— Так едешь?
— Еду.
Они курили, в промежутках прихлебывая густой застывший чай. Лампа из-под абажура низко и желто освещала разбросанные газеты, рукописи, книги, перевесившиеся через стул штаны, а выше абажура ровная пепельная тень поглощала незатейливую обстановку полустуденческой комнаты.
Молчал потухший самовар.
— Тебя всюду ищут.
— Знаю.
— Твоя голова оценена.
— Знаю.
Хозяин, с рыжей бородкой, в синей суконной, без пояса, рубахе, прошелся из угла в угол, сильно затягиваясь. Подошел к столу и ткнул в зашуршавший листок:
— «...Из достоверных источников мы получили сведение, что за поимку товарища Богуна правительство назначило три тысячи рублей...»
Гость усмехнулся и погладил небольшую, но густую и окладистую черную бороду:
— Дешево... Я думал, дороже стою.
Ничего не было замечательного в этой трехтысячерублевой фигуре, но все в нем было удивительно пропорционально. Грудь, плечи, руки, ноги — все было в меру, все было полно живой, упругой, сдержанно сквозившей в каждом движении силой. Лицо некрасивое; но злое добродушие, державшееся постоянной улыбкой в углах глаз, смягчало его.
— На юге снова провалы, — заговорил он деловым тоном, как бы желая сказать, что разговор на прежнюю тему исчерпан, — одного не понимаю, зачем эта кислятина, эти студни лезут в дело?.. Для того, чтоб фигурировать в статистике арестов?
— Милый мой, точно высчитано: средняя продолжительность работы — два месяца.
Богун быстро, упруго поднялся.
— А я тебе говорю, а я тебе говорю, — смягчавшая его лицо постоянная скептическая улыбка в углах глаз пропала, и жестокостью, холодной и непреклонной, веяло от этих резко определенных черт, — я тебе говорю: «Через шесть месяцев правительство назначит за мою голову шесть тысяч».
Хозяин покачал головой. В соседней комнате укачивали ребенка, и мерно и неясно доносилось: «аа-аа-аа»... и поскрипывали кольца колыбели. Не отводя глаз, черно глядела темнота в стекла.
Богун ходил, заложив руки за спину, и думал...
— Наконец, если ты так скучаешь по семье, — проговорил хозяин, вертя над лампой потухшую папиросу, — так лучше выписать ее в какое-нибудь укромное место, куда и ты приедешь и поживешь. Ведь уж за твоей квартирой неослабно следят.
— То-то, что не скучаю, — усмехнулся Богун, продолжая ходить, — я уехал от них два года назад... Жена... Жену я... люблю, — проговорил он с расстановкой, как бы решая сам для себя этот вопрос и приглядываясь к воспоминаниям прошлого, — да... откровенно сказать, меня и не тянет туда... Жена как жена, хорошая женщина... Девочку я оставил крохотной, ей было около трех лет... я даже себе не представляю, что она теперь такое, ну... Нашему брату насчет семейной жизни... не до того... некогда, брат...
Помолчали. Всё поскрипывали кольца, и мерно, как маятник, усыпляюще доносилось: «аа-аа-аа»...
— Тогда я тебя не понимаю...
— И все-таки я поеду, — проговорил Богун, и добродушно-злая усмешка сбежала с лица, и было оно жестко, сурово и непреклонно. — Не понимаешь? Ну, просто... просто встряхнуться хочу...
— Ну-у, голубчик, — протянул хозяин, — имеешь ли ты право распоряжаться так собой? Ты принадлежишь партии, а не себе, ты должен считаться только с интересами партии, а не с своими капризами, и во имя партийной этики тебя всегда осудят.
Надменно зазвучал голос Богуна:
— У меня петля на шее, и рано или поздно я в ней повисну, а этого для удовольствия не делают, но никому никогда я не принадлежал, никому никогда я никаких обязательств не давал...
И, вдруг остановившись, насмешливо-злобно бросил:
— Этика... партийная этика!.. Я сам себе этика!..