К книге
Ураган.Привидения,которые возвращаютсяКнига вторая. Часть третья. Глава 12
62%
Книга вторая. Часть третья. Глава 12
13

1

Вадим Аркадьевич Ченцов удивился: как это он, встречаясь с Серафимой Короленко, ее почти не замечал. Почему именно в этом заседании академии он вдруг обратил внимание на доктора физических наук Короленко. Разве она впервые докладывала о работе своей группы в Институте физики? Или создание термоядерной электростанции для сельского хозяйства так неожиданно для самого Вадима вызвало его особенный интерес? Чепуха! При чем тут сельское хозяйство и физика?! Что же заставило его вылезти из дальнего угла зала и пересесть поближе к докладчице? Не то ли, что во всей повадке доктора физических наук Серафимы Германовны Короленко, подчеркнуто просто одетой, необычайно непосредственной и даже, пожалуй, чуть-чуть по-мужски угловатой, он увидел столько необъяснимой женской привлекательности? Можно было спорить о женственности большого твердого рта с полными, подчеркнутыми яркой помадой губами, но этот рот положительно казался Вадиму красивым. К тому же, когда Серафима говорила, ее губы двигались точно и твердо и слова становились неоспоримо прочными. С прочностью всего, что говорила Серафима, гармонировал и тяжелый, но чертовски притягательный в своей округлости волевой подбородок. Большие, чуть-чуть навыкате глаза под выпуклым высоким лбом, тоже, быть может, слишком выпуклым и чересчур высоким для женщины. А слегка рыжеватые, отливающие медью волосы, подобранные в небрежную копну? Впрочем, это копна при ближайшем рассмотрении показалась Вадиму вовсе не такой уж случайно небрежной.

Сдержанными, очень точными движениями руки Серафима подчеркивала то, что говорила.

Когда Серафима говорила, между бровями у нее ложилась резкая складка, темные веки почти совсем закрывали глаза и на какое-то мгновение рот утрачивал свою безапелляционную твердость. Впрочем, иногда все это продолжалось только миг. Может быть, кроме Вадима, встревоженного напряжением Серафимы, никто ничего и не замечал. Через минуту ее контральто уже бросало в зал спокойные, полные уверенности фразы, даже тогда, когда смысл их казался полным сомнения:

— …тут произошла неприятность: система удерживала только частицы, двигавшиеся в определенном направлении. Большая же доля частиц вылетала за пределы нашей магнитной бутыли. Мы обнаружили появление каких-то посторонних частиц, природу которых не могли установить. В таблице Сурикова в графе соответствующей энергии несомой ускользающей частицей оказался пропуск. Частицы не было в каталоге. Но она существовала, мы ее улавливали.

— Вадим Аркадьевич, — услышал Ченцов шепот над ухом. Он было отмахнулся, но, обернувшись, увидел одного из своих ассистентов. — Ради бога, на минутку: у нас неприятность…

Вадиму уже не пришлось вернуться в зал: в его собственной лаборатории "тау" вела себя дурно.

***

Прошло немало дней, а Вадиму все казалось, что он только-только вернулся с доклада Серафимы. Он ясно видел ее, отчетливо слышал ее голос. Просто удивительно, как это он с того дня ни разу ее не встретил! Иногда он ловил себя на том, что подходит к окну институтского кабинета и пытается рассмотреть что-нибудь за стеклами напротив — там, где работает Серафима. Даже распахивал свое окно. Но окно на той стороне оставалось затворенным, словно Серафиме не нужен был воздух, будто ей не было дела до весны, до солнца, до запаха вскопанной земли, поднимающегося от клумб.

Однажды, вспомнив ее слова о таинственной частице, убегающей за пределы изолирующего магнитного поля, он было взял таблицу Сурикова, чтобы проверить Серафиму, но сообразил: она тогда не назвала показателя энергии блудной частицы. Он подбросил каталог, поймал его и снова подбросил. Он был в восторге, радовался, как мальчишка. Чтобы поставить на место справочник, поскакал к шкафу на одной ноге. Спохватился, испугавшись, что кто-нибудь увидит. А впрочем, пусть видят, лишь бы никогда не увидела его в смешном виде Серафима. Под влиянием этого настроения Вадим позвонил Серафиме: необходимо увидеться. По делу. Да, да, по их общему важному делу.

Неприятно резануло ее удивление: повидаться? Общее дело?.. Что ж, если научный вопрос…

Если научный вопрос?!

А чего он ждал? Серафима запрыгает на одной ноге от перспективы его увидеть?

Он не жалел о том, что напросился на свидание и принял участие в работе Серафимы: блудная частица и оказалась нужной ему частицей, которую Вадим обозначил знаком "тау-прим". Опыты, проведенные Вадимом, показали, что живучесть "тау-прима" вполне обеспечивает ее транспортабельность, необходимую для обезвреживания заряда урановых и водородных бомб.

Дома, один на один с Тимошей, Вадим признавался, что ничуть не меньше научного общения с Серафимой его радует возможность видеть ее, говорить с ней, сидеть близко, чтобы вдыхать запах ее волос, чувствовать теплоту ее плеча.

Однажды Вадим предложил Андрею заехать в институт, чтобы отвезти Серафиму за город, где она жила со своей бабушкой. Если бы он мог допустить, что даже такой друг, как Андрей, способен предать! Зачем он их познакомил? Никогда, никогда он себе этого не простит. О, у них быстро нашелся общий язык! Вадим бесился, выходил из себя. Пока не удалось усилием воли посмотреть на себя как бы со стороны. Тогда он стал до отвращения смешон самому себе: тягаться с крепким, сильным, ловким, всегда веселым и находчивым в присутствии женщин Андреем?!

Иногда в припадках "отрезвления" Вадим клялся Тимоше, что ему нет дела до Серафимы и Андрея, но бывало и так, что у него мелькала мстительная идейка: вот бы узнала Вера!.. И тут же он густо краснел от этой отвратительной мысли. И все-таки одному человеку — Анне Андреевне — он в конце концов признался, что между ним и Андреем пробежала черная кошка.

***

Вадим говорил намеками, так что ничего нельзя было толком понять. Это заставило Анну Андреевну обеспокоиться. Она достаточно критически относилась к Вере, но даже условное счастье сына казалось Анне Андреевне лучше того, что угадывалось в разглагольствованиях Вадима: роман Андрея с какой-то ученой дамой. Когда Анна Андреевна задала Вадиму прямой вопрос, он смешался. Анна Андреевна заговорила с Андреем:

— Расскажи мне об этой женщине.

— Ее история вовсе не так интересна, как история ее бабки Зинаиды Петровны Короленко. В семье ее называли "Зинаидой Абиссинской".

— Ты же бываешь не у Зинаиды Абиссинской!

Андрей рассмеялся.

— Пожалуй, нет, но если бы ты ее видела!

— Кого?

— Зинаиду Абиссинскую, или, попросту, "бабу Зину".

— Не хочешь — не говори.

Андрей вскочил, обнял мать за плечи.

— Смотри: золото, а не день! Едем.

Мать быстро вышла из комнаты.

Стоя у окна, Андрей думал о том, как бессмысленные пустяки заплетаются, путаются, образуют узлы, которые подчас так трудно, а то и просто невозможно размотать. Так, из-за глупых капризов Веры усложнилась его жизнь. Только из-за того, что жена не может, а вернее — не хочет понять его работы и собственных обязанностей, вытекающих из этого. А теперь мать вообразила что-то еще и о Серафиме. Он не имеет права рассказать матери, что они делают с Серафимой. В ее малогабаритной установке Андрей увидел то, чего не хватало для решения задачи, над которой Вадим безрезультатно бился столько времени. У них теперь будет генератор частицы тау-прим, который уместится в самолете!..

— Андрейка! — Анна Андреевна стояла в дверях. На ней был костюм, шапочка, сумка в руках. — Ты хотел покатать меня?

Андрей вел машину, как всегда, быстро. До конца поездки Анна Андреевна делала вид, будто не догадывается, куда он ее везет.

Приближаясь к даче, на веранде которой работала Зинаида Петровна, Анна Андреевна сразу отметила скромность дома. Ее удивило, что большая ученая (а Андрей именно так говорил о Серафиме), обладающая хорошим вкусом (Андрей утверждал это), жила в такой скромной дачке. Зато хорош здесь был сад — густой, с беспорядочно разбросанными меж деревьев пятнами цветов. Дорожки поросли травой и походили на лесные стежки.

Когда Серафима ввела Анну Андреевну и Андрея на веранду, Зинаида Петровна сидела за столом, заваленным гранками. Маленькой, старчески сморщенной и покрытой темными пятнышками, но крепкой, без дрожи рукой она энергично ставила корректорские закорючки. Седые волосы гладко прибраны в узелок на затылке; на лбу, таком же высоком и выпуклом, как у Серафимы, лежала короткая челка — прическа, по-видимому сохранившаяся у нее с тех пор, когда волосы, сползая на лоб, мешали работать. Как потом оказалось, Зинаида Петровна — в прошлом корректор — и теперь, несмотря на годы, исправно держала корректуру всего, что писала Серафима.

Когда Серафима осторожно притронулась к плечу старушки, та спокойным движением скинула очки и с подкупающей простотой протянула руку Анне Андреевне. Можно было подумать, что они давно знакомы или Зинаида Петровна ждала прихода гостей. Анне Андреевне даже подумалось: не подготовлен ли их приезд? Но с облегчением увидела, что радушие старушки относилось ко всем, кто появлялся: она так же поздоровалась с вышедшим из сада полным человеком, которого Андрей назвал Леонидом Петровичем; дружелюбно подала руку почтальонше, принесшей пачку журналов и писем.

Анна Андреевна сразу почувствовала себя совсем просто. Леонид Петрович — тут, видимо, свой человек — повел ее в сад. И так случилось, что Анна Андреевна через несколько минут говорила с Леонидом Петровичем, как со старым знакомым.

— А почему хозяйку называют так странно?

— Серафиму Германовну? — спросил Леонид Петрович.

Анна Андреевна несколько смутилась:

— Я имею в виду Зинаиду Абиссинскую.

Леонид Петрович рассмеялся. Срывая травинки и покусывая их, он рассказал историю "Зинаиды Абиссинской".

***

Отлично владеющая языками, широко образованная женщина, Зинаида Петровна много лет работала корректором в крупном издательстве старого Петербурга. Работа была тяжелая, ночная. Наборщики, метранпажи и корректоры освобождались под утро, когда газета спускалась в машину. По традиции бестужевок Зинаида Петровна одевалась подчеркнуто просто, подпоясывалась кожаным поясом, коротко стригла волосы и носила обувь на низком каблуке. В молодости Зиночка была так хороша собой, что даже подражание суфражисткам ее не безобразило. Она не изменила ни манеры одеваться, ни стрижки, когда стала невестой, а потом женой. И, даже став матерью, оставалась все такой же: живой, деятельной, интересующейся всем на свете. Только челка на упрямом выпуклом лбу с годами делалась все реже, стала серебриться. Как в молодости, Зинаида Петровна, возвращаясь из типографии, вместе с наборщиками забегала в трактир. Правда, она не могла себя заставить выпить рюмку водки и заменяла ее кружкой хлебного кваса. Квас заедала соленым огурцом — так же, как наборщики закусывали свою водку.

Зинаида Петровна приходила домой только для того, чтобы отоспаться после бессонной ночи в типографии, не обращала внимания на хозяйство, почти не занималась домом. При всем том она нежно любила своих детей, хотя и не принимала почти никакого участия в их воспитания. Этим занимался ее муж — человек патриархальных взглядов, математик, любитель музыки. В шутку говорили, что Зинаида Петровна не всегда замечает, как у нее появляется сын или дочка. Старшая дочь по традиции пошла на Высшие женские курсы, но Сима мало чем напоминала мать: ей больше нравились офицеры, чем наборщики.

Грянула первая мировая война. Трое сыновей Зинаиды Петровны — моряки — были убиты. Вскоре умер муж. От большой семьи остались только старший сын — страховой деятель — и Сима, ставшая учительницей — строгой и нелюбимой гимназистками, крикливой и придирчивой дома. Она была замужем за офицером-артиллеристом.

Еще в молодости Зинаида Петровна стала членом подпольного кружка марксистов, работавшего в типографии.

Пришла Февральская революция. Подпольные друзья Зинаиды Петровны разлетелись. У всех оказалось большое дело. Зинаида Петровна все ходила в типографию и сидела за корректурой, ожидая, когда старые подпольщики вспомнят ее и позовут на "настоящее дело".

Прогремел выстрел "Авроры". О Зинаиде Петровне вспомнили: позвали читать корректуру "Красной газеты". И она работала там, пока не увидела, что ей уже не под силу поспевать за жизнью типографии. Сказались годы ночной работы, вечное недоедание по небрежности, невнимание к своему здоровью — Зинаида Петровна слегла. Не хотелось покидать родной Питер, но делать было нечего: пришлось переехать к старшему сыну в Москву. На отдых? Конечно, нет! Через месяц она уже сидела в корректорской Госиздата.

Здесь на относительно спокойной, размеренной работе, имея ежедневный отдых и хороший уход в семье сына, каждый день видя своих внуков, старуха вдруг забеспокоилась о том, что где-то в Америке живет ее дочь Сима Большая, эмигрировавшая туда со своим мужем-артиллеристом. А у Симы растет дочь, Сима Маленькая. Мысль о том, что Сима Маленькая воспитывается на чужбине, в семье белоэмигрантов, не давала старухе покоя. И вот Зинаидой Петровной овладела безумная, на взгляд окружающих, идея вызволить Симу Маленькую из тины эмиграции. Родным этот план показался неосуществимым, а то и просто блажным. Но в один прекрасный день Зинаида Петровна заявила сыну, что добилась у своих старых друзей-подпольщиков, ставших крупными советскими деятелями, заграничного паспорта. Выхлопотав старухе заграничный паспорт, друзья не смогли дать ей валюты. Нескольких царских золотых, собранных знакомыми, не хватило бы на такое путешествие. Но вопреки всему в морозный декабрьский вечер Зинаида Петровна взошла на подножку жесткого вагона поезда. В руке у нее, как в былые годы странствий, был маленький саквояж.

Появление измученной старушки не вызвало большой радости у Симы Большой и ее мужа. Обрадовалась только внучка Сима Маленькая. Девятилетняя девочка, разумеется, не могла еще оценить значение и смысл путешествия старушки. На восьмой день муж Симы Большой дал теще понять, что принимать столь длительные визиты родственников ему не по карману. При этом разговоре Симу Маленькую выслали из комнаты. Кто же мог предполагать, что ребенок проявит интерес к происходящему? Замочная скважина сыграла свою извечную роль: девочка слышала все, что произошло между старшими, и поняла смысл трагической схватки старухи с собственной дочерью за судьбу ее, Симы Маленькой. Ночью, тайно от родителей, девочка прокралась в каморку, где плакала бабушка. В руках внучка держала узелок с бельем. Она предложила бабушке идти в Россию. Да, на родину, в СССР, только туда!

О дальнейшем Зинаида Петровна молчит, а внучка рассказывает неохотно и сбивчиво. Никто толком не знает, как, на какие деньги они совершили на пароходе переезд в Азию. Они в Шанхае, но дальше ехать не на что: пять дней блужданий и жизни в крошечной конурке. Что они ели в эти дни, чем жили — не знает никто. На шестое утро Зинаида Петровна нашла работу в китайской газете, издававшейся на английском языке. Как во всякой газете, там нужны были опытные корректоры. С тех пор полгода старуха читала по ночам английские гранки. Но того, что удавалось скопить за время работы в шанхайской газете, не могло хватить на путешествие во Владивосток. Отчаявшись, Зинаида Петровна снимает пустующий дом в дешевом, но достаточно приличном квартале. На дверях дома появляется дощечка: "Пансион с бесплатным обучением русскому, английскому, французскому и немецкому языкам". Прошла мучительная неделя, когда она в отчаянии думала, что вложила последние гроши во вздорную затею. Но вот появился один жилец, за ним второй, там уже не пустовала ни одна комната. Старуха честно выполняла обязательства своей вывески: выбиваясь из сил, она терпеливо проходила с постояльцами курс лингвистики, необходимой, чтобы не пропасть в многоязычном Шанхае.

Так прошел год, пока удалось набрать денег на дорогу до Владивостока. Они на родной земле, но до Москвы, до дома еще одиннадцать тысяч километров.

Вместо того чтобы послать сыну в Москву телеграмму с просьбой о деньгах, старуха снова поступает на работу в газету. Ее поддерживает то, что теперь она не одна. Возвращаясь в комнатушку в Матросской слободе, она находит готовый ужин и постель, приготовленные внучкой.

Известие о возвращении Зинаиды Петровны в Москву пришло накануне ее приезда. Она сошла со ступенек вагона даже без саквояжа: опустевший, он был обменен где-то на жареную курицу.

Не обращая внимания на уговоры родных, через неделю после приезда Зинаида Петровна пришла в Госиздат: она желала работать, чтобы воспитывать внучку.

Говорят, что, удовлетворяя просьбу чужеземного посольства, советские власти искали девочку, но так и не нашли. Достигнув совершеннолетия, Сима заявила о бесповоротном желании остаться на родине.

— Но почему же все-таки… Зинаида Абиссинская?! — спросила Анна Андреевна.

Леонид Петрович улыбнулся и досказал:

— До революции Зинаида Петровна выбирала время для отдыха в разные сезоны, никогда не рассказывая, куда поедет. Накануне отъезда она складывала в маленький саквояж белье, пару прочной обуви и говорила: "Завтра проводите меня на варшавский вокзал к поезду восемь тридцать". Это все. Дети собирались у стариков. На двух-трех извозчиках ехали на вокзал. Там они, наконец, слышали: "Напишу из Вены".

Из Вены приходила открытка с лаконическим описанием впечатлений. В последней строке говорилось: "Напишу из Будапешта" или "из Константинополя". Приходили открытки из Афин или Дураццо, из Венеции или Барселоны.

В другой год отъезд происходил из Кронштадта, а на первой открытке стоял штемпель Гамбурга или Лондона, за ними Парижа или Гааги.

Однажды пришло письмо из Абиссинии. Зинаида Петровна умудрилась попасть во дворец негуса. Там, вероятно нарушая все этикеты (потому что никогда их не признавала), она вступила в обстоятельную беседу с негусом негести. Она восторженно писала, что он "очень мил". И "подумать только: по-настоящему верит в бога".

При этих словах Леонид Петрович рассмеялся:

— Поверьте, застрянь она в Аддис-Абебе подольше — наверное, доказала бы негусу, что вера — заблуждение: она убежденная атеистка.

Когда Анна Андреевна и Леонид Петрович вернулись на веранду, самовар допевал свою песенку. Зинаида Петровна встала и пошла гостье навстречу. И все: аккуратно подрезанная седая челка, гладкое черное платье с белым воротничком, широкий кожаный пояс, из-за которого свешивалась цепочка от часов, — все это было теперь для Анны Андреевны полно прелести и значения. Смысл этого был еще и в том, что по другую сторону стола сидела Сима Маленькая — советский ученый, доктор физических наук, с которым у Андрея было важное общее дело.

Анна Андреевна бережно, обеими руками, взяла сухую руку старушки и осторожно сжала ее. Хотя, право, ей очень хотелось эту руку поцеловать.

2

С тех пор как в заозерском штабе появилась "рыжая", о Ксении, казалось, вовсе забыли.

"Рыжей" Ксения мысленно именовала Серафиму.

Андрей их не знакомил, и Ксения могла только гадать, кто эта решительная дама. Она является в штаб с таким видом, словно тут ее собственная контора, и здоровается со всеми молчаливым кивком головы.

Андрею пора было одеваться. Перед этим Ксения хотела проверить его сердце, дыхание, реакции. За все, что происходит в полете, она несет ответственность не меньшую, чем инженеры, и, во всяком случае, большую, нежели эта рыжая. Имеет ли эта особа представление о том, что тело Андрея должно испытывать нагрузки настоящего артиллерийского снаряда? Небось гостья не может и вообразить, что значит ощущение проклятых "g" хотя бы в момент, когда начинают работать стартовые ускорители. Сколько неприятностей причиняют они летчику! Нужно иметь поистине железный организм, чтобы все это выносить. Даже тренировочная тележка в момент перехода от скорости М1 к нулю дает ускорение с огромным числом "g". Какие же мрачные возможности таит для летчика переход к полету со скоростями 6М, 7М, 9М! Когда летчиков начинают тренировать, то, "провесив" только несколько секунд на какую-то полутонну тяжелее самих себя, они перестают соображать, видеть, двигать руками и ногами. А когда при перегрузке опорные ткани глаза прогибаются, хрусталик выходит из фокуса, артериальное давление крови оказывается недостаточным для снабжения мозга кислородом, развивается коматозное состояние. Ксения насмотрелась на такие штуки. А ощущения летчиков, когда ракетоплан выходит на орбиту?!

Теоретически, в случае полной исправности всех автоматических устройств, эти ощущения, может быть, и имели второстепенное значение, но Ксения держалась той точки зрения, что автоматика автоматикой, а, во всяком случае, и сам человек должен сохранять способность действовать, как если бы на борту не было никакой автоматики или она отказала. В последний раз, когда Андрей проходил в камере тренировку на полет по орбите в состоянии невесомости и было создано нулевое "g", рука Андрея совершила растерянное движение, прежде чем ухватиться за правую рукоять "космического" управления. Правда, всего лишь один раз произошла эта растерянность и через день Андрей сразу нащупал рукоять, но все же оставалось коварное "через день". Разве не она, майор медицинской службы Ксения Руцай, отвечает за то, что Андрей способен мгновенно отозваться на любой толчок нервов, вызванный одним из сигналов — красных, зеленых, синих, белых в виде лампочек, стрелок, капель? Его нервы должны быть в непрестанном напряжении, чтобы воспринять, и проанализировать сигналы любой автоматики, и мгновенно принять решение, и, если нужно, изменить задание всей системе электроники. Он, Андрей, должен крепко держать свои нервы в таком железном подчинении, какое не снится людям, ходящим по земле. А ведь он не автомат, он только человек. Существо во сто крат более совершенное, чем вся созданная им автоматика, и вместе с тем только человек.

Расхаживая по коридору перед дверью командирского кабинета, Ксения в десятый раз давала себе слово, что рапортом потребует отмены полета, если… Если что?.. Если Андрей?.. Если эта рыжая?.. Что? Что?

Между тем Андрея куда больше собственного самочувствия заботила сейчас работа "КЧК" — катализатора Ченцова — Короленко. Вадим болел и возню с прибором целиком предоставил Серафиме. Андрей не сомневался в ее знаниях, но не мог не видеть, что чем дальше подвигалось дело, тем больше Серафима нервничала.

Может быть, разгадку ее настроения следовало искать в разговоре, который у них как-то произошел.

— Война — мрачное, гнусное прошлое. С ним обязаны покончить они, их поколение, старшие. А мы должны работать на будущее, на жизнь, где не может быть войны и не будет. — И упрямо заключила: — Черт бы его побрал, этот КЧК. Почему мы ради него бросили свою отличную работу?

— Все это очень… — Андрей запнулся было, но все же с улыбкой договорил: — очень по-дамски. Как будто вы, физик, не понимаете, какой страшный джинн выпущен из кувшина. Кто загонит его обратно? Разве не вы, физики, обязаны наложить печать, которую человечество хочет видеть на кувшине? Ченцов нашел свой тау-прим, но не сумел пустить его в ход. Вы держали в руках генератор, но не знали, что сила, которую он родит, убивает войну. Скажу вам больше: будь мы даже на все сто уверены в работе вашего КЧК, мы не имеем права отказаться от активно-оборонительного оружия. До тех пор, пока…

— Ладно, оставим это, — решительно отрезала Серафима, — что бы я тут ни болтала, этот заказ будет выполнен, хоть меня и тошнит от слова "война".

Она слушала его, сдвинув брови.

— Вот вы все обо мне, о них и никогда ничего о своей работе…

Андрей пробормотал что-то об обыкновенности своего дела, "такого же, как всякое другое". Но она, казалось, его не слышала:

— Уже подходя к самолету, вы сознаете, что, оторвавшись от земли, можете на нее не вернуться… Знаете и все-таки… Я бы не могла. Я слишком дорога себе.

— Поверьте, мое "я" мне не менее дорого, чем вся солнечная система! — Андрей принужденно засмеялся. — Но дело совсем не в этом. Вы ведь тоже знаете, что каждый день рискуете жизнью, подходя к своему генератору. Нарушение изолирующего магнитного поля — и все! Вас нет! И так каждый день. Чаще, чем я летаю. Не говоря уже о том, что одно соседство с аппаратурой обеспечивает вам хорошую дозу рентгенов…

В предстоящем полете Андрей не видел сложности: самолет приблизится к блиндажу с урановым контейнером, электронное устройство приведет КЧК в готовность выдать поток тау-прим. Магнитная бутыль "откупорится" в тот момент, когда радиолуч, посланный с самолета, отразится от уранового заряда контейнера. Добрый джинн — тау-прим выскочит из бутылки и превратит злого джинна — уран в безобидный свинец. Эти операции будут автоматически повторены при прохождении над вторым контейнером, изображающим "водородную бомбу". Заключенная в ее заряде потенциальная энергия взрыва будет локализована. Дейтерий станет инертным гелием. Все это произойдет на шестисоткилометровой трассе полигона в несколько минут. Чтобы сделать площадку на высоте ста семидесяти километров, Андрею нужно провести взлет, подъем и выравнивание в течение примерно девяти-десяти минут. По окончании операции Андрею предстоят вернуть "МАК" в нижние слои атмосферы и на скорости триста семьдесят километров посадить его на аэродром.

Летчики Андреева поколения еще помнили, с какими трудностями, с какими жертвами авиация перешагивала пресловутый звуковой барьер; как лучшие пилоты платили жизнями за стремление понять, в чем же трудность шага в зазвуковые скорости. Теперь гиперзвуковой полет стал профессией Андрея. Повседневностью офицеров его эскадрильи было то, что для строевых частей ВВС еще оставалось завтрашним днем. Андрей хорошо знал, что люди его профессии несут тяжкое бремя ответственности, не задумываясь над высоким благородством этого добровольного бремени.

***

Наконец Ксения дождалась Андрея, но он так и не дал себя осмотреть с обычной тщательностью. Быстро закончив разговор с Ксенией, он поехал на аэродром.

Для Андрея-инженера в конструкции "МАКа" не было ничего тайного. Машина оставалась машиной, готовой подчиниться воле Андрея, но с такою же силой готовой оказать ему сопротивление: пусть только он забудет, упустит что-либо в ее повадках, в управлении. Равнодушно вознеся его за пределы атмосферы, машина ударит его о землю со всей силой, какую ей сообщит двигатель в семьдесят тысяч лошадиных сил.

Просто смешно, как мало Андрей знает о собственном теле по сравнению с тем, как точно его знание металлического чудовища. Тупорылый, со скошенным лбом, "МАК" некрасив. Едва намеченные, словно недоразвитые, отростки крыльев не внушают доверия. Трудно представить, что на этих тонких, как бритва, плавниках на грани атмосферы может держаться самолет. Глаз летчика, десятилетиями воспитывавшийся на стройности плавных форм, с неудовольствием задерживается на всем угловатом, что торчит из корпуса "МАКа". Профили крыла, элеронов, хвостового оперения кажутся повернутыми задом наперед. Их обрубленные консоли возбуждают сомнение в естественности конструкции, смахивающей на человека со ступнями, повернутыми пальцами назад. Летчик не сразу свыкается с тем, что аэродинамика гиперзвукового полета за пределами плотной атмосферы опрокинула традиционные представления об устойчивости и управляемости. Угловатый подфюзеляжный киль окончательно лишает машину привычной стройности. Куцая стальная лыжа, не подобранная внутрь фюзеляжа, торчит, как хвост доисторического ящера, возвращает мысль в глубину веков. Лыжи, необходимые далеким предкам "МАКа", чтобы, не капотируя, ползать по земле, и потом отмершие из-за полной ненужности, вдруг снова стали нужны, как внезапно отросший атавистический придаток. Старики помнят пращура "МАКа" "Авро", бегавшего по аэродрому с выставленной вперед антикапотажной лыжей, похожей на неуклюжий суповой черпак. Полсотни лет, как сгнили останки последнего "Аврошки с ложкой", а неуклюжая лыжа снова тут?

Но дело не только во внешнем облике машины. То, что творится внутри конструкции, в ее металлическом нутре, так же непривычно для летчика дозвуковых и даже звуковых скоростей. Температура встала на пути самолета. На смену звуковому барьеру пришел барьер аэродинамического нагрева. Его преодоление давалось с таким же трудом, как и в свое время преодоление числа "М", равного единице. Эта преграда увеличивалась до катастрофы в момент возвращения самолета в атмосферу. Конструкторам самолетов приходилось заимствовать опыт у строителей газовых турбин. Свести предательские ножницы прочности и веса — вот над чем пришлось ломать голову металлургам. Предыдущему поколению авиационных технологов не снилось, что в строительстве самолетов могут понадобиться материалы, сохраняющие прочность, вязкость, упругость в температурах, близких к рабочим условиям газовой турбины. От поверхности самолетной обшивки эта температура передавалась всей конструкции. Возникала опасность разрушения металлов, применяемых в конструкции.

Андрей на опыте знал, что такое кабина самолета, обшивка которого нагрета до семисот-восьмисот градусов. Холодильная установка, продувание полостной конструкции, одежды и даже шлема скафандра не делали существование летчика сколько-нибудь сносным. Температура в кабине подчас повышалась до семидесяти-восьмидесяти градусов.

Пока еще эскадрилья "МАКов" была единственной, сформированной из машин, едва вышедших в первую серию, и самую эту эскадрилью, по справедливости, можно было назвать "опытной" в составе ВВС. Как ни была "отработана" техника ракетоплана и методика его вождения, почти каждый вылет открывал новое в поведении скоростной машины и самого человека на этих высотах. Перед каждым полетом об этом думалось, как о чем-то, с чем нужно справиться, что нужно преодолеть. Андрей был человеком; его психика оставалась психикой существа, не приспособленного природой к перенесению такого рода ощущений, существа, вынужденного искусственно воспитывать в себе выносливость, необходимую для гиперзвуковой авиации.

Иногда Андрей задумывался над тем: были бы способны люди прежних поколений при всей их физической прочности и невосприимчивости к лишениям вынести то, что выпало на долю нынешнего летчика?

Андрей всегда относился к самолету с уважением. Это было уважение к норовистому коню — опасному, но благородному. Впрочем, иногда примешивалось и отчетливое ощущение неприязни. Она рождалась из хмурой затаенности "МАКа". Это случалось в те дни, когда Андрей чувствовал себя не в своей тарелке — был раздражен какими-либо неприятностями, устал или, попросту, не выспался. Если в такие дни предстоял полет, Андрей не раз думал, что он не должен позволить неприязни перерасти в отвращение. Потому что за отвращением, как за тонкой завесой, готовой вот-вот прорваться, очень часто таилась отвратительная рожа страха. Страх был врагом Андрея. Даже смутно обнаружив его, Андрей мог потерять себя. А потерять себя на секунду значило навсегда потерять власть над машиной.

Когда же небо отражалось в толстых стеклах фонаря, они становились голубыми. И тогда уже казалось, что это, обычно такое мрачное, с головы до пят выкрашенное в черно-черную краску чудовище смеется. Одними голубыми глазами, а все-таки смеется. Ракетоплан становился веселым. Ну, а веселое чудовище — это уже хорошо. С ним можно сговориться.

***

"МАК" подняли из подземного ангара, и он стоял на стартовой платформе. Андрей спросил инженера:

— Как?

Тот молча поднял руку с оттопыренным большим пальцем. Андрей положил ладонь на крыло. С минуту постоял, с удовольствием ощущая спокойный холод металла. Мысли, что сегодня предстоит особенное — не то, что он уже не раз проделал на этом ракетоплане, исчезли: полет будет таким же, как всегда. Об этом говорило стальное спокойствие "МАКа". Машина поделилась своим спокойствием с человеком.

3

Когда Андрей на аэродроме влезал в высотный костюм, генерал Черных у себя дома оторвался от газеты и посмотрел на жену:

— Чем ты обеспокоена?

— Нет, нет! Ничего… — поспешно ответила Анна Андреевна, но тут же вдруг проговорила: — Я больше не могу…

— Не понимаю.

— Я никогда не говорила об этом…

— Напрасно, — спокойно ответил он, — что там у тебя?

— Андрейка…

— Что-нибудь с Верой? — спросил генерал и нахмурился: он считал, что улаживать свои семейные дела Андрей обязан сам.

Анна Андреевна старалась не встретиться взглядом с мужем. Он лучше ее понимает, чем угрожает сыну работа. Она столько прочла за эти дни, чтобы понять смысл ужасных слов "гиперзвуковая скорость". Число "М" представлялось ей чудовищем, ждущим жертв — молодых, полных сил, таких, как Андрей. Она, как дура, воображала, что опасность грозит ему от какой-то Серафимы, а вместо ученой дамы перед ней выросло таинственное число "М" — огромное, мохнатое, бездушное. Оно жило в темной пропасти, по ту сторону звукового барьера.

В книгах, которые она читала, непонятности нагромождались тем страшнее, чем больше она в них вдумывалась. У Анны Андреевны кружилась голова при попытке представить высоту в сто семьдесят километров, на которую должен в несколько минут подниматься Андрей. Тошнота подступала к ее горлу при словах "семьдесят тысяч лошадиных сил". Эти силы рождались в струе пламени с температурой за тысячу градусов. Все, решительно все, с чем имел дело Андрей, с чем он соприкасался в своей повседневности, была смерть… Смерть?! Во имя чего?

Она посмотрела на Алексея Александровича.

— Ах, боже мой, не делай вида, будто не понимаешь. Как будто… — она осеклась, не решившись сказать, что у мужа нет сердца, что он не любит своего сына так, как любит она.

Она знала, что это неправда. Он был не только отцом своего Андрея — он творец всего, что было в Андрее хорошего. Она это отлично знала и гордилась этим. Не только тем, что было в муже, а от него и в Андрее хорошего, но и тем, что другие осуждали: грубоватой прямотой, которую иные считали гордостью, но которая на самом деле происходила от застенчивости.

Сейчас Анне Андреевне хотелось пробудить в муже жалость: ей была невыносима мысль, что, может быть, вот в эту самую минуту… Нет, слишком страшно выговорить!

— Не знал, что у тебя бывают такие мысли, — грустно выговорил Алексей Александрович. — Ты что, хочешь, чтобы наши дети возлежали среди неприкосновенных дубрав и ловили бабочек? Хватит, мол, трудностей, пришедшихся на долю отцов. Этими нашими трудностями мы заслужили покой, счастье и что-то там еще для них, для наших детей и для внуков. Так? Что ж ты молчишь?..

Анна Андреевна потупилась, словно было не под силу говорить и даже слушать его. А он продолжал:

— Может быть, ты против того, чтобы мы двигались вперед?

— Мне хочется, чтобы они получили свое счастье! — в отчаянии воскликнула она.

— А что такое счастье, Анна? — строго спросил Алексей Александрович. — Стремление вперед — вот истинная природа человека. Удовлетворенность — противоестественнейшее из всех состояний. Счастье не в ней.

— Но у Андрея это уже не просто неудовлетворенность — это какой-то психоз: все выше и выше, не знаю куда…

— Андрей знает, — с уверенностью проговорил генерал.

— Неправда! — крикнула она, едва не плача. — Он сам не знает.

— Так хочет знать.

— Неправда, не он хочет, а вы, ты и такие, как ты, бросаете их в черноту. Подумать только: чернота, одна чернота. И холод. Зачем? Неужели нам мало того, что есть здесь? Швырять своих детей бог знает куда, на Луну…

— Они сами себя туда швыряют.

— На гибель?

— Почему гибель, а не победа?

— Над кем, над чем, для чего?

— Не сидеть же им у юбок? Пускай летят хоть на Марс. Это право их поколения. Мы делали революцию у себя дома. — Алексей Александрович усмехнулся. — Нам земля представлялась необъятной, эдаким шаришем — не обоймешь, не оглядишь, а даже Чкалов, в его, по существу говоря, детскую эпоху авиации, называл землю "шариком". Такие у них аппетиты, у летающих…

Анне Андреевне не хватало воздуха.

— А ты вместо того, чтобы отговаривать его… — она прижала руку к сердцу.

Генерал, глядя мимо скорбного лица жены, говорил больше для себя:

— Как он бунтовал тогда! — И губы его сложились в усмешку. — Бунтовал! Не хотел повторять меня: ваше переиздание? Нет! — Голубые глаза генерала улыбались.

— Ну да, ему непременно нужно не то, что другим, что-то необыкновенное.

— Ты, видно, забыла, как он говорил: "По-вашему, самолет — нечто необыкновенное, а обыкновенное — это трактор? А по-моему, именно самолет и должен быть обыкновенным в нашей жизни, таким обычным, чтобы трактор выглядел необычностью…" Помнишь? — Голос генерала наполнился такой теплотой, что Анна Андреевна улыбнулась.

Все же она с последним упрямством сказала:

— Сделай так, чтобы Андрюша стал гражданским. Есть же на свете Аэрофлот, нужны же там такие люди, как Андрюша, делают же они там большое дело… Алеша!

— Алеша, Алеша!.. — ласково передразнил генерал. — Аэрофлот?! Да, конечно. — И вдруг с сожалением: — Не за горами день, когда мы все снимем погоны и станем не нужны… Да, как ни жаль…

— Жаль?

— Нет, нет. Я, конечно, не то болтаю, — смутился генерал. — Это большое счастье для народа, для людей: знать, что военные профессии не нужны, исчезли, умерли раз и навсегда… Но не так-то легко, — он вздохнул, — да, не так-то легко снять форму, которую носил всю жизнь. Мы, коммунисты-военные, конечно, не такие военные, как там, по ту сторону. Мы ведь существуем не для нападения. Но мы готовы нанести самый жестокий удар любому противнику! Вынудить нас к этому может только его собственное нежелание жить в мире. А в конечном смысле наша цель убить войну как явление, порожденное уродством исторического процесса. — Черных усмехнулся: — Что-то я расфилософствовался, словно на собрании… В общем ясно. Одним словом, можешь утешиться: увидишь еще своего Андрейку в кителе Аэрофлота.

Анна Андреевна ласково положила руку на плечо мужа:

— Алешенька, дети родятся для счастья. Они должны жить легко.

— Вот этого мы и добиваемся, — заключил генерал и с деланной торопливостью отправился в кабинет.

4

Правило, что в авиации нет мелочей и каждый винтик может оказаться решающим, Андрею внушили еще в авиашколе. В условиях современного полёта важность этого правила умножалась во сто крат. Непоправимое в гиперзвуковом полете становится роковым. Не боясь показаться трусом или придирой, Андрей проявлял крайний педантизм, чтобы иметь право требовать того же от летчиков. Тем более удивительным показалось Ксении, что сегодня облачение в высотный костюм проходило словно мимо сознания Андрея.

Андрей с несвойственной ему безучастностью давал себя одевать. Все его мысли были заняты предстоящим полетом. Хотя, по существу, они были только звеном в целой цепи размышлений, связанных с прошлыми полетами. Было в прошлом и будущем одно неясное звено: предел разгона самолета. Что может при этом стать причиной разрушения: аэродинамическая или температурная нагрузка?..

Будь Андрей просто пилотом, хоть и самого высокого класса, он об этом, возможно, и не думал бы. Но сказывалась закваска инженера и летчика-испытателя: мысленно всегда возникал сверхштатный вопрос: "А что еще может произойти, что может дать машина?" Не командуй Андрей строевой частью, где нужно заниматься не опытами, а боевой подготовкой, он пошел бы на риск полного разгона, какой могли выдать двигатели. Бывали минуты, когда он даже подумывал о том, чтобы попроситься обратно в испытательный институт: после первых радостей, связанных с формированием и отработкой новой для ВВС гиперзвуковой части, он начинал немножко тяготиться строгими рамками работы в строю. Пора исканий миновала прежде, чем угасла в Андрее страсть к поискам нового: взять от самолета то, чего не пробовал никто. Это не было тщеславием молодости, как не было уже и самой молодости. Для испытательной работы его возраст был ближе к концу. Ее требования, предъявляемые к физиологии, были так высоки, что физические силы отставали от запаса душевных. Впрочем, душевные силы?! Если бы они были нужны только для работы! Но, к сожалению, дела дома шли неважно.

Вот тут Андрей мог бы себя поймать на том, что одной из причин его сегодняшней озабоченности является не только невозможность испробовать до предела разгон самолета, а и тот разгон, какой приобрели его отношения с Верой. Вот уже сколько времени он не может его остановить.

Андрею доложили, что правительственная комиссия где-то на подходе к Заозерску, и все, кроме мыслей о полете, вылетело из головы. Когда составлялось задание этого полета — последнего для испытания КЧК, Серафима настаивала на том, чтобы поток частиц тау-прим был послан с высоты, предельно доступной "МАКам", — со ста восьмидесяти километров. Вадим возражал. По его расчетам, в условиях скоростного полета нельзя рассчитывать на то, что пучок частиц, посланный КЧК, сохранит необходимую плотность: наибольшее расстояние, на которое рассчитывал Вадим, — сто километров. Было решено, что Андрей сделает площадку на высоте ста километров.

***

Как ни старались конструкторы, им не удалось погасить действие пороховых ускорителей на пилота так, чтобы при взлете на его долю не осталась все-таки труднопереносимая перегрузка. Тело Андрея с огромной силою давило на сиденье, стенки кровеносных сосудов мозга были, вероятно, на пределе прочности. А сердце — несчастное человеческое сердце! — било по диафрагме, как тяжкий молот.

"МАК" вонзался в пространство так, словно его засасывал туда абсолютный вакуум. Белая стрелка высотомера быстро отсчитывала сотни метров. Вслед ей солидно, деление за делением, двигалась красная стрелка тысяч. За десять километров до ста Андрей должен был пустить КЧК.

Все движения, какие должны быть совершены для той или другой операции, были давно отработаны до полной автоматичности. Вероятно, даже в полной темноте Андрей нашел бы нужные тумблеры. Тем не менее взгляд машинально пробежал по рычажкам на панели слева. Тумблеры были так малы, что всякий раз у Андрея возникало инстинктивное опасение, как бы не задеть то, что не нужно.

Когда ракетоплан достиг заданной высоты, с земли ему указали направление на условную бомбу.

На этой высоте аэродинамические рули были бесполезны. Андрей включил реактивные насадки и вывел ракетоплан на курс. Через полторы минуты загорелась лампочка бортового искателя, отмечая приближение к урановому заряду контейнера. Андрей переключил управление на автомат и почти машинально обежал взглядом приборы по твердо заученному кругу. Каждый прибор отражал состояние звена сложной цепи, державшей самолет в воздухе, сообщавшей ему движение, направлявшей его, связывавшей его с землей. Это была цепь жизни. Звенья в ней были большие и маленькие, ясно видные и совсем невидимые, но не было ни одного, без которого вся эта цепь не начала бы рваться, как гнилая веревка.

Взгляд Андрея мог перейти от прозрачного фонаря к приборам. Приборов на доске меньше, чем в самом скоростном самолете, — электроника позволила снять с летчика заботу о многом; многое было автоматизировано — показания десятка приборов суммировались и сводились к одному сигналу. Но решающее значение этого одного сигнала при данных скоростях было таково, что невнимание к нему, опоздание реакции пилота на десятую долю секунды могло означать катастрофу. Никакая автоматика не могла подменить волю человека в принятии решения.

В любое мгновение каждое из звеньев в цепи жизни "МАКа" могло властно потребовать внимания Андрея. А в добавление к тому нужно было следить еще и за состоянием системы, питающей воздухом пилотскую кабину, скафандр, высотный костюм. От этого зависели самочувствие и жизнь Андрея. Следить, когда загорится или погаснет какая-нибудь из цветных лампочек на щитке, где контролируется работа электросистемы. Электрооборудование — это нервная система самолета. От ее исправности зависит работа двигателей, так же как от работы самих двигателей зависит жизнь этой нервной системы. От электроэнергии работает вся система электроники — механический мозг, органы чувств, зрения, слуха. От того, есть на борту электричество или нет его, зависит все, что двигается, вращается, жужжит, мигает — решительно все. Стрелки приборов должны были оставаться в зеленых секторах безопасности. Выход из них означал опасность. Андрей должен был немедленно оценить ее степень, чтобы решить вопрос об ее влиянии на все остальные звенья и, если нужно, ликвидировать угрозу. На решение вопроса об аварийности положения давалась секунда. Андрей знал: не секунды, а именно секунда. Одна!

Автоматически, почти без мысли, Андрей отмечает благополучие во всем организме "МАКа". После этого он может ненадолго вернуться к толстому стеклу фонаря. Там чернота. Такая, какой не может вообразить человек, не побывавший выше ста километров. Чернота стоит вокруг самолета плотной стеной. Перед ней, за ней, под ней, по сторонам от нее — ничего, кроме такой же ужасающей черноты. Самолет врезается в нее, как в нечто последнее. Только когда Андрей поворачивает голову вправо, насколько позволяет воротник шлема, он видит над изогнутым краем земного шара плавающий в абсолютной черноте огненно-голубой, будто готовый вот-вот расплавиться, диск солнца. Туда можно смотреть, только надвинув на шлем скафандра защитный козырек.

Андрей редко взглядывает на стекла фонаря: все равно там нет ничего, кроме безнадежной темноты. Он полон тем, что говорят приборы; ему достаточно того, о чем изредка человеческими словами дает знать оставшаяся по ту сторону черной вечности родная и далекая планета Земля.

В тишине шлема почти не слышны двигатели. Их рев срывается с сопел и остается позади, не в силах догнать самолет, несущийся во много раз быстрее звука. Но воображение Андрея восстанавливает картину работы двигателей по легкой вибрации всей конструкции. Почти невероятно, но все — жужжание генератора КЧК, вой турбин и даже рев сопел — все покрывает шум собственного дыхания Андрея, резонирующего в шлеме. Да и самый процесс дыхания, несмотря на все старания Ксении и ее инженеров, не так прост, как ей хотелось бы. Обратное дыхание раздражает и утомляет больше всех шумов, вместе взятых. Впрочем, говорят, что человеку так же невыносима абсолютная тишина, как трудно перенести сильный шум. Мозг нуждается в шумовом фоне, ему необходим поток едва слышных, не фиксируемых сознанием, но все же воспринимаемых им звуков. Врачи говорят, будто без такого фона мозг не только не отдыхает, а даже ухудшает свою работу. Может быть, так. А может быть, и совсем не так?

Что здесь "так" и что "не так"?..

Впрочем, Андрею сейчас не до подобных размышлений. Мелькнула было мысль о возможности исследовать разгон. Но Андрей ее поспешно отбрасывает: она мешает тому, что нужно делать по заданию данной минуты. Ракетоплан имеет огромную инерцию — при подходе к цели скорость будет все еще слишком велика. Нужно пускать в ход тормозные устройства. На этой высоте аэродинамические тормоза так же бесполезны, как рули. Андрей осторожно поворачивает рычаг шторки перед соплами двигателей, чтобы направить часть реактивной струи навстречу движению. Он делает это с таким же чувством, как человек, спускающийся на лыжах с очень крутой горы и не имеющий возможности изменить направление, садится на палки, чтобы уменьшить скорость спуска: чуть-чуть пережать — и палки пополам. Чуть-чуть передать обратный газ — и хвоста самолета как не бывало.

Указатель скорости пошел вниз. Заколебался. Замер. Андрей перевел взгляд на прицел — регистратор урановой цели: оранжевый блик, ярко вспыхнув, почему-то вдруг почти затух, снова вспыхнул и часто-часто замигал, как глаз растерянного человека, — цель вошла в зону действия КЧК. Андрей нажал красную кнопку и услышал резкий свисток: прибор заработал с высшей интенсивностью. На какой-то миг Андрей представил себе: что, если сдаст поле магнитной изоляции? Он получит такую дозу рентгенов, что, вернувшись на землю, останется только писать завещание. Но, вероятно, в этой части все обстояло благополучно: контрольный счетчик радиоактивности на потолке кабины молчит. Спасибо и на том. Андрей отсчитал по маятнику десять миганий — пять секунд — и перекрыл излучение. Генератор перестал свистеть. Где-то внизу уран в контейнере превратился в свинец. Прибор нужно будет снова включить через сорок секунд — на вертикальном траверзе второго бункера с водородной бомбой. Сорок секунд! Здесь это большой срок. Восемьдесят счетов: один-и, два-и… Чертовски длинно. Просто огромно до нудности. Световой секундомер мигает и мигает.

От урановой оболочки водородного контейнера затеплилась оранжевая полоска в прицеле — искателе КЧК. Андрей включил его, и скоро земля сообщила, что в обоих пунктах зарегистрировано действие пучка частиц достаточной мощности: задача Андрея была завершена. "МАК" — молодчина. Он был вполне на высоте. А Андрей? Об этом Андрею не думалось. "МАК"! Благодарю тебя, сегодня мы с тобой дружим. А завтра? Если бы знать, что ты выкинешь завтра?! Но что бы ты ни задумал, я не отпущу узды, я заставлю тебя слушаться. Ты будешь делать то, что захочу я, а не то, чего захочешь ты! Завтра и всегда! Пока существую я!"

***

Земля дает приказ заканчивать полет, идти на посадку. Кажется, что тут особенного: посадка? Разве до Андрея не совершали посадку миллионы летчиков, не совершено уже много сотен посадок ракетоплана? И все-таки приземление "МАКа" — событие для пилота. Событие, завершающее полет.

До границы полигона оставалось триста километров. В течение минуты все переговоры с землей были закончены — Андрею разрешили возвращаться, и он включил струйное управление правой плоскости (со школьных времен он предпочитал левый разворот правому.) Целая секунда ушла на то, чтобы осознать тревогу: реактивные насадки правого борта не работают. Анализы потом — сейчас нужно включить струйные насадки левого крыла и ложиться в правый вираж. Но, к удивлению Андрея, и на включение левых насадок "МАК" отвечает все тем же — полетом по прямой. Это уже совсем тревожно. В таких условиях попытка разворота означает верную аварию. Взгляд на секундомер отметил: на все это ушла целая минута.

Минута! Время, даже в том исчислении, какое известно на земле, — понятие относительное. Что говорят такие понятия, как век, год, вечность? Для астронома век — ничто. Минута, которой Андрей не замечает, шагая по земле, здесь век.

Световой индикатор маятника отсчитывает полусекунды: раз и раз… раз и раз… раз и…

Струйное управление отказало.

Аэродинамического здесь нет.

Решение?

В гонке участвуют время и человек. Время измеряется полусекундами. А чем измерить силы человека?

"Тик-и-так" — секунда.

"Тик-и-так… тик-и-так" — две секунды.

Время обгоняет мысль. А разве понятие времени не выдумка человека? Значит, человек должен уметь обогнать время!

Время мигает своим лиловым глазом: "тик-и-так…" Что оно хочет от Андрея?.. Может быть, только одного: унести его в ту бездну, куда беспрестанно, неумолимо и безвозвратно уносится само время — самое невозвратимое из всего сущего.

Время подмигивает мертвенно-лиловым зрачком секундомера: "Тик-и-так! Человек, где же твое решение?! Не стоит, не смотри вниз. Там все равно ничего не видно. Здесь мы один на один: ты и я. Только ты и я".

Незамечаемость мгновений, умиротворяющая и всемогущая на земле, здесь теряет свою власть над человеком. Скорость — 5М; высота — сто километров. Мгновения властвуют над человеком — таким же, какие стоят на аэродроме, с тревогой всматриваются в пустое небо, напрасно вслушиваются в его молчание. Без приборов люди внизу слепы, как летучие мыши.

Андрей такой же, как те, там? Нет, здесь он совсем другой. В этом великая сила летающего человека; в этом залог его власти не только над самолетом, но и над всемогущим, беспощадным временем: здесь человек может быть другим, чем он сам. Воля человека сильнее машины, времени и его самого. Пока воля владеет сознанием, человек повелевает всем: машиной, временем и самим собой.

"Тик-и-так… Тик-и-так…" Самолет без рулей — это непоправимо? Остается лететь по прямой? Снижаться, пока не подойдешь к земле? Удариться об ее поверхность на посадочной скорости в триста семьдесят километров?..

При последнем взгляде на маметр скорость была 5М, теперь она 6М?.. Да! Что же дальше?.. На такой скорости удариться о землю?.. Столб пыли, взметенной ударом; сквозь облако дыма оранжевый блеск пламени; тщетные поиски чего-нибудь, что осталось от человека и самолета; безнадежные попытки установить причину катастрофы… Нет!

"Тик-и-так… Тик-и-так…"

А решение?..

Может быть, человек должен подчиниться беспощадности насмешливого лилового мерцания и примириться с несовершенством отказавших рулей?..

Нет!

Нет и нет!

Секунды теряют власть над человеком — он принял решение: сесть на своем аэродроме! Андрей сделает это за счет маневра, еще никем не применявшегося на подобных машинах. Получив максимально возможный разгон, на скорости, превышающей наибольшую расчетную и практически выжатую в прежних полетах, он заставит ракетоплан описать гигантскую кривую. Топливо будет, конечно, израсходовано еще на подъеме, но форсажем Андрей выбросит "МАК" за пределы плотных слоев атмосферы. Чем выше будет вершина петли, тем больше будет запас для планирования. Сначала на спине; потом переход в нормальное положение с выходом на курс к своему аэродрому. Обратная глиссада как можно дальше за границу зоны даст хороший запас времени для пологого входа в плотные слои атмосферы. А там придут в действие аэродинамические рули, и дело сделано: мы дома. Оба. Андрей и "МАК".

***

Если бы время для выработки и принятия решения не исчислялось секундами, Андрею, как образованному инженеру, может быть, пришло в голову много всяких соображений теоретического и технического характера. Таких же, какие приходили на ум людям, собравшимся внизу на аэродроме и поспешно обсуждавшим вопрос: что надо сделать для спасения Андрея? Аэродинамика, термодинамика, сопротивление материалов, аэрология, химия, ядерная физика и физиология — все было в размышлениях людей на земле. У каждого свое — даже у пожарных в их красной машине. А за всех: за инженеров, медиков, летчиков, радистов и пожарных — думал еще Ивашин. Он отвечал за всех, кто был на земле. А кроме них, и за того, кто был наверху, невидимый и неслышимый, — за Андрея. Все мысли завязались в клубок, разрубленный замечанием Ивашина:

— Черных имеет право на самостоятельное решение. Если он сообщает, что принял его, то нет надобности мешать ему советами и вопросами.

При общем молчании, делая вид, будто об остальном нет смысла и толковать, Ивашин добавил:

— Товарищи физики обещали через полчаса сказать нам, как обстоит дело с облученными зарядами. — И через силу выдавил на своем лице улыбку: — Как-никак мы тоже немножко заинтересованы в результатах работы полковника Черных.

И тут встретился с устремленным на него пристальным взглядом Серафимы. Ее взгляд, словно гипнотизируя Ивашина, заставил его шагнуть к ней. Почувствовав в ладони ледяной холод ее большой руки, Ивашин снова сделал попытку улыбнуться. Но сразу стало стыдно своей вымученной улыбки. Не выпуская похолодевшей руки, отвел Серафиму в сторону.

Вадим, приехавший, несмотря на нездоровье, не слышал, о чем они говорят. Он только видел, как удивленное выражение Серафиминых глаз переходит в нескрываемый испуг. Вадим не смел себе сознаться, что отношение Серафимы к происходящему с Андреем интересует его сейчас больше, нежели судьба друга. Вадим пытался уверить себя, будто его единственное желание сейчас, вполне законное и благородное, — оберечь Серафиму от того, что может случиться и что генералу может казаться достаточно простым и понятным. Для Ивашина Серафима только представительница науки, один из авторов прибора, находящегося на самолете. Генерал не знает, что судьба всех самолетов и приборов в мире интересует сейчас Серафиму меньше того, что может случиться с Андреем.

Однако Вадим совсем неверно представлял себе то, о чем говорили генерал и Серафима. Ивашин не раз видел Серафиму в кабинете Андрея. Ивашин не был ребенком, и, наконец, Ивашин был другом Андрея. Он понимал: наука наукой, жизнь жизнью. Поэтому на беспокойный взгляд Серафимы сказал:

— Черных имеет право на решение. Я выдал бы дурную рекомендацию самому себе, если бы стал это право оспаривать.

С этими словами он повернулся и, с трудом заставляя себя не бежать, ровными шагами направился к автомобилю. Но, отворив его дверцу, сквозь зубы поспешно бросил водителю:

— Духом к локатору.

На экране перед генералом мерцала зеленая точка. Она была результатом отражения радиоволн от тела, несущегося в пространстве. Это тело — "МАК". В нем Андрей. Ивашин заставлял себя смотреть на экран как можно пристальней. Его глаза, как у ночной птицы, утратили способность моргать. Зеленая капля вопреки вероятности, здравому смыслу и всем законам ползла все выше и выше. Казалось, Андрей вообразил себя космонавтом и свой "МАК" космическим кораблем, способным вознести его к далеким туманностям иных миров. А может быть? Что ж, может быть, с Андреем случилось то, что всегда может случиться с одиноким человеком, брошенным в бездонную черноту вселенной, — ему могли изменить силы, мог помутиться рассудок; человек мог потерять власть над собой и над машиной. Ведь человек — это только человек. Но именно потому его воля и сильнее всего, что может противостоять ему. А Андрей Черных — человек!

Ивашин сощурился. Пошарив в кармане, не нащупал очков.

— Высота?

— Двести пять.

— Двадцать пять над потолком?!

Офицер почувствовал, как свинцом отяжелела лежавшая на его плече рука генерала.

5

Топливо кончилось. Андрей потерял представление о своей скорости: маметр уперся в последнее деление циферблата — "М10". Стрелке больше некуда было двигаться. Андрей видел: скорость — далеко за расчетной. И, может быть, она все еще продолжает нарастать? "МАК" движется в пространстве быстрее артиллерийского снаряда, быстрей многих ракет. Что ж, вот он и разгон, о котором Андрей столько думал! Когда это было — четверть часа назад? Или сто лет назад?.. Разве он летит уже не целую вечность? Как небесное тело. А что на акселерометре?.. 0,75… 0,50… 0,20… Тело Андрея повисает в пространстве, стремясь отделиться от сиденья; повисают в кошмаре невесомости и перестают слушаться руки; перчатка, лежащая на красном кожухе над рукояткой аварийной катапульты, отделяется от нее и повисает в воздухе.

Невесомость! Это давно уже не ново для Андрея и все-таки всегда необычно. Скорей бы миновать эту точку кривой! Рукоятки приборов струйного управления не нужны: Андрей знает, что они не действуют. Но, чтобы проверить себя, пробует поймать их — сначала правую, потом левую. Это удается не сразу, но все же он дотрагивается до них: да, он полностью владеет сознанием и телом. Рефлексы и воля в порядке. Нервы в том состоянии напряжения, какое всегда сопровождает у него выход из обычного в нечто новое, неиспытанное. Новым, таящим неизвестность являются на этот раз и высота и скорость. Таких не испытывал еще ни кто-либо до него, ни он сам. Совершенно очевидно, что он сейчас где-то у верхней точки кривой, которую с разгона описывает "МАК".

Маметр снова ожил. Еще несколько мгновений, и стрелка чуть-чуть отделилась от упора, где М равно десяти. Ага, значит, самолет начинает терять инерцию! Хорошо бы узнать свою точку в пространстве. Впрочем, это сейчас не решает. Важнее то, что начинает немного досаждать положение вниз головой, хотя врачи утверждают, что в состоянии невесомости человеку всегда безразлично, как висеть в пространстве. Так почему же он все же чувствует, что земля у него не под ногами, а под головой? Может быть, и это самообман? Впрочем, не все ли здесь идет верх дном? И все же очень хочется, чтобы планирование на спине поскорее пришло к концу, хотя сознание и твердит, что чем дольше протянется такое положение, тем лучше — больше будет глиссада для приближения к земле головой вверх.

А вот и первый неприятный толчок проваливания: перегрузка — 0,15. Самолет все теряет инерцию. Планированию на спине приходит конец. Тянуть его опасно. При следующем толчке Андрей пустит в ход струйное управление в вертикальной плоскости, чтобы вывести машину в нормальное положение.

Еще толчок. Рука на рычаге. Андрей осторожно вводит струйное управление: надо сохранить наибольший радиус кривизны. Из-за потери точного представления о скорости он не может понять, над какой точкой земли находится. В этом ему помогут снизу. Еще несколько мгновений, и он получит оттуда ответ: Ивашин должен знать. Радиотеодолиты не обманут.

Но ответ не радует: радиус петли недостаточен, чтобы снизиться, не проскочив аэродром. А проскочив его, Андрей не сможет дать по газам и уйти на второй круг: горючее израсходовано. Значит, вход в плотные слои атмосферы должен быть более крутым, чем хочется. Придется гасить скорость на слишком коротком промежутке. Разогрев торможения? О нем лучше не думать. И так уже все тело покрыто испариной, пот горячими струйками стекает в сапоги. Андрей глянул на термометр воздуха в кабине: плохо! Циркуляция внутри костюма может спасти при температуре в кабине не выше семидесяти. Андреи включает тумблер холодильника: температура в кабине +85 С. Вероятно, внешняя обшивка самолета нагрета до шестисот-семисот градусов. Это предположение подтверждается тем, что электронное оборудование начинает шалить, оно рассчитано на работу в температуре не свыше пятисот градусов. Надо еще раз снестись с землей, пока перегрев не вывел из строя радио. Опасения Андрея сосредоточены на технике: он не уверен в ее выносливости. У него нет сомнения в том, что он должен выдержать там, где сдает техника — электронные машины, радиоаппаратура: раскисает алюминий, плывет сталь, раскрываются сварные швы и заклепки вылезают из металла. Человек должен выдержать все!

Сердце кувалдой стучит в груди; виски распухают, шлем сдавливает голову. Этого не должно быть: ведь между черепом Андрея и стальным шаром скафандра три сантиметра полого пространства. И все же при попытке повернуть голову боль в висках и шее невыносима. Вены на руках раздуваются, как резиновые жгуты. Пальцы утрачивают гибкость и через силу поворачивают кран дополнительного поступления кислорода. Вдыхает кислород осторожно, маленькими глотками. Сознание с особенной остротой воспринимает окружающее. Чересчур ярко отражается в нем показание температуры внутри кабины +85С. Андрей мучительно пытается подумать над тем, какою может быть температура обшивки корпуса и крыла. Но, прежде чем справляется с этой мыслью, сильный толчок, словно кто ударил по правой плоскости, заставляет его машинально схватиться за ручку управления. Это еще бесполезно. Высотомер показывает шестьдесят тысяч метров: слишком высоко для аэродинамического управления. Андрей всем телом воспринимает беспорядочные броски самолета из стороны в сторону, но не в состоянии парализовать их. Броски самолета производят впечатление столкновения с каким-то мягким препятствием, но Андрей понимает, что никаких столкновений нет — при первом же ударе обо что-либо ракетоплан разлетелся бы в пыль. Андрей пытается посмотреть направо и налево от носа самолета. Обзор отвратительно мал. За стеклом только сверкающая желтизна неба. Свет ослепляет даже сквозь черную занавеску.

***

Высотомер показывает сорок тысяч. При следующем ударе его стрелка истерически подскакивает и как бешеная вертится на своей оси. Спиной Андрей чувствует, что переборка между кабиной и вторым отсеком, где расположена электроника, начинает выпучиваться. Он поворачивается, насколько позволяет тесное кресло: волна деформации пробегает по внутренней обшивке и, все увеличивая ее изгиб, приближается к носу. Там по-прежнему неумолимо мелькает лиловое веко времени: "Тик-и-так… тик-и-так…" Прежде чем оно успевает мигнуть в третий раз, Андрей уже знает: через мгновение более краткое, чем любая половина секунды, меньше, чем "тик" или "так", деформация стенки достигнет лба кабины, и стекла ее вылетят из пазов. То, что стало с Семеновым, покажется игрой перед тем, во что превратится Андрей…

Андрей всегда был готов к тому, что такое может случиться, и все же, как всегда, худшее оказалось неожиданным. Андрей понимал: чрезвычайные обстоятельства сегодняшнего полета оказались непосильными для ракетоплана: аэродинамический нагрев выше допустимого предела! Эта мысль проносилась в сознании при каждом мигании лилового века, с того момента, как Андрей вынужденно пошел на разгон выше предельной скорости. И все же десятикратный запас прочности во всех узлах конструкции внушал надежду, что "обойдется". Поэтому случившееся и было неожиданным. Если бы обзор из кабины был лучше и было видно отнесенное далеко назад крыло, Андрей давно уже заметил бы ненормальное поведение правой плоскости. Ее вибрация, которую Андрей принял за результаты вхождения в плотные слои атмосферы, заставила бы летчика покинуть самолет. Но Андрею не было видно, как за подозрительной вибрацией последовала деформация всей поверхности. Крыло скручивалось, как широкий пробочник, сообщая самолету те самые толчки, которые обеспокоили Андрея.

Но Андрей ничего этого не видел. Он мог только внутри кабины воспринимать удары и толчки и пытаться анализировать их происхождение. Было удивительно, что в несколько мгновений, когда все это происходило, он умудрился так много воспринять, передумать, взвесить и прийти к последнему решению. Это поистине последнее, так трудно выполнимое для летчика решение гласило: "Покинуть машину".

Едва ли хоть один летчик, кроме разве какого-нибудь паникера или труса, принял в своей жизни решение покинуть самолет прежде, чем убедился в том, что его собственное пребывание в нем не спасет машину. До самой последней секунды, определяющей безнадежность положения, летчик цепляется за право делить с самолетом его судьбу. Пока не ударяет по сознанию мысль: "Все бесполезно!"

Сколько трагически бесполезных смертей летчиков, не пожелавших покинуть самолет даже после такой мысли, знает история авиации! Всем очевидна ошибочность решения оставаться в обреченном на гибель самолете. Собственной смертью летчик наносит только удар родным ВВС. И все же невозможно не снять шапку перед героизмом тех, кто до последнего дыхания делил участь своего самолета. В оправдание им нужно сказать: вера в то, что присутствие человека спасет машину силою его воли к победе, диктует нежелание покинуть самолет до конца. Если летчик не покинул самолета, значит его последней мыслью было спастись вдвоем.

Как инженер и летчик, Андрей сознавал всю непоправимость случившегося; как офицер, он понимал важность собственного спасения при любых обстоятельствах. Не только потому, что спасение человека и офицера должно было быть примером его людям, а и потому, что только он, возвратясь на землю, мог рассказать, что произошло.

Андрей поставил ноги на подножки и нажал рычаг. Сиденье оказалось закрытым со всех сторон. Андрей знал, что одновременно с этим также автоматически открылся аварийный люк. Ему почудилось, что "МАК" сохраняет постоянное положение. В первый момент это показалось оскорбительным: неужели решение прыгать было преждевременно? Но он тут же понял, что фюзеляж лишился обеих плоскостей и, подобно шилу, вонзается в атмосферу. Взгляд Андрея упал на око хронометра. Оно продолжало все так же лилово зловеще отсчитывать полусекунды. Капсула повернулась, легла по продольной оси самолета, и тут же Андрей всем телом почувствовал удар сработавших пиропатронов. Сила толчка при выбросе была так велика, что Андрею захотелось обеими руками схватиться за горло. Но под пальцами оказалась только сталь скафандра. Хотя он и лежал в капсуле, как в люльке, но казалось, что еще миг, и все, что у него внутри — сердце, легкие, желудок, — решительно все будет вытолкнуто через рот.

Андрей не слышал и не чувствовал, как вышел из капсулы малый парашют, как замедлилось падение, как оно стабилизировалось. Сознание частично вернулось к Андрею незадолго до того, как вышел из гнезда главный парашют.

***

Андрей отстегнул ремни сиденья и посмотрел в прозрачный потолок капсулы. Но там ничего, кроме огромного купола парашюта, закрывавшего небосвод, не было видно. Андрею пришла мысль: если фюзеляж, не сгорев, падает где-то рядом с ним, то в кабине по-прежнему издевательски мигает лиловый глаз времени: "Тик-и-так, тик-и-так…"

Предыдущая главаГлава 13 из 21Следующая глава