Пришла воинская команда, оттеснила манифестантов, очистила площадь. Девочек распустили.
Наташа шла возбужденная и радостная, и странная пустота улиц поразила ее: магазины закрыты, безлюдно, молчаливо.
— Мамочка, милая... Ведь конституция... свобода!..
Они бросились и долго целовали друг друга. Наташа отодвинула лицо матери, с секунду вглядывалась и опять страстно принялась целовать.
— Какая ты у меня красавица, мамочка... королева!..
Пришел Борис в гимназической блузе и с демонстративно серьезным лицом.
— Боря, милый, что у нас было!.. Что у нас было, если бы ты знал!.. Манифестация была...
— Да это мы же и были, — мальчишеским басом проговорил Борис, — а вы хороши, хоть бы один класс вышел.
— Да-а, выйдешь, — одна Оса чего стоит...
Борис важно помолчал и проговорил с сосредоточенным видом:
— Разумеется, манифестации имеют значение постольку, поскольку они пробуждают классовое самосознание...
Наташа, напевая и придерживая двумя пальчиками платье, прошлась мазуркой и остановилась перед матерью.
— Мамочка, а ты знаешь, наше классовое самосознание каждый день бреет усы... чтоб скорей росли.
— Я на глупости не отвечаю...
И, помолчав, сердито добавил:
— Ты должна отлично знать гимназическое правило — не носить бороды и усов...
Наташа подмывающе звонко расхохоталась и захлопала в ладоши.
— Что-то папы долго нет.
Стол был накрыт и сверкал ослепительной скатертью, тарелками, свернутыми трубочкой в кольцах салфетками; и было все так уютно, чисто, привлекательно, что Наташа не могла утерпеть и все пощипывала хлеб.
— Мама, она у черного хлеба всю корочку общипала, а у белого все горбушки съела.
— Наташа, что это!.. А потом сядешь и есть ничего не будешь... отец сейчас придет...
— Врет, врет, врет, мамочка, ей-богу врет... я только две корочки съела, а горбушку... а у горбушки у одной... да и то не съела, а только надкусила... пусть это для меня... пусть это моя будет...
И, наморщив на минуту тоненькие, не умеющие хмуриться черные брови, вдруг весело рассмеялась каким-то своим, внезапно пришедшим мыслям и опять, придерживая черный передник, прошлась из угла в угол, покачиваясь и притопывая через раз мягкими туфельками...
Пришел Цыганков, поцеловал дочь и руку жены. Сели за стол. Отчего-то было особенно весело, и смех дрожал в комнате.
Боря рассказывал, как старухи на окраинах крестились и со слезами умиленно кланялись красным флагам, принимая их за хоругви. Но к концу обеда, как и в гимназии, почудилась странная, неопределившаяся и беспокойная тревога.
— Что такое?
Отец несколько раз подходил к окнам и глядел на улицу, сумрачный и озабоченный.
— Не уходите, пожалуйста, из дому сегодня.
— Почему?
В комнате было все так же уютно, весело, и из окон падали на пол яркие четырехугольники, залитые солнцем. Изредка прогремит извозчик.
Когда Анисья, с рябым, замученным постоянной работой лицом одной прислуги, подала сладкое, она не ушла сейчас, а остановилась и не то недоброжелательно, не то недоумевающе покачала головой.
— Там... пришли...
И то, что она не сказала, кто пришел, разом повысило напряжение тревоги и беспокойства.
Отец и мать быстро поднялись из-за стола и пошли в кухню. Вскочил Борис, и, уронив стул, как коза, прыгнула Наташа.