после того впадал в еще большее смятение. Не мудрено, что он обрадовался, когда однажды, гуляя по окрестностям Закопане, увидел Ченцова. В том, что советский физик на обратном пути с конференции решил использовать туристскую путевку, Лесс готов был видеть подлинный перст провидения.
Русский не возвращался к их разговору в Лугано. Казалось, ему больше не было дела ни до чистых или нечистых бомб, ни до физики вообще. Глядя на тощее тело нового знакомого, Лесс только удивлялся тому, сколько энергии в этом хилом на вид "мешке с костями". В противоположность самому Лессу, все больше рыхлевшему под действием спирта, Ченцов не знал утомления в лыжных прогулках вокруг Закопане. Во время одной из них Лесс, присев на скрещенные лыжные палки, сказал:
— Больше не могу выносить вранья, которое развели вокруг вопроса о разоружении. Просто не могу! Конференцию можно закрыть, если обе стороны не одинаково искренне хотят разоружаться. А я… да я теперь уверен, что у наших тут что-то неладно.
— Вероятно, вы правы, — задумчиво согласился Ченцов. — В том, что дипломаты цепляются за эту ложь, есть какой-то отвратительный парадокс: как будто человечеству не все равно, как его хотят уничтожить: причинив людям вред радиоактивными эманациями или просто разорвав их на куски, без радиоактивного заражения этих кусков.
Лесс в отчаянии стиснул голову руками:
— Тошнит от всего, что я слышу, думаю, делаю. Невозможно выносить. Это нужно уничтожить, убить. Разбить вдребезги, ко всем чертям!
Он потер озябшие руки. Хотел еще что-то сказать, но Ченцов уже выдернул свои лыжные палки из снега и с силой оттолкнулся от сугроба.
Лесс с удивлением смотрел, как Ченцов, петляя, мчится по склону. Даже поймал себя на том, что стоит с глупо разинутым ртом.
Только на море и в горах утра бывают так радостно легки.
Стоя на балконе, Лесс думал о том, что пришел конец возможности вдыхать этот удивительный воздух. Словно наново сотворенный за ночь, такой невесомый и чистый и вместе с тем пронизанный таким ясно ощутимым ароматом.
Способен он сделать что-нибудь, чтобы заставить своих читателей задуматься не только над их коротенькой жизнью на этой земле, но и над существованием сотен поколений потомков на тысячелетия вперед? Странно, но непреложно, человечество не понимает: как бы фантастически велики ни были завоевания его гения, что бы они ни сулили, некому будет ими воспользоваться. Если на нынешнем микроскопически крошечном отрезке истории люди не одумаются, не придут в себя, не сосредоточат мысль на реальности угрозы и не применят всю силу своей миллиардно-человечьей воли, чтобы наложить вето на преступную волю тех, кому война кажется единственным и почти неизбежным выходом из противоречий, раздирающих мир. Да, вероятно, правы все-таки русские: только отвратительная слепота может заставить человечество ринуться в бездну самоубийственной войны. Не стоит ли труда и жертвы попытка показать людям, что положение смертельно опасно, но вовсе не безвыходно и человеческому роду нет надобности думать о самоуничтожении?
Лесс напрасно сидел перед раскрытой тетрадью — не писалось.
В комнату вбежал мальчик-служитель.
— Автобус отходит!
И, не ожидая приказаний, унес чемоданы Лесса.
С шапкой в руке, в пальто, накинутом на плечи, Лесс сбежал по лестнице и, не оглядываясь, вскочил в автобус: уехать тайно от Евы!
Когда автобус приблизился к "Варшавянке", Лессу захотелось убедиться в том, что отсюда отходит автобус, увозящий русского. Их пути должны разойтись, чтобы непременно встретиться где-то впереди.
Автобус Лесса завернул за угол Круповки. "Варшавянка" исчезла. Лесс откинулся в кресле и в ужасе закрыл глаза, когда за его спиной раздался голос Евы:
— Великолепное утро для лыж, правда?
На Краковском аэродроме Лесс напился. Ему было безразлично, куда направляется самолет, в который Ева его погрузила. Он с равнодушием отнесся к тому, что в конце концов очутился на берегу моря, в бунгало Евы. Понадобилось несколько дней, чтобы прийти в себя. И тогда мало-помалу все, о чем он думал в Лугано, о чем говорил с Ченцовым, снова стало саднить мозг, а потом и окончательно вытеснило из него все остальное. Здесь, в бунгало Евы, Лесс и написал три первые статьи, которые должны были "подломить ноги" его бывшему кумиру — Парку. Лесс послал их в газету, через голову своего агентства "Глобус".
За месяц жизни в приморском бунгало Евы Лесс никого, кроме нее, не видел. Их одиночество неожиданно нарушил Эд Леви — журналист, коллега по агентству "Глобус". Сначала Леви сделал было вид, будто заехал сюда ненароком. Но скоро Лесс понял, что приезд не случаен: после неуклюжего вступления Эд сказал, что едет в Россию и хочет получить рекомендательное письмо к бабушке Лесса.
— Бабушка в России?! — Изумление Лесса было так велико, что он даже уселся на песке, где лежал, блаженно растянувшись на солнце. — Ты в уме?
— Не валяй дурака! — решительно перебил Эд, заглянув в записную книжку. — Твоя бабушка госпожа Короленко…
— Короленко?.. — Лесс потер лоб. — Да, так до замужества звали мою мать. Но, клянусь небом, не знал, что у меня есть бабушка, да еще в России!.. А зачем тебе понадобилось знакомство с нею?
Эд объяснил, что внучка старухи Короленко — физик. Агентство хочет, чтобы Эд ее интервьюировал, она делает какие-то чертовски интересные вещи.
— О, пожалуйста, не беспокойся, — развязно воскликнул Эд, заметив, как нахмурился Лесс, — тут нет ничего такого… — он щелкнул пальцами. — Одним словом, вполне чистое дело: русские нас здорово обогнали по части мирного применения ядерной энергии. Шеф хочет сделать маленький бум, чтобы проветрить мозги сенаторам и заставить открыть карман для работ по мирному использованию атомной энергии. Понял?
— Я все понял, — спокойно заявил Лесс, снова растягиваясь на песке, — и никакого письма тебе не дам. Прежде всего потому, что не имею представления об этой бабушке. Так же, как и она, вероятно, не имеет представления обо мне. Это первая причина. Все остальные не имеют значения.
Эд долго уговаривал Лесса и кончил тем, что от имени агентства предложил заплатить за письмо.
— Если я не дал тебе в зубы, то вовсе не потому, что ты этого не стоишь, — просто мне дьявольски лень, — ответил Лесс. — А теперь иди к чертям!
Хотелось как можно скорее забыть об Эде Леви, но чем больше Лесс о нем думал, тем более странным казалось, что агентство знает такие подробности биографии Лесса, каких не знал он сам. Это не могло быть случайностью: тут приложил руку Нортон. А в общем к черту весь остальной мир! Хорошо, что в момент приезда Леви Евы не было дома. Можно ей ничего не говорить.
С этим решением Лесс уснул в тени. После обеда снова поспал и отправился на пляж. Он разгребал верхний слой песка и горстями доставал его снизу. Там песок был влажный и прохладный. Он был приятен, но зато не сыпался между пальцами, как тот, верхний, — белый и такой мелкий, словно его веками толкли и толкли, пока не превратили в нечто чертовски приятное для тех, кому больше нечего делать, как пересыпать его между пальцами.
Лесс лежал и думал обо всем, что приходило в голову. В данную минуту его больше всего занимал вопрос о том, почему именно легкое движение песка в руке доставляет такое удовольствие? Словно кто-то поглаживает по голове. Говорят, японцы делают такой массаж затылку, чтобы снять утомление.
Сейчас Лесс вовсе не утомлен, он отлично отдохнул месяц у моря. Однако чем лучше он себя чувствует, тем отвратительней становится мысль о возобновлении борьбы. Пожалуй, хватит суматохи, какую наделали его три статьи. Что бы там ни болтали, а один в поле все-таки не воин. И давайте с этим покончим. Попробуем просто радоваться жизни. И вот Лесс пробовал радоваться всему: тому, что от бунгало Евы, стоящего у самой воды, не видно ничего, кроме нескольких красных крыш, зеленых зарослей, песка и воды. А главное — радоваться океану, его сверкающей синеве и добродушному бормотанию великана. Вероятно, благодаря океану нервы перестали бунтовать даже тогда, когда Ева изредка заводила разговор о проектах поселиться здесь навсегда. Тут Лесс обнаружил в Еве неожиданную способность много молчать. Чисто женским чутьем угадывая настроение Лесса, Ева часами не произносила ни слова — лишь изредка осторожно прикасалась кончиками пальцев к его руке или плечу. Так боязливо касается хозяина лапа преданного пса. Принято думать, что душевное состояние человека распознается по его поведению и выражению глаз. Но в течение нескольких дней Лесс не совершил ни одного движения или жеста, которые помогли бы Еве понять, что он чувствует или думает. Он просто лежал. Лежал на песке у воды, в тени деревьев. Лежал и думал. А между тем женщина безошибочно узнавала, в какую именно минуту может к нему прикоснуться, не доставив неприятности. Когда они плавали, она держалась поодаль именно тогда, когда ему хотелось побыть наедине с океаном. А стоило ему подумать о ней — и Ева была тут как тут, словно привлеченная током. Она начинала нырять, плескаться и буянить, вызывая Лесса на соревнование. А если видела, что он выходит из дому с ружьем и маской, тотчас бежала к моторке. Лесс делал вид, будто ее не замечает. Но он знал, что может спокойно заплыть на любое расстояние: у него под боком верный страж, бдительно наблюдавший за появлением акул и готовый в любой момент принять его на борт моторки.
Вечерами, когда наступал штиль и бессильно повисал на флагштоке выдуманный Евой экзотический флаг, Лесс усаживался в полотняное кресло и глядел на океан, серебристо-синий и бесконечный.
…Ева вышла на лужайку, волоча по траве полотняное кресло. Она была в одном халате. Халат распахнулся, когда она откинулась в кресле.
— Знаешь, дорогой, — медленно проговорила Ева, — я получила несколько писем: ты совершенно свободен — можно никуда не ехать. Я уже протелеграфировала компании, что выкупаю бунгало. Оно наше. Ты свободен, свободен навсегда.
Лесс закрыл глаза. Не хотелось отвечать Еве, не хотелось смотреть на нее. Все хорошее, что минуту назад было в нем к Еве и казалось ясным и прочным, вдруг потемнело.
"Ты свободен", — сказала Ева. Свободен от чего? От свободы? Быть всегда сытым, всегда спокойным за свою безопасность, делать все что вздумается в этом бунгало, под этими пальмами, на песке этого пляжа, в воде этого океана?
Голос Лесса казался спокойным, когда он сказал:
— Понятие свободы чертовски относительно.
— Как все в мире? — усмехнулась Ева.
— Пожалуй, как ничто другое. Одни отдадут свою свободу за пару красивых штанов, не говоря уже о возможности всегда жить в таком бунгало, всегда пить сколько хочешь, спать с женщиной и как можно меньше работать…
— А другие? — голосом, в котором не осталось нотки веселья, из темноты спросила Ева.
— Другие охотно отдадут последние штаны и готовы жить впроголодь за право чувствовать себя по-настоящему свободным.
— Чувствовать свободу?.. Но ты же сказал: понятие свободы относительно, как ничто другое.
— Да, каждый понимает ее так, как ему свойственно. — Лесс помолчал и мечтательно пробормотал: — Всегда туда, где еще не был; к тому, чего не видел; всегда о том, о чем еще не думал; к тем, кого не знаешь.
— И всегда искать себе женщину, какой не было? — сквозь зубы проговорила Ева.
— Искать якорь?..
— Корабли возят свой якорь с собой.
— Да, это один из вариантов.
— Тебе он не подходит?
— Нет!
Они сидели не шевелясь. За ними шелестели листья пальм, и по маслянистой поверхности океана бежала легкая, едва заметная под луною рябь. Лесс вытянул шею и настороженно прислушался: он и сам не знал почему, но ему показалось, что это не был обычный ночной бриз. Лессу хотелось, чтобы ветер разыгрался в бурю и разогнал, порвал в клочья тишину побережья, разнес в щепы бунгало, поломал пальмы и погнал по океану горы валов. Лесс встал и посмотрел на запад: оттуда надвигалась тяжелая туча. Лесс потянулся, сгоняя остатки истомы, и пошел в дом.
Ева пошевелилась в своем кресле и издала звук, похожий на всхлипывание. Лесс не оглянулся. Он шел, чтобы побросать в чемодан то немногое, что составляло теперь его багаж.
И все-таки Ева была удивительной женщиной: наверно, Лесс ошибся, вообразив, будто слышал, как она всхлипнула, — вслед ему послышался ее совершенно спокойный голос:
— Утром я отвезу тебя.
Лесс не ответил: не утром, а сейчас он выйдет на дорогу, чтобы поймать ночной автобус или хотя бы случайную машину.
Когда Лесс добрался до проезжей дороги и сел на свой чемодан, он еще не имел представления, куда поедет. Если бы первый подошедший автобус направлялся на юг, Лесс, вероятно, оказался бы у самой границы, но так как автобус шел с юга, то Лесс поехал на север. Главная дорога, по которой несся автобус, вела в столицу. В столицу так в столицу.
Помывшись и пообедав в гостинице, Лесс побрел к зданию парламента, просвечивавшему своими белыми колоннами сквозь деревья парка. В этом не было ни логики, ни какого-нибудь продуманного плана — только действие затухающей волны взрыва, произошедшего в бунгало Евы. Куда спокойнее для Лесса было пойти не к Парку, а, скажем, в агентство "Глобус", чтобы оно его отправило за границу. Но, придя сюда, было глупо не повидаться с Дугом Фримэном — секретарем Парка по печати. Дуг сказал Лессу, что на пресс-конференции Парк будет говорить о "плодах Лугано": об открытом небе, об инспекции и о чистой бомбе.
— Она осталась его коньком? — удивился Лесс.
— Теперь у нас все, как у больших, — с усмешкой сообщил Дуг, — старик научился даже с важностью произносить "мне нечего сказать" — совсем как у больших.
— Он что, рассчитывает все-таки рано или поздно взобраться на Золотую гору?
Дуг рассмеялся.
— Почему бы и нет? Разве у него меньше шансов, чем у всякого другого? Тут годится всякая лошадь — даже такая дряхлая, как чистая бомба, если она способна добраться до финиша.
Лесс первым забрался в хорошо знакомый ему зал Договора, где проводились парламентские пресс-конференции, и занял место поближе к одному из микрофонов, стоящих между рядами. Лесс знал: Парк может всякому заткнуть рот отказом отвечать на вопрос. Но вместе с тем Лесс лучше многих знал и характер Парка: старик не прочь вступить в драку, если вопрос задирист, но может говорить лишь в той степени свободно, в какой это допустимо в присутствии трех сотен настороженных корреспондентов. При этом спрашивающий рисковал выслушать от Парка и не очень лестные эпитеты. Бывший генерал не брезговал подчас военным словечком, не имевшим шансов попасть в печать. Правда, при этом Парк всегда предварительно оглядывал зал: не слишком ли много в нем женщин?
Стрелка часов подошла к назначенному времени. В дверях показался Парк. Он шел спокойно, заложив руку в карман, не глядя на корреспондентов. Лоб собран в морщины, губы втянуты, как у человека, задумавшегося и забывшего об окружающем.
Парк не спеша подошел к желтому кожаному креслу. В тишине было слышно, как Парк постучал ногтями по столу. Тут же, словно разбуженные сигналом, сиплым басом пробили часы. Парк поднял голову и начал говорить. Его стремительную речь почти невозможно было стенографировать. Как и предупредил Фримэн, Парк заговорил о контроле и о чистой бомбе. Он упрямо утверждал, что в случае войны это оружие является единственной гарантией спасения человечества.
За спиной Лесса раздалось едва слышное гудение телевизионной камеры. Казалось, весь мир заполнен голосом Парка и этим легким гудением аппарата. Парк говорил о неразумном поведении коммунистических лидеров, об их сопротивлении единственно гуманному, что свободный западный мир может сделать для облегчения бедствий человечества в случае ядерной войны.
Это звучало искренне и, пожалуй, даже взволнованно — ровно в той мере, в какой волнение подходило Парку. Если бы Лесс не видел всего, что видел в жизни, если бы перед его умственным взором в эти минуты не пронеслись картины событий в Аравии, не промелькнул бы образ Евы, если бы ему не вспомнилось то, о чем он говорил с Ченцовым, — наверное, Лесс, так же как большинство из трехсот пятидесяти напряженно слушавших журналистов, поверил своему бывшему кумиру. На какое-то мгновение Лессу удалось перехватить взгляд Парка, и он увидел глаза своего прежнего Парка — прямой, честный взгляд солдата. Но на этот раз в нем было что-то похожее на растерянность, и, встретившись с глазами Лесса, Парк поспешно отвернулся.
Лесс почувствовал, что речь Парка идет к концу. Время давало Лессу последние секунды, чтобы решить, с кем он. Впрочем, разве вопрос уже не решен?! Едва Парк произнес последнее слово, может быть даже на секунду раньше того и, во всяком случае, прежде других журналистов, Лесс вскочил и крикнул в стоявший перед ним микрофон:
— Прошу ответить!
Это прозвучало громче, чем тут было принято: триста пятьдесят лиц повернулись к нему. На них было написано удивление. Иные смотрели с укоризной. Но Лесс не видел никого, кроме Парка. Он засыпал Парка быстрыми вопросами: о чистой бомбе; о том, что слышал от Ченцова; о перспективе применения чистых бомб; о разоружении вообще; о соглашении с Советами. Лесс хотел раззадорить Парка, даже разозлить его, заставить говорить или укрыться за молчание. Лесс видел, что Парк хмурится, морщит лоб, морщины переходят на лысину, собирая ее в полосатый комок пятнистой кожи. И, наконец, Лесс с удовольствием увидел: ему удалось — Парк разозлился! Лесс узнавал своего старого Парка, перед носом которого помахали красным платком, — старик бросился в бой. Его речь уже не была потоком заранее продуманных, точных фраз. Она походила скорее на внезапно вырвавшийся из-под земли гейзер. Его речь то пенилась и бурлила, как кипяток, то затихала почти до шепота — злого и темпераментного, каким Парк, бывало, пробирал подчиненных в добрые старые времена своего генеральства.
И вот именно тут, в этот последний миг, когда окружающим казалось, что для Лесса все кончено, к нему, как спасительный луч маяка, пришло воспоминание о знакомстве с Гарольдом Райаном. Прежде пилот военной авиации, Гарри Райан перешел на службу в Главное разведывательное управление. Все, что он знал и делал, было служебным секретом. Но Лесс и Гарри были приятели, а спирт был спиртом, и однажды Гарри выложил такое, что даже Лесс, далеко не младенец в закулисных делах политиков, удивился цинизму термина "открытое небо". Бывая на международных конференциях, где дипломаты с пеной у рта отстаивали перед русскими гуманную единственность этого "открытого неба", Лесс и не подозревал о надеждах, какие возлагались на открытое небо разведывательным управлением. Правда, оказалось, что Даллес вовсе не был пионером в тайной воздушной разведке. Еще до второй мировой войны и даже до Гитлера, во времена рейхсвера, Германия начала аэрофоторазведку плацдармов грезившегося ее побитым генералам реванша. Еще до Гитлера аэротранспортное объединение "Люфт-Ганза" создало дочернее предприятие "Ганза-Люфтбильд". Несмотря на то, что после поражения сама Германия, переживая острый финансовый кризис, голодала и холодала, золото на восстановление военной и промышленной мощи текло из-за границ Германии. Министерство рейхсвера, а за ним и министерство вермахта широко использовало "Ганза-Люфтбильд" для фотографической разведки сопредельных с Германией стран и в особенности стран востока и юга Европы.
Управление при помощи организованного в Швейцарии филиала своей разведки тщательно исследовало и переняло методику "Ганза-Люфтбильд" еще прежде, чем был добит Гитлер. А уж потом, когда удалось захватить архивы абвера, управление жадно всосало все, что там было накоплено по аэрофотосъемке востока. Под востоком разумелась прежде всего Советская Россия. Когда в Бонне пышным цветом расцвела "служба Гелена", управление немедленно вошло с нею в деловой контакт и разработало широкий план тайной воздушной разведки востока. Снова из-за границы на берега Рейна потекло золото. Как грибы после дождя, вырастали акционерные общества по аэросъемке и фотограмметрии во Франкфурте, в Мюнхене, Штутгарте, Бонне, Вейденбрюке и в Западном Берлине.
На деньги, приходившие из-за рубежа, конторы "Аэролюкс", "Аэрофото", "Аэросъемка", "План и карта" арендовали у оккупационных властей союзников специальные самолеты для тайной съемки поверхности сопредельных государств. Все эти конторы — дочерние предприятия чудесно воскресшего акционерного общества "Ганза-Люфтбильд". Во все снова, как до Гитлера и при Гитлере, вложены средства испытанного бойца на фронте "воздушного господства Германия" семейства Бауэр. Там и сям на аэродромах федерального рейха отводятся секретные уголки, куда не имеют доступа пилоты гражданской авиации. Действительны только специальные пропуска бундесвера и оккупационных войск союзников. Тайную воздушную разведку обслуживают самолеты, присылаемые из-за рубежа. У них большая высотность, огромный радиус действия. Они способны от края и до края пронизывать воздушное пространство даже таких больших государств, как Советский Союз.
Такая система кажется вполне пригодной и в организации секретной воздушной службы Главного разведывательного управления для себя. Декорум может быть соблюден, тайна сохранена, если прикрыться вывеской научной ассоциации. В исследовании стратосферы и космического пространства заинтересовано все человечество. Вот гуманная и прогрессивная цель. На службу ей можно поставить самолеты самой большой высотности и самого большого радиуса действия. Вот цель, во имя которой можно засылать самолёты в воздушное пространство любой страны. В качестве эксперта к организации этой секретной службы привлекается старый гитлеровский специалист тайной фоторазведки полковник вермахта Ровельс.
"Стоп!" — мысленно воскликнул Лесс, когда Райан назвал это имя. Ровельс! Память тотчас восстановила Лессу картину: зал в Нюрнбергском Дворце правосудия. Международный военный трибунал. Заседание 30 ноября 1945 года. Оно посвящено разделу "Преступления против мира". Разбирается подготовка агрессии. Лесс внимательно следит за лицами Риббентропа, Кейтеля, когда с места поднимается полковник Эймен — начальник следственного отдела управления главного обвинителя от США.
"Господа судьи, я хочу вызвать свидетеля обвинения генерал-майора Эрвина Лахузена. Разрешите вызвать Эрвина Лахузена, чтобы он мог дать показания перед трибуналом…"
Когда Лахузен, один из ближайших помощников начальника гитлеровского абвера адмирала Канариса, заканчивает показания, изобличающие Риббентропа и Кейтеля как организаторов самых бесчеловечных репрессалий против мирного населения Польши, полковник Эймен вдруг спрашивает, знает ли он, Лахузен, кто такой полковник люфтваффе Ровельс и какова была деятельность части особого назначения, в которой тот служил.
— Ровельс возглавлял специальную авиационную часть высотного полета, которая совместно с отделом разведки вела разведывательную работу в некоторых областях и государствах… — отвечает Лахузен и подробно рассказывает о том, как в воздушном пространстве разных стран производилась аэрофотосъемочная работа высотной части Ровельса: Польша, Англия, Франция, юго-восток Европы.
Эймен: Скажите, когда производились эти разведывательные полеты над Лондоном и Ленинградом?
Лахузен: Точно даты указать не могу. Но могу сказать: эти разведывательные полеты имели место в указанных районах, результатами их являлись фотографии, передававшиеся по назначению.
Эймен: Эти полеты держались в секрете?
Лахузен: Конечно, они были весьма секретны.
Вот кто он, этот почтенный эксперт, упомянутый Райаном! Что ж, тогда, пожалуй, можно поверить Райану, что Управление надеялось в результате совместной работы с детищами аденауэровской "Ганза-Люфтбильд" располагать неплохой картой СССР и стран Варшавского договора. Господа генералы рассчитывали раскрыть все военные секреты Востока, засечь их ракетные батареи, разметить на карте радиолокаторы и радиомаяки, расшифровать коды радионавигационной службы, составить точную карту размещения промышленности в глубинных районах СССР. Да, тогда генералы могли надеяться поразить Советское государство в самое сердце. И можно себе представить, каким страшным ударом для Управления было разоблачение этого плана, когда русские одного за другим стали сбивать его воздушных разведчиков.
Чтобы понять из рассказа Райана подлинный смысл тезиса "открытое небо" в понимании Парка и его дипломатии, вовсе не нужно было быть опытным разведчиком, достаточно было того, что Лесс знал как журналист. Он воскликнул:
"Но ведь то, что немцы собираются делать при вашем участии, — шпионаж!"
"Разве дело в названии?" — удивился Райан.
"Гнусная работа, дружище".
"Не гнуснее прочих, но по крайней мере за нее хорошо платят, в отличие от многих других — скажем, чистить канализацию".
"Все-таки подлая работа, Гарри, — сказал Лесс, — воспользоваться "открытым небом", чтобы готовить удар… Выходит, что русские правы, яростно возражая против этой ловушки?"
"Не пустят в "открытое небо", проникнем в закрытое. В конце-то концов какая разница, ползет ли шпион по земле, переплывает пограничную реку, выходит из морского прибоя, спрыгивает на парашюте или, наконец, как делаем это мы, перепрыгивает границу на высоте нескольких десятков километров? Главное: все стараются сделать это незаметно. А если их замечают — стараются удрать".
"А когда удрать не удается, пускают себе пулю в лоб?" — спросил Лесс Райана.
Летчик пожал плечами:
"Да или нет…"
"От чего это зависит?"
"Умирают дураки".
"Теперь я понимаю, за каким чертом Западу так нужно "открытое небо".
"И то, что за ним следует?" — с усмешкой спросил Райан.
"Бомбы?.."
И вот теперь, в мгновение, когда Лесс смотрел в лицо разъяренного Парка, когда ему пришло на память все, что он слышал от Райана, Лесс решил, что у него есть на что поддеть Парка.
— Еще один вопрос: правда ли, будто один из дипломатов сказал: "Если русские не клюнут на контроль, мы заставим их подавиться "открытым небом"?
— А почему бы и нет? — усмехнулся Парк.
Но по тому, как он поджал губы, еще больше сморщил измятое лицо, Лесс понял: вопрос неприятен Парку. Чтобы не дать ему собраться с мыслями, Лесс поспешно продолжал:
— А разве "открытое небо" — это не та самая мина, которая способна взорвать любые переговоры, пока нет твердой договоренности о разоружении? — И, делая вид, будто не замечает Фримэна, старавшегося остановить его, Лесс продолжал: — Разве русские не правы, когда говорят: "Пока нет разоружения, пока в мире существуют запасы ядерного оружия, всякий инспекционный полет может превратиться в трагический трамплин для мировой войны"? Разве и любой русский самолет не может вместо фотографической камеры взять на борт ядерную бомбу и неожиданно сбросить ее нам на голову? Мы будем застигнуты врасплох и уничтожены.
Несколько мгновений Парк молча смотрел на Лесса. Тишина, царившая в зале, была такова, что дыхание толстяка Фримэна казалось сопением паровой машины.
Наконец Парк отчетливо проговорил:
— Мне нечего сказать!
И, с усмешкой глядя на Лесса, с издевательской ласковостью продолжал:
— Лесси, дружище, вы нарушили наш обычай: не сказали, кого вы тут представляете.
По залу прокатилась волна приглушенного смеха. Лесс понял, что Парк попросту выигрывает время: разве он не видит на лацкане пиджака Лесса жетон агентства "Глобус"?
— Агентство "Глобус".
Парк наклонился к сидевшему возле него Фримэну. Что-то сказал. Лицо его расплылось в широкой улыбке, и он по-прежнему спокойно повторил:
— Мне нечего сказать.
И тут же Лесс перехватил взгляд Фримэна, направленный на старшего из журналистов. Тот поспешно вскочил и тоже громче, чем обычно, выкрикнул:
— Благодарим вас!
Это была формула, означавшая конец пресс-конференции. Да, Дуг был прав: здесь все разыгрывалось теперь, как у больших, — от "нечего сказать" до "благодарим вас!".
Парк сунул руку в карман светло-серых брюк и повернулся к выходу. Тесня друг друга, корреспонденты бросились к дверям, выходившим в коридор с телефонными будками. Но тут Фримэн поднял руку.
— Ответа на вопрос Галича не последовало, потому что господин Галич назвал агентство, которое он не представляет. Мы весьма опечалены этим обстоятельством.
Это было уж слишком: Лесс выхватил из кармана корреспондентский билет и поднял его над головой. Но Фримэн не дал ему говорить:
— Нам сообщили, что вы уже не служите в "Глобусе".
Лесс медленно оглядел журналистов. Он понял, что у него нет шансов в открытой борьбе. Решительно никаких! Хоть Парку и нечего было сказать. Как ни смешно, но лишь сейчас, после двадцати лет работы в "Глобусе", Лесс понял, что "совпадение" интересов агентства с интересами Парка происходило по той простой причине, что Парк был в "Глобусе" полным хозяином.
Выйдя за ворота парламента, Лесс до конца понял, что означает случившееся. Самым правильным было сегодня же улететь подальше, иначе, нет сомнения, утром ему принесут розовую повестку Комиссии. Черт возьми, и там акции Парка стоили слишком много, чтобы такая мелкая сошка, как Лесс, могла себе позволить шутить с ним безнаказанно.
— Плохие дела, Лесси, а?
Лесс обернулся, чтобы послать говорившего к чертям, но увидел шефа столичной конторы агентства "Мировые новости". Тот дружески положил руку на плечо Лесса:
— Вот что, мальчик: Дуг сказал, что старик готов закрыть глаза на сегодняшний случай… Мое агентство готово послать вас за границу. Вы подходящий парень для того, что нас там интересует. Как?
Кажется, еще никогда ноги Лесса не дрожали так, как в эту минуту. "Ниспровергатель", — иронически подумал он и с горькой усмешкой поглядел на директора агентства "Мировые новости".
— Что ж… Если нет ничего лучшего, подойдет и ваше предложение.
Директор кивнул, но строго сказал:
— Вести себя паинькой! — и погрозил пальцем.
Колониальная школа, которую Парк смолоду проходил на островах под руководством самых беспощадных "специалистов" колониальной войны, приучила его к тому, что запрещенных ударов не существует. И все-таки, вспоминая нанесенный Лессу удар, Парк испытывал что-то среднее между стыдом и брезгливостью: Лесс не был ни фашистом, ни коммунистом. Только то, что бывший пресс-адъютант Парка, кажется, передался противнику, и извиняло удар.
Расхаживая по своему кабинету в парламенте, Парк думал о том, что даже тут, у себя в стране, война остается войной. Для уверенности в превосходстве приходится придерживаться жестокого лозунга: "Пленных не брать! Уничтожать всех, кто хотя бы в близком будущем способен поднять на тебя оружие!" В колониях под этот приказ подводили даже десятилетних мальчиков — через год-другой они могли стать повстанцами. Парку, бывало, даже в годы службы на островах приходило в голову, что такой способ "умиротворения" — не что иное, как натягивание скрытой, но чертовски опасной и сильной пружины. Рано или поздно она должна расправиться. Так оно и вышло, и не только на островах. Куда ни глянь, всюду перенапряженная пружина народного терпения расправляется и бьет в лоб тех, кто ее натягивал. В Азии и в Африке, от севера до юга — везде. Черные, коричневые, желтые — все перестали верить тому, что их удел быть рабами белого человека. Впрочем… лучше о таких вещах не думать. Слишком пристальное вглядывание в будущее мешает иногда оценивать политику нынешнего дня. А именно над нею и приходится сейчас задуматься Парку. Начать хотя бы с этой проклятой чистой бомбы или совсем нечистого "открытого неба".
Те два часа, которые Парк провел в парламенте, ушли на обычную суету, и ему не удалось хорошенько обдумать предстоящий разговор с Макдейром. Кроме Макдейра, не с кем потолковать во всем огромном министерстве обороны. Парк больше никому не может откровенно высказать одолевающих его сомнений.
Никто не смеет заподозрить Парка в небрежении интересами обороны. Но никто не будет иметь и права сказать, что по вине Парка хоть один грош налогоплательщиков пущен на ветер. Парк с особенной ревностью относился ко всему, что происходило в области новых грандиозных проектов министерства. Они влекли за собою астрономические траты государства и новые умопомрачительные прибыли для монополистических групп, поставляющих новые виды оружия. Парк сквозь пальцы смотрел на связи генералов с группой Ванденгейма. Тут Парку приходилось быть слепым. Наедине с собою он подчас подумывал о том, что он стал бы делать, взобравшись на Золотую гору. А влезть туда без помощи Ванденгейма не было надежды.
Парк всегда отличался подвижностью. Молодым человеком он слыл в числе лучших игроков бейсбольной и футбольной команд; генералом, на фронтах Второй Мировой он почти никогда не вызывал к себе командующих армиями и участками фронта, а ездил к ним; и теперь, имея семьдесят с лишним за плечами, не забывал, что такое гольф, — разве что погода уж совсем не позволяла выйти на поле.
В силу этой подвижности он и сегодня, вместо того чтобы пригласить к себе Макдейра, что вполне мог бы сделать как председатель парламентской комиссии по обороне, Парк сам отправился к генералу. Впрочем, если говорить откровенно, дело тут было не в одной подвижности, а, пожалуй, еще и в желании лишний разок под уважительным предлогом побывать в министерстве обороны.
Медленно едучи в своем сером лимузине вдоль мутной реки, Парк издали щурился на унылую громаду министерства.
Прежде ему приходилось выпрашивать кредиты у парламента — теперь он их санкционировал, глядя со стороны на грызню своих бывших коллег генералов за ведущее место в предстоящей войне полушарий.
Война полушарий! В устах генералов это звучало так, словно вопрос о ней уже был решен. Возня с переговорами и встречами на всех уровнях была только оттяжкой времени, чтобы дать им, господам генералам, возможность изготовить ракеты новых типов, якобы превосходящих то, что уже есть у русских. А в действительности… Да, Парк лучше многих знал, что означают в действительности эти "новые типы" — контракты для Ванденгейма и других шаек! И он, Майкл Парк, всю жизнь считавший себя честным человеком, должен молчать и, в лучшем случае, если совесть уж очень протестует против нового заказа, под предлогом болезни устраняться от председательствования в оборонной комиссии.
Война полушарий! Человечество рановато списало в отставку старину Марса. Спустившись с облысевшего Олимпа, воинственный старец нашел более комфортабельное убежище в восьмиугольнике министерства. За тысячи лет житья на Олимпе ему осточертело жаркое солнце Эллады — куда приятнее жить в комнатах с кондиционированным воздухом. К тому же сидение на Олимпе стало скучным — воинственные традиции Афин и Спарты почти забыты потомками славных вояк: они обнищали. О размахе Александра, сына Филиппа, старые гречанки рассказывают детишкам как о легенде, даже и не очень-то правдоподобной. Старому богу войны льстит: в министерстве подготовкой войны заняты сорок две тысячи трудолюбивых чиновников и офицеров, восседающих за тридцатью шестью тысячами письменных столов. Как бог, то есть существо, невидимое людям, Марс может в любое время незаметно подойти к любому из тридцати тысяч телефонов, связанных с внешним миром ста двадцатью тысячами километров кабеля; может посмотреть на экран любого радиолокатора. Увидев в локаторе проносящуюся по небу Афину-Палладу, может шепнуть оператору, что это советский бомбардировщик. Марс может заглянуть через плечо любого из трехсот человек, сидящих за электронно-вычислительными машинами, и узнать прогноз погоды на весну или вычислить траекторию ракеты, состоящей на вооружении любого из союзников республики; может поинтересоваться возможным исходом встречи республиканских истребителей с чужими бомбардировщиками в любой точке стратосферы. А в свободные минуты Марс, глядя на генералов, наверно, тоже хочет чуть-чуть развлечься. Что ж, старик вправе чувствовать себя как дома на полутораста квадратных километрах территории министерства. Тут он, пожалуй, впервые за три тысячи лет может вести жизнь, приличную Олимпийцу. Может спать или купаться в любой из уютных комнат за кабинетом глав любого из наземных или воздушных командований; может объедаться в любом из шести ресторанов, рассчитанных на сорок тысяч завтраков, обедов и ужинов. Этого достаточно даже для его божественного аппетита! Марс может предаваться неге в любом из четырех скверов на внутренних дворах министерства; в любом кинозале может смотреть фильмы: атомный взрыв в Хиросиме, подожженные напалмом города Кореи, расстрелы в Индо-Китае, репрессалии в Алжире, бомбардировка на Кубе: выбор картин во вкусе воинственного бога велик; старик может потешить плоть, приударив за любой из семи тысяч машинисток или стенографисток в закоулках министерства. Бог может поставить свою колесницу в любом из четырех гаражей, рассчитанных на шесть тысяч автомобилей, или бросить ее на любом из восьми десятикилометровых подъездов к зданию. Пожалуй, единственное неудобство олимпийца то, что негде выгнать на подножный корм отощавших кляч квадриги: во дворах предусмотрено питание для десятков тысяч лошадей бензиновых повозок, но жалкие четыре мотора по одной лошадиной силенке обречены на голодовку — щепотки сена тут не найти. А первая же попытка Марса выпустить крылатых коней на газоны сквера кончится тем, что их заберет военная полиция. Впрочем, бог может помириться и с этим. Взамен четырех костлявых кляч октагонские приятели дадут ему что-нибудь вполне современное. Тщеславие Марса должно тешить то, что он может проникнуть в любой из кабинетов и втихомолку водить пером любого из генералов; может контролировать работу штабов и управлений: помогать всем сорока тысячам людей (подумать только, вдвое больше, чем население славной Спарты!) в трудах на благо войны; может, наконец, нашептывать свои планы и решения на тайных заседаниях совещания начальников штабов. А при случае может даже подсесть в автомобиль своего старого приятеля Майкла Парка, у них самые простые отношения. Они могут свободно похлопывать друг друга по плечу: бог войны сенатора, а сенатор бога войны.
Парк с удовольствием прошелся по лабиринту коридоров. Выпил пива в генеральском буфете, даже сделал ручкой стайке бежавших куда-то девиц.
Генерал Макдейр — круглый, розовый, жизнерадостный сангвиник — говорил быстро, часто ни с того ни с сего сам себя перебивая веселым смехом и интимно подмигивая собеседнику. На фоне принятой в этом министерстве сдержанности Макдейр казался олицетворением оптимизма.
— Дьявольски удачно, Майкл, что вы меня поймали. Едем вместе. Я спешу на "Пункт зеро", чтобы посмотреть "Юнивак". Его только что установили. Он может все! — захлебываясь от восторга, выкрикнул Макдейр. — Понимаете, Майкл, решительно все! Это та самая штука, на которую палата депутатов не хотела давать нам денег, и если бы не вы, старина…
Парка коробила фамильярность Макдейра. Он, Парк, сделал этого толстяка тем, чем тот теперь был: главою командования воздушной обороны. В пухлых руках генерала была сосредоточена огромная мощь: авиация и ракетные войска страны; Парк считал эти руки надежными. Но он не очень-то верил в могущество "Юнивака" — слишком много обещали его создатели, не в меру много! И посмотреть эту штуку все же стоило, раз уж на нее истрачены бешеные деньги. Следом за Макдейром Парк вошел в лифт и спустился к подземной дороге, соединяющей министерство обороны с вынесенным далеко за пределы столицы "Пунктом зеро" — командным постом воздушной обороны страны.
Ходом маленького вагончика управляли по радио издалека. Парк с отвращением чувствовал себя чем-то вроде начинки снаряда, несущегося в канале гигантского ствола, где впереди и сзади мчались такие же снаряды, начиненные людьми.
Неприятное ощущение, вызванное закруглением, по которому несся вагон, помешало размышлениям Парка о совершенстве техники. И тут же новое ощущение, столь же неприятное, но на этот раз вызванное силой, действующей в противоположном направлении, заставило Парка сморщиться. Сперва все, что было у него внутри, давило слева направо; теперь все внутренности устремились справа налево и мучительно сжали сердце. Словно его стиснул огромный безжалостный кулак.
Вагончик давно вышел на прямую, но скучные мысли, вызванные воспоминанием о сердце и врачах, еще долго копошились в голове, по какой-то необъяснимой ассоциации сменившись размышлениями о том, что будет с этой железной дорогой, когда пройдут тревожные времена ожидания внезапных нападений на республику. Придут же счастливые времена, когда люди поймут вздорность того, что делается сейчас во имя обороны от несуществующей опасности! Придут непременно. Тогда сдадут на слом бомбардировщики и ракеты, уволят в отставку всех на свете макдейров и парков; эта подземная трасса превратится в загородный метрополитен. Веселая суета воцарится на станции отправления, которую по старой памяти назовут "Пункт зеро". Поезда повезут людей к озерам. В залах "Пункта зеро" поставят ресторанные столики; на огромном экране, какого второго нет в стране, будут показывать фильмы о путешествиях или комедии, от которых людям станет легко на душе. Потом лифты-экспрессы поднимут гуляющих на сотню метров, на поверхность земли, в тень густого бора, на берег озера, подобно фиорду растекшегося между обрывами.
Нетронутый лесной массив и нерушимый покой водного зеркала скрывали подземный городок, куда приехали Парк и Макдейр. Восемь гектаров, занятых железобетонными сооружениями, двумя, а то и тремя этажами уходящими под землю. Только в одном месте, где был расположен главный зал командования, сооружение было одноэтажным. Зато над его стальной крышей, прикрытой несколькими прослойками железобетона, лежал еще стометровый массив не тронутой экскаваторами девственной почвы бора и дно глубокого озера. Служебные помещения штаба, оперативный отдел, разведка, связь, учреждения бытового обслуживания и жилые отсеки — все это вмещало 2240 человек постоянного персонала, днем и ночью, в три смены, обслуживавшего "Пункт зеро". Городок имел самостоятельное водоснабжение из нескольких артезианских колодцев. Эта вода была обеспечена от радиоактивного заражения. Хранилища для трехмесячного запаса пищи были также хорошо защищены. Возможность проникновения в убежища воздуха, зараженного чем бы то ни было, исключалась. Питание установок кондиционированного воздуха в каждом отсеке и этаже производилось через надежные фильтры. Все двери помещений, все ворота тоннелей были снабжены специальными приспособлениями, реагирующими на малейшее повышение радиации воздуха. Створки этих дверей были устроены так, что в тридцатую долю секунды захлопывались прежде, чем взрывная волна успеет докатиться.
Центр связи действовал на всю территорию страны. Он имел десять каналов с общей емкостью около двух тысяч слов в минуту.
В одном из убежищ под колпаком из плексигласа находился предмет, по размерам своим ничтожный в сравнении со всеми сооружениями, казематами, машинами и аппаратами, заполняющими "Пункт зеро". Днем и ночью колпак из плексигласа светился багровым светом неона. Даже в том случае, если бы весь "Пункт зеро", весь узел всех трех убежищ и даже весь континент вдруг погрузились в темноту, сияние неоновой трубки обеспечивалось самостоятельной батареей, работавшей только на эту трубку.
Предметом, так заботливо оберегаемым и освещаемым, был… телефон. Самый обыкновенный телефон. Единственным внешним отличием этого аппарата от сотен миллионов других являлось только то, что он был ярко-красный. Этот аппарат никогда не видел ни один журналист, но тем не менее он стяжал себе в печати славу "самого опасного телефона в мире". Его назначением было передать шесть условных цифр — сигнал, по которому поднимались в воздух бомбардировщики стратегической авиации и посылались на цели боевые ракеты дальнего действия — все, что в наши дни значит начало третьей мировой войны.
Парк миновал первый зал "Пункта зеро". Там не было ничего, кроме длинных диванов и развешанных по стенкам разноцветных термосов, похожих на огнетушители. За широкой дверью, на вид очень тяжелой, но поддавшейся легкому нажиму, открылся более просторный аппаратный зал. Он был наполнен легким гудением электронных машин, выстроившихся вдоль стен. Красные, зеленые, синие огоньки вспыхивали и гасли на их матовых досках. Словно машины переговаривались между собой.
Никто из офицеров не повернул головы к Парку и Макдейру. Может быть, потому, что шагов не было слышно на толстом нейлоновом ковре, застилавшем весь зал. За дверью находился главный зал командования. Его широкий амфитеатр утопал в мягком полумраке. Стены были заняты прозрачными экранами и огромной картой мира, вогнутой подобно экрану панорамного кинематографа. По требованию Макдейра офицер-диспетчер нажимом на клавиатуру, подобную клавиатуре органа, вызывал на боковых экранах уточняющие планшеты любого района карты в более крупном масштабе. Макдейр отдавал одно приказание за другим, словно ему доставляла особенное удовольствие возможность показать Парку свое могущество. Но это не было главным, ради чего Макдейр привел сюда своего бывшего командующего: ему не терпелось продемонстрировать Парку "Юнивак" — гордость "Пункта зеро", электронный "мозг" командования обороной страны.
Макдейр предложил Парку занять место в стеклянной будке, расположенной в самом верхнем ряду амфитеатра, — отсюда был виден весь зал и все три матовых экрана. Особенно отчетливо был виден средний экран, на котором в этот момент появилась контурная карта республики с прилегающими к ней тысячекилометровыми зонами чужих территорий.
— Сейчас мы посмотрим, на что он способен! — весело сказал Макдейр. Не хватало только, чтобы он от удовольствия стал еще потирать руки. — Вам, как гостю, Майкл, предоставляется определить основные данные игры: откуда появляется противник, что он собою представляет и время его появления. Впрочем, — тут же сам себя перебил Макдейр, — первые два данных известны: нападение происходит со стороны России, и производится оно атомоносцами, или даже еще лучше — самыми современными ракетами. Вам, Майкл, остается назвать время нападения. Ну-с?!
— Самое страшное в военном деле — самогипноз, — недовольно проворчал Парк. — А вы, господа, уже целиком в его власти. Чего же тогда стоит ваш кибернетический Наполеон!
Макдейр недоуменно смотрел на Парка, потом стал быстро называть исходные данные для военной игры: "противником" оставался Советский Союз.
То, что произошло дальше, было мало похоже на военные игры, какими их знал Парк. Проиграли два варианта: "внезапное нападение Советов" и "собственный упреждающий удар по жизненным центрам "противника" По крайней мере, так назвал этот второй вариант Макдейр, но Парк понял, что читается это совсем иначе: "внезапное нападение на жизненные центры стран Варшавского договора". По крайней мере такой вывод он сделал из всего, что происходило дальше.
В нижнем ярусе амфитеатра, вдоль стен с аппаратами и на главном экране засветились глазки оживших машин "Юнивака" Едва слышное щелканье механизмов, похожее на треск электрических искр; короткие звонки, когда из аппаратов выскакивали отработанные ими перфокарты с программой работы для других аппаратов, приказания Макдейра и короткие ответы офицеров-операторов — вот все, что происходило перед Парком. К тому же все это совершалось так быстро, что он не успевал следить за переменой обстановки и за ответами "Юнивака". Перед ним разыгрывались воображаемые сражения воздушных соединений, вычислялось движение трансконтинентальных ракет "противника" и происходило их условное уничтожение задолго до достижения ими целей; наносился сокрушительный бомбовый удар по наиболее важным центрам России и стран социалистического лагеря. И всякий раз, когда заканчивалась та или иная фаза этой воображаемой борьбы, Парк видел ухмыляющуюся физиономию Макдейра и слышал его довольные возгласы:
— Так!.. Так! Так!
И снова Парку казалось: не хватает только, чтобы генерал удовлетворенно потер руки. Но именно то, что решительно на все варианты обстановки "Юнивак" отвечал одним решением: "Победа, победа, победа!" — именно это показалось Парку подозрительным.
— Послушайте, Мак, — сказал он, — а в кишках этой штуки слово "поражение" вовсе не водится?
— Ну-ну, старина, — Макдейр хлопнул Парка по спине и лукаво подмигнул, — если бы здесь сидели не вы, а сто миллионов наших налогоплательщиков, "Юнивак" почти каждый раз отвечал бы: "Поражение, поражение". И я объяснил бы налогоплательщикам: если вы не подтянете кушаки и не дадите нам еще десяток-другой миллиардов, то вас ждет такой же ответ "Юнивака" на вопрос, останетесь ли живы.
И, довольный своим ответом, Макдейр расхохотался. Но на Парка его остроумие произвело удручающее впечатление.
— Значит, ваш "Юнивак" просто жулик. И полтора миллиарда, которые на него ухлопали, просто рента его продавцам? Так, что ли, Мак? Напрасно вы и сегодня не подсказали этому жулику, чтобы он поразил меня решениями: "Поражение, поражение". Тогда вам удалось бы толкнуть меня на выступление за дополнительные ассигнования. — И, кисло улыбаясь, Парк вдруг добавил: — Скажите по секрету, Мак, вы являетесь тайным акционером этих господ? — он ткнул большим пальцем через плечо в сторону аппаратов. — Жуликов, продающих нам этого электронного Наполеона, а?
Сделав вид, что он не обратил внимания на вопрос Парка, Макдейр рассмеялся:
— Это здорово сказано, старик: "электронный Наполеон"! Так оно и есть с этой штукой почти невозможно проиграть сражение — шансы противника опередить нас сводятся к минимуму. Разве только, если что-нибудь испортится в кишках этого Наполеона. А как вы нашли мое хозяйство в целом? — и он широким жестом обвел амфитеатр.
Самодовольство Макдейра выводило Парка из себя. Не скрывая огорчения, он пожевал губами. Рядом с бодрым, розовым Макдейром, довольным собою и всем вокруг, Парк выглядел теперь старым ворчуном, которому ничем нельзя угодить. Макдейр слушал его с улыбкой и с каким-то особенным удовольствием непозволительно громко попыхивал сигарой. Грустно покачивая головой, Парк говорил.
— …в прошлом году, когда я приехал в Москву с нашей парламентской делегацией, русские откровенно показали мне все, что у них есть. Они свезли меня на свой "Пункт зеро" — это центральный вычислительный центр учреждения, которое они называют "Госплан"… — Парк сделал многозначительную паузу и, сжав плечо Макдейра, внушительно продолжал: — Мне не хочется огорчать вас, Мак, но, ей-ей, по сравнению с тем, что я там увидел, все это… — подражая Макдейру, Парк широко обвел вокруг себя рукой, — все это каменный век! У них не было такой штуки, которая на все вопросы твердила бы: "Победа да победа!" По-видимому, у них даже электронные машины проникнуты реализмом. У меня на глазах было проиграно несколько интересных операций. Это тоже было похоже на битву двадцать второго века, но совсем не так, как сегодня здесь. Своему "красному Юниваку" они ставили удивительные задачи, казавшиеся на первый взгляд даже неразрешимыми: речь шла о новых электростанциях, о заводах, о потребности страны в сапогах и в холодильниках, о приросте населения, если потребление лимонов и сахара будет поднято на сто процентов, и черт знает о чем еще. Но, черт меня возьми, там я понимал все происходящее и, должен признаться, отдавал должное решениям и выводам русских; тех, кого интересовали выводы машины. Но от этого мне вовсе не делалось веселей. — И, вдруг оживившись, Парк быстро добавил: — Кстати, Мак, у них в игру вводятся компоненты, которых я не видел здесь, — политическая обстановка, экономический потенциал, культурный уровень населения…
— Чистый блеф! — огрызнулся Макдейр. — Кто может оценить такие факторы, как политическая обстановка?..
— Я сказал русским приблизительно то же самое: "Кто может?.. И вообще при чем тут политическая обстановка, когда вы хотите знать, сколько детских туфель будет вам нужно в 1970 году?.." — Парк хитро прищурился. — Знаете, что они мне ответили?
— Мм… — неопределенно промычал Макдейр.
— Они ответили: "Ленин говорил, что политика — это судьба миллионов". И как же иначе, Мак?! Разве прошлая война не показала? Возьмем для примера хотя бы Итальянскую кампанию, где мы с вами так часто встречались. Я уж не говорю о последнем акте всего спектакля — о Берлине… Разве не политическая…
— Будет, Майкл, — перебил его Макдейр, — вы стали невыносимым пессимистом, а я притащил вас сюда, чтобы…
— …чтобы обеспечить себе победу в бюджетной комиссии парламента? — И теперь Парк покровительственно ударил по плечу Макдейра. — А ведь я думал, что хоть вы-то серьезно думаете о других победах — не только в парламентских комиссиях. — Он на минуту умолк и, исподлобья глядя на генерала, отчетливо закончил: — Мак! Чем легче будут наши победы над налогоплательщиками, тем труднее будет победа над действительным противником.
— Парадокс? — криво усмехнулся Макдейр. — Я его не понял.
— Только не поручайте понять это "Юниваку"!
Хлопнув дверью, Парк стал быстро спускаться в амфитеатр штаба. "Черт бы их всех побрал, — думал он. — Мак был единственным, с кем я мог говорить откровенно. И вот… Все они превратились в каких-то "юниваков"… Да, одни "юниваки": "Победа, победа…" Ах, черт побери!"
Столкнувшись внизу с каким-то полковником, который, узнав Парка, отдал честь и сказал что-то любезное о прежней совместной службе, Парк остановился: нельзя было не ответить этому офицеру — он ни сном ни духом не был виноват в оперетке, разыгрываемой генералами. Парк ткнул пальцем в первый попавшийся аппарат и спросил:
— А это что такое?
— О генерал! — с неподдельным восторгом воскликнул офицер. — Это дьявольски умная машина. При ее помощи мы можем руководить полетом любого самолета, где бы он ни находился!
— И главным образом, конечно, над Россией? — иронически спросил Парк.
— Конечно! — искренне обрадовался полковник. — В любое время, в любом месте воздушного пространства.
— И даже за его пределами?
— Но на высоте не более полутораста километров, — не уловив иронии, серьезно сказал офицер.
— Так, так, — задумчиво пробормотал Парк, глядя в улыбающееся лицо офицера и думая о своем. — И это… — он показал на аппарат, — пускается в ход?
— Совершенно верно, генерал.
— И как часто?
— Если говорить откровенно, то не так уж часто, генерал, — потупился полковник.
Парк поспешно пожал офицеру руку и пошел дальше.
"Боже мой, и этот! А где же тут люди? Обыкновенные люди, способные думать без помощи "юниваков"?"
Когда они снова остались вдвоем в кабине штабного метро, Макдейр с наигранной веселостью спросил Парка:
— Ну как, старина, понравился вам наш "Юнивак"? Сколько бы вы ни иронизировали, это все-таки замечательная штука, а?!
Парк молча пожал плечами. Он видел, что не это главное, что хотелось сказать Макдейру. И действительно, собравшись с силами, тот выпалил так, словно это разумелось само собою:
— Такой же экземпляр, а может быть, и еще более усовершенствованный, мы дадим в УФРА.
— Хойхлеру?
— Угу… Надежные руки.
— Да… Более "надежные", чем нужно тем, кто не хочет в один прекрасный день по воле господина Хойхлера превратиться в пепел. Что касается меня, я не принадлежу к числу тех, кого такая перспектива прельщает. — И, подумав, Парк добавил: — Надеюсь, вы не рассчитываете на то, что парламентская комиссия по обороне даст вам хоть ломаный грош на новое вооружение Хойхлера и его, с позволения сказать, соратников?
— А как же иначе, Майкл? — удивленно спросил Макдейр.
— Это уж ваше дело… Ваше и Хойхлера.
— Не хотите же вы этим сказать, — тон Макдейра сделался вдруг официально сухим, — что вы откажете нам в кредитах на новое оружие для УФРА?
— Для Хойхлера?
— Я сказал: "для УФРА".
— Я отлично понимаю, о чем идет речь: ваш паршивый "Юнивак" — это не главное. Прежде всего вам хочется сунуть в лапы Хойхлеру хороший запас ядерного оружия?
— Без этого мы не можем быть спокойны…
Парк сердито перебил:
— Именно с этим-то мы и не сможем ни минуты быть спокойны. Что касается меня, то заявляю категорически: мы не можем передоверить Хойхлеру распоряжаться ядерным оружием. Не можем! Это было бы самоубийством. Мы и только мы сами должны держать это в руках. — И, подумав, отрезал: — Только мы!
— Странная точка зрения, — Макдейр пожал плечами, — странная и совершенно для меня новая… Не хотите же вы, чтобы мы вынесли это на суд парламента?
— Хоть на суд самого господа бога. Но вам придется подождать следующих выборов и сделать так, чтобы меня не переизбрали.
В тот момент, когда Макдейр собрался ответить, кабину тряхнуло на остановке, и он поспешно закрыл рот, чтобы не прикусить язык. Но Парк и без того понял, что хотел сказать генерал: найдется, мол, управа и на тебя, старый осел, если ты уже совсем помешался на своем дурацком "миролюбии".
"Ну, что же, пытайтесь, господа, пытайтесь, — подумал Парк, — но, не свалив меня, вы не сунете нож в руки Хойхлера. Тут вам не поможет даже сам Ванденгейм".
С этой мыслью он вышел из кабины в широкий коридор министерства обороны.