К книге
Наказание без преступленияСтраница 26
53%
Страница 26
26

В тот же день, часов в семь вечера, позвонили на дачу из роддома и поздравили меня с рождением сына. Я бросил трубку, заорал на весь дом:

— Ура! Свершилось!.. Родился!.. Мама, слышишь? Поздравляю тебя с внуком!

Бабушка и смеялась, и плакала, и крестилась.

— Слава богу! Слава богу!

А я стремглав бегу в соседний дом отдыха металлургов, рассказываю директору, какое радостное событие произошло в моей жизни, и умоляю разрешить сорвать на клумбе несколько только что распустившихся цветов.

Директор очень хорошо ко мне относился, но моя просьба его озадачила.

— Это же клумба! У всех на виду. Радует первыми цветами…

Произнеся эти справедливые слова, он сейчас же застыдился:

— Что же я мелю, балда! Как только язык повернулся! Рвите!

Еду на попутной грузовой машине («эмка» поломалась как на грех) в Макеевку, в роддом, только что построенный на сверхприбыльные деньги.

Люба похудела, бледная, с запавшими, но счастливыми глазами, тихая, умиротворенная. Не дожидаясь вопросов, успокоила:

— Все хорошо. Я рожала, улыбаясь. И все вокруг улыбались. Говорят, таких бесстрашных рожениц не видали. Сын похож на тебя. Как две капли воды. Удивительно!

— Где же он? Почему не с тобой?

— Новорожденные находятся в особой палате. Может, тебя пустят туда. Попроси врача.

В дальнем конце коридора я встретил нянечку с двумя упакованными в белое младенцами.

— Вы куда, няня? Не в детскую палату?

— Туда.

— Я отец одного из только что родившихся малышей. Хочу взглянуть.

— Очень приятно, дорогой папаша. Поздравляю с наследником, — она повернула ко мне личики младенцев. — Смотрите. Какой вам больше по душе, тот и ваш.

Я посмотрел на краснолицего, лобастого, с закрытыми глазками мальчика и, хотя не увидел в нем никакого сходства с собой, уверенно сказал: этот!

Так на двадцать девятом году жизни я стал счастливым отцом. Назвали мы первенца Сашей.

На следующий день, заглянув после длительного отсутствия в заводской партийный комитет, узнал, что секретарь парткома Глоба и его заместитель репрессированы как пособники врага народа Гвахарии.

Вскоре были арестованы многие заводские инженеры-коммунисты, начальники цехов и смен, мастера.

Каждую ночь шли аресты, исчезали секретари горкома, райкомов, партбюро шахт.

Однажды ночью исчезли первый секретарь обкома Саркисов, председатель облисполкома Иванов, редактор областной газеты Сыркин.

Но это был только первый заход. Недолго, всего несколько месяцев, продержались на своих постах вновь назначенные люди. Вторым заходом были арестованы новый первый секретарь обкома Прамнэк и все его окружение.

Тридцать седьмой и тридцать восьмой, полные чудовищных противоречий! Как мне вас описать?

Процесс за процессом над врагами народа, вчера еще занимавшими высочайшие государственные и партийные посты. Непостижимо это: был маршалом, народным комиссаром, начальником главка, главным редактором газеты, академиком, членом партии с 1905 года, а то и 1900-го — и вдруг шпион, вредитель, наймит фашистов.

Беспосадочные перелеты через Северный полюс в Америку — и репрессии против технической интеллигенции, специалистов.

На экранах демонстрируются фильмы, воспевающие революцию, наш образ жизни, — и исчезают из жизни знаменитые писатели Пильняк, Третьяков, Артем Веселый, Бруно Ясенский, другие.

С одной стороны, колоссальные успехи народного хозяйства — страна вырвалась на второе место в мире по производству промышленной продукции, с другой — смена кадров во всех отраслях, прорывы на заводах и шахтах, год назад передовых…

В роман о шахтерах-стахановцах «Государство — это я», над которым я работаю, ввожу новых персонажей — вредителей, саботажников. Перекраиваю сюжет.

Саркисова арестовали. Вслед за первым секретарем обкома исчезли второй и третий, их помощники, заведующие отделами, некоторые инструктора. Опустошение произошло в облисполкоме, в Донецкугле, в Донэнерго, в индустриальном институте, в горкоме партии и в самом НКВД. Лишились свободы и честного имени директора металлургических заводов, секретари горкомов в Мариуполе, Макеевке, Горловке, Краматорске, Константиновке, Чистяково, Дебальцево. Пропали без вести многие инженеры, педагоги, врачи, шахтеры, сталевары, доменщики.

В кресле первого секретаря донецкого обкома оказался Прамнэк. Он не донбассовец, стало быть, не знает ни местных условий, ни особенностей труда шахтеров, металлургов, химиков. Волжанин он, из Горького. Потянет ли огромный, густо насыщенный рабочим людом край? Да и колхозников в донецких степях немало, куда больше, чем, скажем, в Курской и Орловской областях, вместе взятых. Трудно Прамнэку еще и потому, что он здешних людей не знает. Да и он для всех тайна за семью печатями. Сам собой напрашивается вопрос: почему не назначили вместо Саркисова кого-нибудь из местных достойных товарищей? Не нашлось такого? Не может этого быть. В Донбассе немало прекрасных коммунистов, способных руководить областью. Так почему же на них не пал выбор? Думаю, что сейчас время и обстоятельства неблагоприятные для руководящих кадров Донбасса. Там, наверное, где снимают и назначают, решили, что враг народа Саркисов, стоявший несколько лет во главе партийной организации Донбасса, успел обработать в своем духе многих коммунистов, сделать их своими единомышленниками. И поэтому, рассудили в центре, недопустимо рекомендовать на пост первого секретаря обкома кого-нибудь из коренных жителей Донбасса: есть опасность, что первым лицом области станет неразоблаченный участник троцкистского заговора, ярый сторонник сгинувшего Саркисова. Таковы мои предположения. Предположения беспартийного большевика.

Мне кажется, сейчас настал самый подходящий момент рассказать, почему я до сих пор не вступил в партию. Вступил бы с превеликой радостью, но… То рабочий стаж маловат, то поменял рабочее место в шахте на должность корреспондента многотиражки, то опять вернулся на завод — вкалывал на паровозе помощником машиниста, то снова поддался соблазну работать в газете, стоять у самого истока печатного слова. Работал усердно, но, наверное, недостаточно умело или, может быть, чем-то раздражал начальство. Или был слишком самостоятельным и гордым. Скорее всего, было всего понемногу, как у всякого юного парня с высокими помыслами и малой способностью приспосабливаться. В конце концов я разочаровался в том, что в ранней юности обожал, что считал своим призванием — в газетной работе, и вернулся к тому, с чего начал: пошел на металлургический завод Магнитки. И тут я нашел самого себя. Рабочее место представлялось мне самым высоким, самым ответственным и почетным. Уважал себя как никогда. Был уверен, что встал на колею, которую не покину до конца жизни. Был ударником, одним из первых в истории ударничества. Я почувствовал себя господином своей судьбы, хозяином жизни. Приобщился ко всему, что исходило из Кремля, от Сталина, великого ленинца.

Политика партии, политика Советского государства во всех областях жизни стала делом и моих рук, полем деятельности и моей жизни.

В то время таких, как я, называли, с легкой руки Сталина, беспартийными большевиками. И нет ничего из ряда вон выходящего в том, что я хотел стать партийным большевиком. Работая машинистом, я приобрел право и в собственных глазах написать заявление о приеме меня в партию. Нашлись порученцы. Был назначен день, когда должна была обсуждаться моя кандидатура. Цель была близка, но, увы, я ее не достиг: было опубликовано постановление ЦК о временном прекращении приема в партию в связи с начавшейся чисткой ее рядов. Эта чистка продолжалась долго, хотя была рассчитана на более короткий срок. Вызвано это непредвиденными обстоятельствами: обострением классовой борьбы в стране, обусловленной нашими успехами, как сказал товарищ Сталин.

Постановление о прекращении приема в партию было отменено еще до моего возвращения в Донбасс. Но я и теперь не мог рассчитывать стать коммунистом в скором времени, ибо по уставу мои возможные порученцы должны знать меня по совместной работе не менее года. Я и ждал, когда истечет этот ужасно длинный год. И наконец, дождался, а тут грянул невообразимо страшный тысяча девятьсот тридцать седьмой с внезапной смертью Серго Орджоникидзе, с разоблачениями на февральско-мартовском пленуме ЦК Бухарина, Рыкова, Томского и их сообщников. Вслед за этим последовала лавина арестов в стране и Донбассе последышей предателей всех мастей: троцкистской окраски, зиновьевско-каменевской, бухаринско-рыковской и прочее, прочее. В такую смутную, тяжелую для партии годину, когда бдительность оборачивалась откровенным подозрением и недоверчивостью, когда свирепствовали доносы, клевета, сведение личных счетов, когда в небытие проваливались самые видные, казалось, безупречные деятели партии и государства, когда врагами народа объявлялись члены и кандидаты Политбюро Рудзутак, Чубарь, Косиор, Постышев, Эйхе, когда один за другим исчезали наркомы, — в это время массовых исчезновений людей рука не поднималась писать заявление о приеме в партию. Да и не до того было. Все люди, и я в том числе, каждый день, каждый час ждали, что и над ними «ежовые рукавицы» учинят расправу. Завтрашний день любого советского человека ничем и никем не был обеспечен.

В тридцать восьмом году с еще большей силой бушевали репрессии. Но, как это теперь ни покажется странным, а может быть, даже чудовищным, репрессии уже стали вроде бы привычными, вроде бы люди притерпелись к ним, вроде бы уверовали в то, что их минует чаша сия, поскольку они не знают за собой никакой вины. Не ручаюсь, что такое затмение поразило всех граждан, но меня такая участь постигла. И благодаря этому, наверное, надежному, по внешнему виду, щиту, а на самом деле хрупкому, призрачному, моя жизнь представлялась мне даже в ту пору более или менее сносной. Я сумел убедить себя, что не попаду в число врагов народа, так как являюсь его верным слугой. И еще помогло мне то, что я заставил себя не думать о такого рода вещах — что день грядущий мне готовит. Раз и навсегда уговорил себя, что я и как писатель и как человек неотторжим от советского образа жизни, от партии, от идей Ленина и Сталина, что неуязвим, недоступен для любой клеветы и самого страшного доноса. Не стану утверждать, что это была обдуманная, глубоко осознанная позиция. Скорее всего инстинктивная, присущая живому человеку, не совершившему никакого преступления, желающему творить добро, но не всегда умеющему это делать хорошо.

И это не было сделкой с совестью — совесть моя была чиста. Несмотря на происходящие в стране катаклизмы, я по-прежнему верил, что Советская власть единственно справедливая власть на земле и что Сталин является наилучшим ее представителем.

Таким я был в ту пору. Я был с большинством народа, как мне представлялось. И я ни в самой малости не подозревал, что Сталин давно объявил народам СССР войну и что ведет ее, употребляя самые жестокие приемы военного времени. Осуждаю себя тогдашнего.

Виноват! Виноват перед Октябрьской революцией. Перед Лениным. Перед миллионами расстрелянных, замученных в лагерях, погибших от организованного голода, оклеветанных, оговоренных на целых полвека. Убитых на последней войне. Плененных фашистами. Виноват перед Рютиным и его соратниками. Виноват перед девизом, начертанным на партбилете: «Партия — это ум, совесть, честь советской эпохи». Виноват перед своими сыновьями. Перед самим собой. Виноват и своими книгами, в которых далеко не вся правда отражена о времени, в котором жил, работал и страдал.

Вот каким неожиданно длинным оказалось так называемое «лирическое отступление». Но оно необходимо как воздух для исповеди писателя. Если исповедоваться, так до конца, без всякой пощады к себе и без малейшего страха перед правдой. Мы не для того раскопали заваленный хламом источник истины, чтобы не очищать, не омолаживать себя его живительной влагой. И не для того я стал писателем более полувека назад, чтобы к концу жизни безнадежно окостенеть, перестать искать все новые и новые формы самовыражения и воздействия на читателя и быть верным своему рабству.

Эту книгу я пишу абсолютно раскованно, с небывалым чувством свободы и уверенности, что буду понят в своем душевном движении, что рассказываю о самом главном, неслыханно ужасном, что было в нашей прошлой жизни. Вспомнил еще одно сокровенное завещание, оставленное нам Львом Толстым. В конце жизни, уже после того, как были написаны художественные и философские произведения, он не переставал искать новые писательские способы наиболее сильного воздействия на читателей, наибольшей простоты, ясности. Работал без почтительной оглядки на то, что сделано другими до него в течение многих веков, без страха перед критиками, что они скажут о том, что вышло из-под его пера. Лев Николаевич приказывал самому себе: «Писать вне всякой формы, не как статьи, рассуждения и не как художественное, а высказываться, выливать, как можешь, то, что сильно чувствуешь… Ни повесть, ни стихотворение, ни роман. Что же это? Да то самое, что нужно».

Теперь, облегчив душу прикосновением к Толстому, буду высказываться дальше.

Итак, новый секретарь обкома Э. Прамнэк. Красивый, энергичный человек, латыш лет сорока с чем-то или чуть меньше. Он меня пристально, я бы сказал, настороженно разглядывает. Настороженность Прамнэка я для себя объяснил тем, что он главное лицо в Донбассе, за все и всех в ответе перед Кремлем и лично перед Сталиным, что сейчас сложное тревожное время, время высочайшей бдительности, время срывания благородных масок с предателей, двурушников.

И еще его особый взгляд на меня я склонен объяснять себе тем, что он, видимо, полагает, что я напросился на прием с целью выклянчить у него самое невозможное: вступиться за моего друга или родственника, без всякого будто бы основания арестованного органами государственной безопасности. И это естественно для нынешних времен.

Спешу разубедить назначенного Москвой хозяина области в его возможных предположениях. Говорю, что посчитал своим долгом писателя и специального корреспондента «Правды» познакомиться с новоизбранным секретарем обкома и что возлагаю надежды на его помощь в своей работе.

Предыдущая главаГлава 26 из 49Следующая глава