На дне корзины, выстеленной мохом,
Не так яснеет щучья чешуя,
Как озеро, серебряным горохом
Вскипающее рьяно по краям.
Иду за ним. Подъем оброс
Лесной глухой породой,
Поверх подъема лег погост —
Карелов мертвых отдых.
Выходит пастор — углублен и сух,
Выносят гроб, по вереску шурша,
Морщинятся высокие старухи,
Слезая с таратаек не спеша.
Ну разве так работника хоронят,
Под шамканье, под ветхие слова?
Зарытая в молитвенной попоне,
Старушечья мерцает голова.
Я ухожу. Мне не по нраву это,
Трущоба крика просит,
Я не хочу прослыть немым
Над озером, перед толпою сосен,
Вздымающих зеленые умы.
Сквозь черноту, черемухины скаты,
Замытые, слепые поколенья
Я вызываю старого собрата.
За мною глушь горланит: «Вейнемейнен!»
Игрок в слова! Твоя страна Суоми
Гранитным пауком оплетена,
Она без языка сегодня, Вейнемейнен,
Твоя, старик, страна.
Игрок в людей! Твоя страна Суоми
Угрюмою щетиной поросла.
Она с веревкою на шее, Вейнемейнен,
У ног хозяйского стола.
В Суоми нет игры. Паучье
Гнездовье стены замело,
Пой, Вейнемейнен, ты ведь знаешь лучше,
В чем яростное песен ремесло,
Как нужно песен узел завязать
И распустить, соединяя снова.
Я здесь затем, чтоб посмотреть в глаза
Трущобам, требующим слова.
Разведчик я. Лишь нагибаю ветки,
Стволы рубцую знаками разведки,
Веду тропу, неутомим,
Чтобы товарищ меткий
Воспользовался опытом моим.
А что подчас шагаю я неслышно,
Что знаки непонятны иногда
И что мою тропу находят лишней —
Так, Вейнемейнен, это не беда.
Заря утра обводит леса плечи,
Мы глушью сыты до краев,
Закат сыграл свои сигналы, вечер —
Всё та же глушь поверх голов.
Так день изо дня среди озера пашен
Лишь парус рыбачий маячит
Да конь полудикий стоит ошарашен,
Подброшен холмами, как мяч.
Да с ужасом видит болотный народ,
Как озеро входит в собранье болот,
И требует власти, и душит
Раздетый кустарник, и сосны кладет,
Запенясь от ярости тут же.
На крышах поселка курчавится дым,
Рыбак распахнул нам бревенчатый дом,
И дом, зачарованный скрипом воды,
Качался каждым бревном.
Качался сетей порыжелый навес,
Далеко лишь в озере где-то
Высокая сойма у самых небес
Стремилась, омытая светом.
Был к озеру сон полуночный причален,
Лишь сосен вздымались ряды,
Да, цепью бряцая, собака кричала,
Пугаясь пустынной воды.
Медной рябиной осыпан гравий,
Праздничный люд шуршит, разодет.
Солнце — вверху, внизу — Хэпо-Ярви,
Может быть, Хэпо, а может, и нет.
Пепельный финн в потертой кепке,
Древнебородый, и тот посвежел,
Место расчищено, ноги крепки.
Все приготовлены рты уже.
Медленной песни заныла нота,
Странствуя, гнется, странно темна,
Гнется и тянется без поворота…
Из неподвижных рядов короткой
Походкой выходят он и она.
Желтее желтка ее платок,
Синьки синее его жилет,
Четыре каблука черных сапог
Тупо стучат: туле-н! туле-т!
Он пояс цветной рукой обводит.
Угрюмо и молча, шагом одним
Обходят площадку, вновь обходят
И снова в обход идут они.
Стучат без улыбки на месте потом.
Странствует песня, гнетет и гнетет,
И дымнобородый с пепельным ртом
Сквозь желтые зубы нить ведет.
Упрямо и медленно ноги идут,
А звук на губах всё один, один —
Как будто полки пауков прядут
Струну, ледянее льдин…
Но вертятся вдруг каблуки. Жесток
Их стук тупой: туле-н! туле-т!
И желтой пеной горит платок,
И синим огнем пылит жилет.
Рябины ветви, как рога,
Летят на них, и сразу
В глазах косых — Алтай, снега,
Змеиные искры Азии.
Рябины красные рога
Их тусклый танец сторожит, —
Желтым огнем полыхает тайга,
Синей пылью пылят ножи.
Проходит тысяча темных лет,
И медленно снова: туле-н! туле-т!
Обходят опять неизменно и кротко,
Обходят площадку… Черной чечеткой
Оборвана песни нить…
Танцоры буксуют. Походкой короткой
Идут под рябину они.
С достоинством он на скамейку садится,
С цветного пояса руку берет,
Угрюмо и жестко целует девицу…
И праздник над ними шуршит и толпится,
А пепельный финн вытирает пот.
Лес переполнен духотой,
Храпят седые валуны,
Хрустят хвощи да плауны
Своей зеленой темнотой.
Но сладковато вьется жуть,
Когда шагнешь и, точно мыло,
Болото вспенишь, ноги в муть
Уходят, чавкая постыло.
И холод бьется под ногой,
А сверху над моим кочевьем
Висят мякиною рябой
От жара тусклые деревья.
Но я на слух, я наизусть
Учу на ощупь леса кручи,
Чтоб эту дичь и этот хруст
Одеть одеждою гремучей.
И я сегодня рад как раз
Пути по дебрям простодушным,
Где костяники красный глаз,
Окостеневший равнодушно,
Глядит в лесную кутерьму
На разноцветное господство,
Где я когда-нибудь пойму
Его скупое превосходство.
В глазах Гулливера азарта нагар,
Коньяка и сигар лиловые путы,—
В ручонки зажав коллекции карт,
Сидят перед ним лилипуты.
Пока банкомет разевает зев,
Крапленой колодой сгибая тело,
Вершковые люди, манжеты надев,
Воруют из банка мелочь.
Зависть колет их поясницы,
Но счастьем Гулливер увенчан —
В кармане, прически помяв, толпится
Десяток выигранных женщин.
Что с ними делать, если у каждой
Тело — как пуха комок,
А в выигранном доме нет комнаты даже
Такой, чтобы вбросить сапог?
Тут счастье с колоды снимает кулак,
Оскал Гулливера, синея, худеет,
Лакеи в бокалы качают коньяк,
На лифтах лакеи вздымают индеек.
Досадой наполнив жилы круто,
Он — гордый — щелкает бранью гостей,
Но дом отбегает назад к лилипутам,
От женщин карман пустеет.
Тогда, осатанев от винного пыла,
Сдувая азарта лиловый нагар,
Встает, занося под небо затылок;
«Опять плутовать, мелюзга!»
И, плюнув на стол, где угрюмо толпятся
Дрянной, мелконогой земли шулера,
Шагнув через город, уходит шататься,
Чтоб завтра вернуться и вновь проиграть.
Не грогом горячим, но жиденьким пивом,
Луны подкисающей пеной
Обрызган Таллин, покоит обрывы
Баронских домов неизменных.
Спят воры и вороны — стражники тут же
Замки проверяют во мраке.
И в теплой постели, как в бархатной луже,
Спит цезарь Эстонии — Аккель.
Не звезды, а доллары льют небеса,
Картофеля преют громады на складе,
Покорней турнепса эстонцы, он сам
Богатые лысины ласково гладит.
Как тихи семейные ночи Эстонии,
Проснулся, и в спальне — покой огорода,
Но гулко у дома растут спросонья
Шаги неизвестной породы.
И к дому спешит небывалый народ,
Одетый не для парада,
И громко поет дверной переплет
Под теплыми лбами прикладов.
Не всё ли равно — в сиянье ль, во мраке ль —
Приветствовать край родной?
Так выйди ж к этой Эстонии, Аккель,
Раскланяйся с ней заодно.
На бочку — цилиндр, — но Аккель, икая,
Дверями расхлопался выше и выше,
И двери двоятся, и туфли спадают,
Как скаты старинной крыши.
В нетопленных стенах декабрьский режим
Не хуже республики колет, —
Но Аккель вбегает в чердачный зажим,
Как римлянин — в Капитолий.
Другая Эстония в утреннем мраке
Пришла — шершавая, — та,
Та самая, что загнала тебя, Аккель,
Под крышу, на старый верстак.
Пусть Таллин стучит в глухом промежутке
Сухою стрельбой одиночек.
Недаром гранаты, как черные утки,
Ныряют и рвутся на клочья.
Слабеет иль крепнет борьбы чехарда,
Но цезарь дрожит откровенно,
Порой ему кажется мирный чердак
Утесом Святой Елены.
Но вот тишина, точно жидкое пиво,
Шипит, пригорев на огне,
И Аккель — подмерзшая синяя слива —
Маячит в чердачном окне.
И видит: опять у камней на ладони,
Сжимая тюремный кулак,
Проходит, как лаком облитый, Лайдонер
Со сворой вспотевших собак.
И свора играет, и Аккель, рыдая,
Зовет ее стуком руки,
И доги, маститые морды вздымая,
Слюняво трясут языки.
Раз перед ночью, часом осенним,
Стоял я на горном валу —
Как на ладони лежала Армения
От Гокчи до Камарлу.
С запада пыль, тут ни при чем
Природа: между амбаров
То молокане дерут кирпичом
Сотни своих самоваров.
Тут отношенье в тиши и глуши
Особое к чаю имелось,
Ибо вся крепость сектантской души
Без крепкого чая — не крепость.
А на востоке мычанье стоит,
Встали стада великие —
Езидов стада это, всякий езид
Дьявола чтит, как владыку.
Рядом шатер со звездою простерт,
Загса шатер основался —
Так втихомолку здесь дьявол живет
Через дорогу от Маркса.
С юга и с севера дымок пошел,
Горбится, словно кусты,—
Это идет из армянских сел
Горький дымок нищеты.
Лишь кое-где он, а вот и совсем
Нет ничего — одна
Желтая горбь, и во всей красе —
Теплая тишина.
Точно осыпалось небо вниз,
Скалы же газообразными
Стали — коричневый их карниз
Светится вдруг по-разному.
Не разобрать, где и когда
С небом земля встречается, —
То ли ручей, то ли звезда,
Переливаясь, качается.
Тихо… Ни ветер, ни зверь не шуршит,
Бродят вечерние кручи
Шагом янтарным; сверху вершин
Пылает пропасть летучая.
Дикою шалью лежит земля,
Днем далеко невзрачная —
Как прислонились вдали тополя,
Так и стоят прозрачными.
Камни плавают, точно огни,
По тишине вразвалку,
Но провожатый мой — армянин —
С треском роняет палку.
«Вот непроворная груда».
Спрашиваю: «Старина,
Тишь-то какая, откуда
Такая здесь тишина?»
Он наклоняется: «Камня горсть
Видишь? Это аула кость.
Татарские души дышали
Разбоем, дорогой,
При них ступать не решались
Сюда ни одной ногой.
Аул шумел погоней,
Пальба по ним, по нас, —
Уехали все — ты понял? —
Оттуда и тишина…»
…Так, принимая за водку ром,
Мы столковались. К чему спор?
С этим драконьим юмором
Вошел я в столицу гор.
В садах неизбежных, когда луной
Был город набело выкрашен,
Я виноградной дышал тишиной —
Не той, что указана выше.
Ну просто вино курчавится
В стаканах, а фрукты пестрые,
Сидела с нами красавица,
Кусала пушок абрикоса.
Глаза ее в синем клекоте
Были влажны, длинны, ласковы,
Ресницы, брови, ногти
Покрыты персидскою краской.
Я всё рассказал ей — она
Глазами играла с уменьем,
И тут наступила еще тишина —
По счету третья — в Армении.
Атлантический вал предо мной не кипел,
Не ступала по стритам Нью-Йорка нога,
Не была мне минута, как сон, дорога
Форда в молчанием сжатой толпе.
Однако я вижу отсюда прямо
Летучий бег колыбели машин —
От легкой цепочки винтов и рамок
До теплого шороха первых шин.
По всем потолкам машины развесил
Хозяин, и путь их, как скука, желт, —
И нет человека, растущего весело,
И есть человек — рычаг и болт.
Щеки синеют, сердце свяло,
Прочти его стук багровый,
Годами тянется жвачка металла,
И вот человек изжеван.
Монеты тускнеют в кармане порой,
Но где ж человечья радость?
Он скорость родил, а раздавлен горой,
Горой стоячей усталости.
Сметет его в яму безжалостный шквал
Бессилья, нужды, обмана,
Чтоб жадный банкир на костях пировал,
Как спрут высасывал страны.
Нет, к этой Америке я не приду,
Другой я связан судьбой,
Мы смело идем от труда к труду,
Растет наших лет прибой.
Чтоб, жизнью сжигая великую муть,
Работой смывая плесень,
Могли мы громадной грудью вздохнуть,
Простор за простором взвесить.
Если руки стали суше корки,
Кто кричит о бунте?
В золотые челюсти Нью-Йорка
Камнем плюньте.
Сытым псам — броневикам Бродвея
Только ль ропот?
Может быть, их ребра подогреют
Рудокопы?
Или, может, так к лицу им
Небоскребов стены,
Стены вам фокстрот станцуют,
Джентльмены?
О, о стойку стойкий доллар
Разменяв на пули,
Пчел обратно, к черту голых,
За работу — в ульи…
От берега к берегу
В надокеанскую синь —
Прочная ночь Америки,
Черная ночь Америки,
Точная ночь висит.
О, если б над нею
Из тысячи тел,
Как прерия взвеян,
Ропот взлетел,
Руками погони
Ломая межи,
В небо, в бетон и
В расплеснутый джин
О, если б спеть им
Слов наших сто,
О, если б — пусть ветер
Ответит на то.
Нечаянным заревом вызвездив высь,
Прочная ночь Америки,
Черная ночь Америки,
Точная ночь висит.
Но час придет — пора ему,
Пора прийти рассвету —
Растопит солнце эту тьму,
Сломает прочность эту!
Растолкав рабочих пчел,
Трутень толстый латы чешет,
Он похвалу себе прочел
В глазах друзей, и он утешен.
Он входит в улей, словно князь,
Сбивает с места часовых,
За ним друзья идут, теснясь,
По коридорам кладовых.
Они, в медовые чаны
По шею голову вонзив,
Стоять и жрать обречены —
Желтее ржи, жирнее слив.
Раздувшись медом и шурша,
Пируя, как обжоры,
Вечерним воздухом дышать
Выходят на просторы.
И вот, соединенный хмуро,
Рой голосует: трутней прочь.
Варфоломеевское утро
Князей роскошных гонит в ночь,
И вертышом и вперекат
Бежит вельможный трутень,
И колют вышитый халат
Повсюду смерти прутья.
Бочонком на спину упав,
Вздыхает, брошен тяжело,
И шлема толстого колпак
Мешает выправить крыло.
Пощады просит князь князей,
Разбит и обнажен,
Он пахнет нежно, как шалфей, —
Навозом станет он.
В неповторимом вихре тел
Заверчены улья ходы,
Лишь очень ловкий улетел
В среброволосые сады.
Он там блуждает, и живет,
И вспоминает меда чан,
Припоминает запах сот,
Крылом от холода звуча.
Высится улей — стозвонная клеть —
Родина, роскошь и радость тут,
Но стоит трутню подлететь —
Его насмешками клюют.
Тогда он закричит: «Добей!»
И упадет, плечом назад, —
И в травах робкий воробей
Его ударит между лат.
Мне снилось, что в город вхожу я чудной,
Который по запаху найден мной.
Козлом воняет рыжий базар,
Как птичий помет, суховат он.
Дымит и чадит предо мной Амритсар,
Индийской равнины глашатай.
Во сне поневоле замедлишь шаг;
Сквозь грязную, рваных теней, бирюзу
На площади Джалиэвала-Баг
Пятно за пятном, густея, ползут.
Помню, в расстрелянный день января
Подобные пятна густели не зря.
Индусам попался такой же косарь,
Косивший людей, не целясь,
Но здесь обернулся Девятый январь
Тринадцатым днем апреля[44].
Во сне поневоле взметнешься назад.
Козлом нестерпимо воняет базар,
За прялкой мудрец, потупив глаза,
Не видит, что время стремится вперед
И давится злостью равнинный народ.
Певец усыпляет стихами базар,
Заливаясь о древности рас.
И стелется с крепости Гавинда Гар
Генеральский тигровый бас.
Дежурный британец хохочет так,
Что лошади роют песок на плацу,
А в трубке подпрыгивает табак,
Над золотом зубов танцуя.
Во сне поневоле сон — поводырь,
Насмешка его повсеместна,
Струится навстречу сверканье воды
И женщина касты известной.
Кусает косой непонятного цвета
И руки щекочет браслетами.
Она смуглолица и сквозь кисею
Глядит жестяными глазами,
Но вдруг через озеро я узнаю
Индусского мальчика Сами.
Пусть весь этот город пропахнет козлом,
Пусть женщина сонная злится.
Но юноша тот мне с детства знаком,
Нам нужно повеселиться.
Во сне поневоле нет преград —
Мы встретились. Вместе сели мы,
Но тонкие губы его говорят:
«Я только что из тюрьмы…
Давно я отвык питаться подачкой,
Тиграм ручным разглаживать ворс,
Впервые я был посажен за стачку
В Company Iron and Steelworks…»[45]
Он вырос и острой сиял прямотой,
Мне стало от радости тесно,
Но женщина встала, горя смуглотой,
Как женщина касты известной…
Мне снилось, что в город забрел я чудной,
Но мало ль чего не бывает со мной!
Полками, одетыми как напоказ,
Она шевелилась умело,
Хлопала красными ядрами глаз,
Зубцами челюстей синела.
По степи костлявой, по скалам нагим,
Усы наточив до блеска,
Она верещала жратвенный гимн,
От жадности вся потрескивая.
Мотая рядами отвесных голов
И серыми бедрами ерзая,
Она принималась поля полоть,
Сады обкусывать розовые.
Давно ль псалмопевец воспеть это мог,
Присев под заплатанной скинией,
Но тут зашумел двукрылый пророк,
Покрытый дюралюминием.
Однажды, на древних армейцев сердит,
Бог армии смерть напророчил,
И долгую ночь небесный бандит
Рубил их поодиночке.
А тут — самолет, от хвастливости чист,
Лишь крылья свои обнаружил,
И все кувырнулись полки саранчи
Зеленым брюхом наружу.
И только селькоры подняли звон,
Шумели и пели про это;
Положен на музыку был фельетон
За неименьем газеты.
Прекрасный город — хлипкие каналы,
Искусственные рощи,
В нем топчется сырых людей немало
И разных сказок тощих.
Здесь выловить героя
Хочу — хоть неглубокого,
Хотя бы непонятного покроя,
Хотя бы героя сбоку.
Но старая шпора лежит на столе,
Моя отзвеневшая шпора,
Сверкая в бумажном моем барахле,
Она подымается спорить.
«Какого черта идти искать?
Вспомни живых и мертвых,
Кого унесла боевая тоска,
С кем ночи и дни провел ты.
Выбери лучших и приукрась,
А если о людях тревоги
Не хочешь писать — пропала страсть —
Пиши о четвероногих,
Что в кровяной окрошке
Спасали тебя, как братья,—
О легкой кобыле Крошке,
О жеребце Мюрате.
Для освеженья словаря
Они пригодятся ловко».
— «Ты вздор говоришь, ты лукавишь зря,
Моя стальная плутовка!
То прошлого звоны, а нужен мне
Герой неподдельно новый,—
Лежи, дорогая, в коробке на дне,
Поверь мне на честное слово».
В город иду, где весенний вкус,
Бодрятся люди и кони,
Людей пропускал я, как горсти песку,
И встряхивал на ладонях.
Толпа безгеройна. Умелый глаз
Едва подхватить сможет,
Что не случайно, что напоказ,—
Уже давно далеко прохожие.
В гостях угощают, суетясь,
Вещей такое засилье,
Что спичке испорченной негде упасть,
Словесного мусора мили.
«Ну что ж, — говорю я, — садись, пей
Вина Армении, русскую
Горькую — здесь тебе
Героя нет на закуску».
…Снова уводят шаги меня,
Шаги тяжелее верблюда,
Тащу сквозь биенье весеннего дня
Журналов российских груду.
Скамейка садовая, зеленый сон,
Отдых, понятный сразу
Пешеходам усталым всех племен,
Всех времен и окрасок.
Деревья шумели наперебой,
Тасуя страницы; мешая
Деревьям шуметь, я спорил с собой —
Журналов листва шуршала.
Узнал я, когда уже день поник,
Стал тучами вечер обложен:
На свете есть много любых чернил,
Без счета цветных обложек.
Росли бумажные люди горой,
Ломились в меня, как в двери,
Каждый из них вопил: «Я герой!»
Как я им мог поверить?
Солнце закатывалось, свисая
Багряной далекой грушей,
Туча под ним, как туша кривая,
Чернела хребтом потухшим.
Ее свалив, ее прободав,
Как вихрь, забор опрокинув,
Ворвалась другая, летя впопыхах, —
Похожа лицом на лавину.
Светились плечи ее, голова,
Всё прибавлялось в весе,
Как будто молотобоец вставал,
Грозя кулаком поднебесью.
Героя была у него рука,
Когда у небес на опушке,
Когда он свинцовую, как быка,
Тучу разбил, как пушку.
Руку о фартук вытер свою,
Скрываясь, как берег в море,—
Здесь много геройства в воздушном бою,
Но больше еще аллегории.
Я ухожу, я кочую, как жук,
Севший на лист подорожника,
Но по дороге я захожу —
Я захожу к сапожнику.
Там, где по кожам летает нож,
Дратва скрипит слегка,
Сердце мое говорит: «Потревожь
Этого чудака!»
Пока он ворочает мой каблук,
Вопросов ловушку строю.
Сапожник смеется: «Товарищ-друг,
Сам я ходил в героях.
Только глаза, как шило, сберег,
Весь, как ни есть, в заплатах,
Сколько дорог — не вспомнишь дорог,
Прошитых ногами, что дратвой.
Я, брат, геройством по горло богат».
Он встал — живое сказанье,
Он встал — перемазанный ваксой Марат —
И гордо рубцы показал мне!
Событья зовут его голосом властным:
Трудись на всеобщее благо!
И вот человек переполнен огнем,
Блокноты, что латы, трепещут на нем —
И здесь начинается сага.
Темнокостюмен, как редут,
Сосредоточен, как скелет,
Идет: ему коня ведут,
Но он берет мотоциклет —
И здесь начинается сага.
Газеты, как сына, его берегут,
Семья его — все города,
В родне глазомер и отвага,
Он входит на праздник и в стены труда —
И здесь начинается сага.
Он — искра, и ветер, и рыцарь машин,
Столетья кочующий друг,
Свободы охотничья фляга.
Он падает где-нибудь в черной глуши —
Сыпняк или пуля, он падает вдруг —
И здесь начинается сага.
Работал дождь. Он стены сек,
Как сосны с пылу дровосек,
Сквозь меховую тишину,
Сквозь простоту уснувших рек
На город гнал весну.
Свисал и падал он точней,
Чем шаг под барабан,
Ворча ночною воркотней,
Светясь на стеклах, в желобах
Прохладных капель беготней.
Он вымыл крыши, как полы,
И в каждой свежесть занозил.
Тут огляделся — мир дремал,
Был город сделан мастерски:
Утесы впаяны в дома.
Пространства поворот
Блестел бескрайнею дугой.
Земля, как с Ноя, как с начала,
Лежала спящей мастерской,
Турбиной, вдвинутой в молчанье.
Свет льется, плавится задаром
Повсюду, и, в себя придя,
Он мирным падает пожаром
На сеть косящую дождя.
Прохожий, как спокойный чан,
Что налакался пива вволю,
Плывет по улице, урча,
Инстинкта вверенный контролю.
Мечты рассол в кастрюлях сна!
Скользит с глубоким постоянством
Такого ж утра крутизна
Над всей землей доокеанской.
Но дождь немирный моросит,
Пока богатый тонко спит.
Но цепенеет серый двор.
Лоскутья лиц. Трубач играет.
Постыло лязгает затвор
И пулю в череп забивает.
Он может спать, богач, еще, —
Смерть валит сыновей трущоб.
Еще толпится казни дым
От Рущука до Трафальгара
И роет истина ходы
В слоях огня и перегара,—
Но льется утро просто так,
Покой идет из всех отдушин,
Пусть я мечтатель, я простак,
Но к битвам я неравнодушен.
Воскресных прогулок цветная плотва
Исполнена лучшей отваги.
Как птицы, проходят, плывут острова:
Крестовский, Петровский, Елагин.
Когда отмелькают кульки и платки,
Останется тоненький парус,
Ныряющий в горле высокой реки,
Да небо — за ярусом ярус.
Залив обрастает кипучей травой,
У паруса — парусный нрав,
Он ветреной хочет своей головой
Рискнуть, мелководье прорвав.
Но там, где граниту велели упасть, —
У ржавой воды и травы,—
От скуки оскалив беззубую пасть,
Сидят каменистые львы.
Они рассуждают, глаза опустив,
На слове слепом гарцуя,
О том, что пора бы почистить залив,
Что белая ночь не к лицу им.
Но там, где ворох акаций пахучих,
В кумирне — от моста направо,
Сам Будда сидит позолоченной тучей
И нюхает жженые травы.
Пустынной Монголии желтый студент,
Покинув углы общежитья,
Идет через ночи белесый брезент
В покатое Будды жилище.
Он входит и смотрит на жирный живот,
На плеч колокольных уклоны,
И львом каменистым в нем сердце встает,
Как парус на травах зеленых.
Будда грозится всевластьем своим…
Сюда, в этот северо-западный сон,
Сквозь жгучие жатвы, по льдинам седым
Каким колдовством занесен?
С крылатой улыбкой на тихом лице
Идет монгол от дверей:
«Неплохо работает гамбургский цех
Литейщиков-слесарей».
Просто ли ветер или крик,
Просто захлопнутый дверью,
Обрубок улицы — тупик
Обрубки человечьи мерит.
Стакан доступен всем живым
В спокойном плеске кабака,
Но где ваши руки и ноги, вы,
К черту плывущие окорока?
Не с дерева летит кора
И крупно падает на мох —
Но отвечает ветеран:
«То был большой переполох,
Была нечистая игра!
Долой купцов и канцлеров
И горлодеров меченых,
Что взвешивают панцири
И трупы искалеченных.
Посеяв руки круто
В железе нестерпимом,
Мы ноги перепутали
С землей и ржавым дымом,
Как полагается в бою,
Чтоб стать собраньем тупиков,
Ползучей мебелью.
А мир, как алчный дровосек,
Стал больно лаком до калек,
Как ставнем бьет поверх голов —
Склони-ка ухо у дверей,
Шум катит подновленным:
То шарканье танков подковы серей,
То лязг воздушный и водный,
То хриплый дребезг батарей,
Летящих по бетону…
И с ними вровень мчится спрос
На всех, кто слеп, и глух, и прост.
С улыбками и трубками
Опять войдут за братом брат
В ночное шулерство гранат,
Чтоб здесь воссесть обрубками,
Захлопнутыми, бледными,—
Как мы у пьяного ведра,
Плюя в твой череп медный,
Нечистая игра!»
И мох и треск в гербах седых,
Но пышны первенцы слепые,
А ветер отпевает их
Зернохранилища пустые.
Еще в барьерах скакуны
И крейсера и танки в тучах
Верны им, и под вой зурны
Им пляшет негр и вою учит.
Но лжет жена, и стар лакей,
Но книги, погреба и латы,
И новый Цезарь налегке
Уже под выведенной датой.
Средь лома молний молньям всем
Они не верят и смеются,
Что чайки, рея в высоте,
Вдруг флотом смерти обернутся.
Нечаянный ветер забыт — пропал.
Когда в листопад наилучший
Однажды плясала деревьев толпа
Хорошие были там сучья,
С такою корой, с таким завитком,
Что им позавидует мистик,
А рядом плясали, за комом ком,
Оттенков неведомых листья.
Так разнобумажно среди дач
Кружились между акаций,
Как будто бы в долг без отдачи
Швырял банкир ассигнации.
Был спор за ветер и за луну
У них — и всё вертелось,
Но я завоевывал лишь одну —
Мне тоже плясать хотелось.
Времена ушли. Среди леса тишь,
Ветер иной — не звончатый,
Но ты со мной — ты сидишь,
И наши споры не кончены.
То весела, то печальна ты,
Я переменчив вечно,
Мы жизнь покупаем не на фунты
И не в пилюлях аптечных.
Кто, не борясь и не состязаясь,
Одну лишь робость усвоил,
Тот не игрок, а досадный заяц,—
Загнать его — дело пустое.
Когда же за нами в лесу густом
Пускают собак в погоню,
Мы тоже кусаться умеем — притом
Кусаться с оттенком иронии.
Так пусть непогодами быт омыт —
Сердца поставим отвесней.
А если деревья не пляшут — мы
Сегодня им спляшем песней.
Фонарь взошел над балок перестуком,
Он две стены с собою уволок,
И между них легко, как поплавок,
Упала пропасть, полная разлуки.
Прохожий встал на сонной высоте,
И, памятников позы отвергая,
По-своему он грелся и кряхтел,
Полет стены уныло озирая.
Конторщика глаза, черней
Ночных дежурств, метали в реку перья,
Чернильницы граненой холодней,
Стекло реки в уме текло с похмелья.
В очах извозчика овес
Шумел, произрастая,
Волна чесалася о мост,
Как лошадь перед сном простая.
Свисток милицейского помнил немало:
Забор зубов и губ тепло.
Он сам служил ремесленным сигналом,
Разводка ж моста — тоже ремесло.
Он сторожил порядка хоровод —
Желтела женщина лисицей,
Чтобы над пеной валких вод
Своею ценностью гордиться.
И беспризорный, закрывая ухо
Воротника подобьем, осязал,
Что не река, а хлебная краюха —
Засохшая — царапает глаза.
Тогда и я взглянул издалека
На неба дымную овчину —
Там разводили облака
Вторую ночи половину.
Роптали граждане — и в жар,
В живую роспись горизонта
Я записал их, как товар,—
Товар, к несчастью, полусонный.
Как по уставу — штык не вправе
Заполнить ротный интервал,
Как по уставу — фронтом вправо,
Погруппно город отступал.
Дома исчезли. Царство луж
И пустыри с лицом несвежим,
Изображая в красках глушь,
Вошли в сырое побережье.
Дороги к берегам пусты,
Деревья перешли в кусты.
Дымились лачуги, с судьбой не споря,
По огородам чах репей,
И, отлученные от моря,
Тупели груды кораблей.
Без ропота, ржавые палубы сжав,
Ветвистые мачты, —
Они опустились, пошли в сторожа
К лачугам, лугам бродячим.
У всех навигаций единый закон:
Грузиться и плыть напролом,
Но если ты сдал и на слом обречен,
Ты будешь дружить с пустырем.
Над пароходною трухой
Костер мальчишки разжигали,
Но дым кривлялся, как глухой,
Но дым у ветра был в опале.
Голубоглазые сычи
Кричали ветру: «Прочь! Не тронь!»
Но этот ветер их учил,
Как нужно выпрямлять огонь.
Старуха собирала хворост,
Ее спина трещала,
Ее дыханье раскололось
На длинное и малое.
А дальше волны, разлетевшись,
Синели, синих трав наевшись.
Я кинул глаз по сторонам —
Синела нищая страна:
Лачуги, пароходный хлам.
И вдруг взглянули пустыри
Глазами, полными зари.
Из нищенских ножон
Сверкнуло мне лицо победы:
«Здесь будет город заложен
Назло надменному соседу…»
Пусть Петербург лежал грядой
Из каменных мощей,
Здесь будет вымысел другой
Переливаться в кровь вещей.
Ветхий край ключи утра
Положит сам в ладонь
Вот этим детям у костра,
Играющим в огонь.
Без крепостей, без крови водопадов,
Без крепостных — на свой покрой
В мохнатые зыбей ограды
Они поставят город свой —
Приморский остов Ленинграда!
Может быть, ты возникла,
Как совесть, лично
Опровергла мою правоту.
Так моряк отмечает
На карте отличной
Глубину — по ошибке не ту.
Может быть, то любовная
Мгла ночей —
Садоводов неведомых зов,
Обязательно слива — без косточек,
Состязание чувств — без призов.
Может, это купанье, где издали
Только взмахи и пена, и вдруг
Узнаешь, если отмели выдали,
Белизну опьяняющих рук.
Может, август и душно,
Гости до дна
Иссушили беседу, и, кроме
Облаков над полями,
Только ты и верна
Всем прохладам,
Не понятым в доме.
Может быть, то легенда —
С ума сойти
Всем по списку подряд
И, опять
Безымённо вернувшись
На те же пути,
Отмелькавший рассказ повторять…
…Кроме того, сообщаю вам,
Что дом железом пронизан,
По всем по кирпичным его рукавам
Железо живет, как вызов.
Не оттого ль, что в полной мере
Им дышат стены снизу до вершин, —
Мне снятся битвы, рельсы, подмастерья,
Грызущие, как семечки, гроши.
Железо то из самых бытовых
Металлов, чей состав тягчайший
Встречает примесь марганцев седых,
Мышьяк лукавый, серу, фосфор…
Дальше:
Вся почта, все идущие ко мне
(А я живу под самой крыши срезом) —
Они, взбираясь от стены к стене,
Они сопровождаются железом.
Железные перила, как болезнь,
Раскручивают черную кривую,
Теперь поймете, почему я здесь
О нежности сугубой не тоскую.
Железо ночью стынет на руке,
Моя кровать — она железный случай,
Не вспомните ль, проверено ль и кем
Влияние жилища на живущих?
Перед грозой пылинок трескотня
Бывает великански ощутима —
Поймите! Вздох железного плетня —
Он тоже не проходит мимо.
Он легкими, как воздух, поглощен,
Он в грудь стиха, как пуля в доску, врезан,
Не всемогущ, конечно, он еще,
Но яблоко беру — и в нем железо…
Белуга, спящая в томате, вспомните,
Хоть вы давно уже без головы,
Каких бесед свидетельницей в комнате
Лежали вы меж дыма синевы.
Вы дрянь в соку, всякой дряни мимо
Друг говорит:
«Позвольте, я моряк.
Шел миноносец как-то возле Крыма,
А мины там стоят на якорях,
Мы в минном поле, карты нет, черт в стуле,
Идем, осадка: некуда деваться,
У всех, конечно, студнем ходят скулы,
Не знаешь, плакать или раздеваться.
Чин чином выбрались. Плясали, как медузы,
А все-таки ведь лучше нет красот
Воды, сплетенной в этакий вот узел —
Яссо!» —
Он показал руками узел вод.
Но друг второй:
«Нет, что же я, простите,
Оспорить должен: лишь мотор пошел,
Тебе кричит механик: „Слушай, Витя!“
Ну слушаешь — и очень хорошо.
Не должен летчик храбрость обнаружить,
А так от всех привычек по куску
„16-bis-гидро Савойя“ — хоть в лужу
Садись — такой неслышный спуск.
Коли ты штопором пошел — заело,
Не развернуться — ну, понятно, крышка,
Без парашюта плохо наше дело,
А всё же небо — лучшая страстишка…»
Не летчик я и плавать не горазд,
Но, третий друг, меня хоть поддержи ты,
Что и земля — не кроличья нора
И далеко еще не пережиток.
Когда мороз дерет тебя со всех
Лопаток, вдруг стреляют сучья,
И пахнет лес, как закавказский мех,
С таким вином, какого нету лучше…
Тут сидели женщины. Шурша,
Курили и доканчивали груши,
И в разговор летела их душа,
Насторожив внимательные уши.
Казалось, доедая и куря,
Сказать хотели длинными глазами:
«Нам отдадите все свои моря,
И землю всю, и небо с потрохами».
Их белых рук открытые вершки
Шептали в тон, воспользовавшись мигом:
«Вы, боги, обжигаете горшки,
Займемся мы самих богов обжигом…»
Был черновик к заре окончен,
Лень трубку жечь, и пепел лег,
Примяли пальцы; то, что ночью
Мечтой играло, отошло.
Окно восстанием теней
Клубилось, мысль опережая,
За ним слепой метался снег,
Дрожаньем крыш сопровождаем.
Как бред, в стакане плыл лимон,
Он плыл, царапался и падал,
Несчастный комик поражен,
Как я, стеклянною оградой.
Он осложнял собой игру,
Он принимал углы стакана,
Как я, — за очерк женских рук,
За грань волны, за первозданный
Фонарь над пьяною поляной
Стихов, трезвевших лишь к утру.
Они сияли на столе,
Как гвозди, свернутые в кучу,—
Табак, поднявшись синей тучей,
Желал им счастья на земле.
В окне восстание теней
Исчезло раньше, чем историк
Его отметил в полусне,—
И солнце хлынуло, как море.
Дом превращался снова в лавку,
Где предлагают разговор,
Посуды дрожь, семейный шорох
И зайцев солнечных на шторах.
…С этих пор
Он шел без пенсии в отставку,
Ночных торжеств охрипший хор…
Лимон, застывший в чайной пене,
Желтел условно, что актер,
Упавший в обморок на сцене…
Пора проверить окрестности,
Кончая с неточными толками,
В любой населенной местности
Стихотворцы пасутся толпами.
Они одинаковы, как торцы,
У каждого есть, однако,
Клей, для особых услуг щипцы,
Ведро разведенного лака.
Ножницы рядом, под рукой, —
Таков арсенал победы;
Размеры и рифмы находят легко
Щипцами в карманах соседа.
Затем из газет имена вождей
Стригут и, спутав старательно
С метафорой жиденькой вместо дрожжей,
Разводят ряд прилагательных.
Встряхнув, остыть немного дают
И, клеем соединивши,
Ставят вариться похлебку свою,
От бедности не посоливши.
Красного лака пускают тут
Застыть на словесной массе.
Блестит лакированный пресный пруд,
И вот тебе — новый классик.
Похлебка в журнальный котел на приход
Записана, между прочим:
Читатель читает (читатель растет),
Читатель читать не хочет.
Товарищи! Вывод отсюда какой?
Ведь надо по чести взвесить —
Не стоит делать приемный покой
Из самой веселой профессии…
Смотри кругом, красавица,
По щебяным наростам,
Здесь, как шакал, шатается
Войны вчерашней остов.
Пугая племя черепах
И развлекаясь заодно,
Катает ветер черепа
Потерянных скакунов.
За жадным держидеревом
Ползет, вися на блиндажах.
Здесь юг тягался с севером
На выбранных ножах.
Темнейшее из лезвий
У старой балки нами
Твоей рукою трезвой
Подобрано на память.
С кем был он, нож, повергнутый
В подгорные луга,
Кому давал ответ крутой
Некупленный слуга?
Кружился ли он пьяный,
Прося остановиться,
Глядя в глаза сурьмяные
Упрямицы станицы?
Имел ли подругу проще?
Иль с ним плясала тогда
Красношелковыми рощами
Расшитая Кабарда?
…В ржавчину битва упала,
Иззубрив огонь и крик,
С лохматых стен перевала —
Весь мир снова юн и велик.
М.К.Н.
Смятенные шли перед ним
Шорохи, соль, песок,
Он, синим холодом тесним,
Ударил Севером в висок.
Перехлестнул кору, уча
Деревья сопротивленью,
Упорных ломая, по кротким стуча,
Слепых обволакивал тенью.
Волну хребтов рукой густой
Подбросил, тешась, ближе —
Был ястреб, точно лист простой,
Сбит сбоку им и унижен.
Но птица, решеткой ноги сложив,
Скрипела, вниз скользя,
Глаза ее — острые ножи —
Шипели…
Кустарники рвались стаей,
Поля сдавались на милость,
Он шел, дышать не переставая,
Следя, чтобы всё клонилось —
Темнообразьями фелюг,
Трубами, по трубкам, забытым
В зубах, канавами на валу,
Бельем, плясавшим в корытах.
Шел широко и травил миры,
Подпрыгивая, зачеркивал
Головы, стекла, карьеры горы
И всё ж — недоумевал:
Затем, что опять деревья лица
Несли, от земли подняв
Козьи глаза, острей черепиц
Бежали по зеленям.
Мангалы дымили, вились усы,
Гречанки красили брови,
Ненужную рыбу жевали псы
От лени с волнами вровень…
Я гостем прошел перед тобой,
Ветрами земли качаем,
Дыханья твоего прибой
Вздымался, неисчерпаем.
Гремя своим ростом и голосом,
Выбрасываясь из тумана,
Ты гнев высылало на вал,
Он свинчивал в белые полосы
Бежавшие рыхло поляны
И вдребезги разбивал.
Когда не служат кровлей горы,
Постелью — степи, мосты —
Петля, беглец кончает спорить,
К тебе приходит он, чтоб ты
В размахах синего предела
Его обуло и одело.
Когда не спало́сь им, а песни истлели,
Ты солью кормило их и стыдом.
Ты отдало черной беде в Марселе
Людей, оставивших дом.
Сломавших винтовки о выступ
Твой разный размах зашвырнул
Туда, где выходит на выстрел
Пустынь длинный гул,
И свергнул легших не в песке —
На дно Босфорово плавать,
Вещать на мертвом языке
Про добровольческую славу.
Ты право, судилище, ты хохочи,
Законы пишут на воде,
Все побежденные ручьи
Всегда глотал водораздел.
Чалма ли правит или фуражка
На берегах тебе под стать,
Твоим рукам не будет тяжко
Надменной ночью клокотать.
Но, одеяло расстелив
С затасканным концом,
Я смею на старом отрыве земли
Лежать к тебе лицом.
Вот я в горло времени дую,
Сабель горят чеканы,
Трясут твою руку, руку седую,
Днепровских папах атаманы.
Летает пламень на курень,
От качки страны рушатся,
Как груши в сломанный плетень,
Под свистами свинца,
И сыну статному не лень
Переиграть игру отца.
Склони рога, о берегах
Забота новая строга,
Стучит московская нога
Теперь о берега.
Как в годы год, как в волны лот,
Как сталь между углей,
Гудел ямбический полет
На пушкинской земле.
Среди колодников, колод,
Усмешкой распечатанных,
Среди колодцев и полей,
Неравных и заплатанных,
Быть надоело одному, —
Он поднял кольца побережий,
Грозы и скуки на краю,
Пустил гулять отвагу,
Ударил в связанную тьму,
В Россию перезвоном свежим
Громадных песен — про твою
Про зеленеющую влагу.
Через дебри, года, оды,
Из домов, где камень затих,
Из лесов, где зеленая одурь, —
Я расстелил одеяло на отдых
У звучных честно ног твоих.
Дымом трубки я буду петь —
Дыши и вздымайся гуще —
Тебя, цветущее, как медь,
Как слово, в ночь бегущее.
Проникнись табака
Революционным дымом,
Он безбандеролен, как и рука,
Как ты — неукротим он.
Буря жиреет на якоре.
Чем пахнет твой горизонт?
Вчера еще маяк горел,
Сегодня слеп и он.
Чайка причаливает, ждет
На теплых плечах громад,
К седым чанам в садах идет,
Восходит виноград.
Лодка ступает на лотки,
Шипя по ракушек резьбе,—
Ворот ворчит повороту руки,
Ворот выносит корму на себе.
Колебля загар усов,
Мачты шатают тени,
Республика ищет парусов
Для тысячи направлений.
Покатый, короткий узел,
Упорство игры изучив,
Мыс возится с морем, он сузил
Размытые солью зрачки.
Светлеет вдруг, подняв из пены
Лицо свое береговое,
Без времени, без перемены,
Но берегись: оно — другое!
Закат согнул свой желтый стан,
Снимая с веток птичью речь,
Чтоб в смуглоту упала та,
В прохладу смуглых плеч.
Он мачты застеклял в порту
И выдувал из волн огни —
Не ты ли властвовала тут
С ним вместе и над ним?
С любезностью всех негордых
У сада, у бревен сарая
Ты тени сгоняла на отдых,
Шагами тишь проверяя.
Постелена козам солома,
И куры в курятне отменной.
У нас ни постели, ни дома —
Ничего, кроме старой вселенной.
Ничего, кроме радости зрячей,
Так о ней одной говори.
Волна, бездомная рыбачка,
Волочит звезды-козыри.
Зеленые, желтые — пачками —
Всплывают, тонут, и опять
Ты можешь, платья не запачкав,
Их с камня подобрать.
Светляк, приплывшая звезда,
Дождь капель радуг рябей —
Они идут твоим сандальям,
Как эта ночь тебе.
Возьмем живущего дары:
Что, если все богатые
Нам в руки козыри сданы
Ночами, вихрями, закатами?
И мы обречены играть,
Тасуя жизнь без берегов,
А им заимствовать пора
От наших песен и шагов —
Еще играть, еще южней
Сияньем шеи, губ, как пеной
Волн, бесхитростных на дне
И наверху таких надменных.
Костры — лугам, костры как дар
От пламени огней,
Душа дорог больших горда,
Когда любезны с ней.
Входила осень не простая
В каштанов шум и медь —
От синих кленов до куста,
Забывшего сгореть.
Мы с нею шли в огне ракит,
Цвели, как лист цветет, —
Был ветер теплый вдоль реки
Вдруг над водой простерт.
С каких имен, с каких умов
На память списан путь?
Тенистый Венден, брат холмов,
Просил нас отдохнуть.
Он — мельник — нам вино разлил,
Мы пили, я сказал:
«Мы пьем не за твои кули,
Не за твои глаза.
За тех, что звездами пройдут
От сердца до виска,
За красный клен, за юный дуб,
За свежесть — наш стакан».
За пылью пали звон и лай,
С листвой смешало дом,
Махала осень у седла
Погожим рукавом.
А там, где, выбежав из нор,
Сам ветер путь учил,—
Вечерний Венден строил ночь
И путал кирпичи.
Быть у войны в плену,
Как знамя, взять кочевье, —
Двуглавый сон, людей согнув,
Зажег их, как деревья.
Казачьим гривам дал висеть
Над сбитыми овсами,
Повел кривую карусель
Слепых коней и всадников.
То молодость пела и шла на убой,
Гремела и падала с песней рябой
О маршевых братьях, о маршевых,
Иззубренных ветрами лицах,
Когда уют домашний
Стал пестрой небылицей.
Конь, усмехаясь на забаву,
Топтал простор зеленый,
Орудий огненное право
Передо мной ломило клены.
Колодцы, города, пути,
Как дым, летели кувырком,
Войну, как поле, перейти
Мне показалося легко.
То молодость, повод сжав,
Кружила вдосталь шашкой,
Но соль в немецких блиндажах
Была не слаще нашей.
Такая ж, как наша, колючка у волчьих
Убежищ кусала отряды,
Такой же сутулый и рваный рабочий
Упорно глядел и, вспотев,
Оттачивал смерть по наряду…
Свинцовый лак ногтей
Распластанного «таубе»
Плыл братом истребителя,
Вспорхнувшего над Бугом,
Как дикий воробей,
Но с русским глазом смуглым,
И рваных блесков острие
Гасили в ножнах часовые, —
Здесь молодость взяла свое,
Над этим сходством круглым
Задумавшись впервые.
По-новому с разгона
Запела в залпах высота,
За вас, расстрелянные клены, —
Смирись, расстрелянный устав! —
Вонзили в землю батальоны
Им опостылевшую сталь.
Империя не верила,
И падала империя,
Последней пеной меряя
Встающей силы берег.
Косились кони на копье,
Сверкавшее лукаво,
То молодость взяла свое,
Свергая сон двуглавый.
Улица, май; по ночному закону
Луна сторожит по часам
Отсыревшую медь бородавок балконных,
Тупые, как жесть, небеса.
Катается, обратным светом
Заряжена во сне,
Какая-то постылая планета,
А друга рядом нет.
Он между западных людей
Гостит, друзей забросив,
Он выбрал город на воде,
Где чайки над тучей отбросов.
Кожа, нефть и ворвань
Над Эльбой запахи льют,
Надолго поселился он,
Найдя себе уют.
Заносит море в город тот
Бутылки, птиц убитых
И шелуху гнилых пород
От островов размытых.
Заносит море шум богатый,
Но друг от шума в стороне,
Тиха его комната, но сыровата.
И воздуха мало в ней.
Исчезни, луна! Чтобы ночь растаяла,
Чтоб в сердце вбежали годы,
Когда мы блуждали веселой стаей,
Не зная, где встретится отдых.
Не на случайный час,
Но, пущенный с уменьем,
Кружился в головах у нас
Волчок воображенья.
Когда нам говорили: «Вот,
Смотрите: вьется птица»,—
Нам было ясно: время врет,
Лишь клюв и перья выдает
За целую синицу.
Мы сами строили синиц
В запальчивости нашей —
До сих пор живут они,
Крылами в драках машут.
Так это было, далекий друг,
Нам ли бояться в старость врасти,
Когда еще живы моря вокруг,
Моря нашей собственной молодости.
Теперь я спокоен, как якорь,
Что работал много годов,
Что пережил мир двояко:
И над и под водой.
А много воды и хмури
Излечивает от дури.
Вот я выдал себя с головой,
Но как переслать посланье,
Минуя многодорожье?
А! Я забыл, что город твой —
Город приморский тоже.
В черной бутылке письмо обретет
Верный приют — в воду
Бросаю почту простую.
Море тебя найдет,
Море не забастует.
Вот она кружится, бутыль,
Мне головой качая.
Все мы уйдем в водяную пыль,
На черта ли нам отчаянье?
Пусть к Южному полюсу шел Шекльтон,
А Северный взял Амундсен.
При чем расстоянья — союз заключен
На жизнь, на смерть, на сон!