Декабрьский день в разгаре. На улице светлым-светло от яркого зимнего солнца, от крепко засушенного сильным морозом чистого снега, а здесь, в Театре оперы и балета имени А. В. Луначарского по-вечернему сияют люстры, светильники и сотни людей — врачи, актеры, преподаватели, писатели, журналисты, художники, инженеры — цвет советской интеллигенции города Свердловска — заполняют ряды зрительного зала, все ярусы и ложи. Идет собрание. Особенное, непривычное, может быть, одно из первых в истории последних лет. Я сижу на сцене, в президиуме рядом с Борисом Горбатовым и лихорадочно набрасываю в блокноте то, что мне хочется сказать. После речи очередного оратора и меня приглашают на трибуну.
Перебираю вырванные из блокнота листочки, смотрю в зал, долго молчу, не зная, с чего и как начинать. Впервые в жизни попал на такую высокую трибуну. Смущают сотни и сотни глаз, настороженно-пытливо устремленных на меня. Все, что хотелось сказать, вдруг показалось глубоко личным, интересным только мне одному, никому другому ненужным.
Пауза была невыносимо тяжелой и неловкой.
Отступать и перестраиваться на ходу поздно. Пришлось говорить о том, что подготовил.
Привожу это выступление в таком виде, в каком оно было напечатано в «Правде» 9 декабря 1934 года.
«Несколько дней назад мне принесли вот этот серый, грубый кусок бумаги — пригласительный билет на общегородское собрание советской интеллигенции. Я читал и перечитывал скупой текст билета. Бросил писать, взволнованно ходил по комнате. Думал, улыбался, радовался и на все лады произносил это странно звучащее для меня слово — «интеллигент». Я — интеллигент! Я — интеллигент!
Я вспомнил свою жизнь.
Моя родина — южный Донбасс, металлургический и угольный город Макеевка. Я помню своего отца, большого рыжего мужчину, попавшего работать в грузчики на домны благодаря своей огромной силе. Он уходил на работу с рассветом. Сумерками я бежал к заводским воротам и встречал отца, красного от рудной пыли, злого и тихого. Молча совал он мне в руки черствый кусок хлеба — «зайчик» и, гремя деревянными колодками ботинок, шел домой, низко неся тяжелые ноги, путая шаг.
Наш путь лежал через французскую колонию — особую, аристократическую часть города, где жили директор металлургического и угольно-химического общества «Унион», инженеры — бельгийцы, французы. Сумерками колония зажигалась светлыми и теплыми огнями. Белые окна в малиновых домах были раскрыты, и сквозь занавеси, сквозь зеленые и молодые листья тополей бежали, вспыхивая, как звезды, сказочные звуки музыки. Мне казалось, что музыка — это что-то невидимое, воздушное, от ветра и солнца. Мне казалось, что из окон вылетают голуби и несут каждый на своих крыльях по скрипке, перебирают струны клювами и поют жалобно перьями.
Отец сердито толкнул меня в спину, и мы пошли дальше по мостовой, гремя колодками о камни, обходя стороной гуляющих обитателей аристократической колонии. Мне бросалось в глаза обилие белого, розового — шляпы, прозрачные шарфы, чесучовые пиджаки, белые рубахи, галстуки. Одежда людей, наслаждающихся прохладой летнего вечера, пахла цветами, степью и чистым, с мороза, бельем. Среди этих людей я выделил высокого и сухого, как безлистная акация, мужчину в белом пиджаке, белом картузе, с медными молоточками над черным козырьком. Он держал под ручку женщину, которая была в розовом мягком, как дым, платье. У их ног прыгала белая пушистая собачка. Человек в белой фуражке обернулся на грохот колодок, глянул на нас невидяще, сощурив глаза, и, оставшись чем-то недовольным, быстро отвернулся, щекоча своими усами плечо розовой женщины. Ей, должно быть, было очень весело — она звонко засмеялась, чем удивила собачку: та подняла голову и радостно затявкала, потряхивая бубенчиками на крохотном ошейнике.
Тогда для меня было совершенно непонятно, почему отец больно сжал мою руку и произнес коротко и хлестко:
— У… интеллигенты!..
Мне было тогда семь лет, но я запомнил на всю жизнь это слово, губы отца, прошептавшие проклятье, его сжатый кулак, ненависть и злобу.
Человека в белой фуражке с медными молоточками на околыше я встречал потом еще несколько раз. Когда на заводе бельгийско-французской компании «Унион» задували новую домну, был устроен молебен. В летнее небо чадил дым ладана. Церковный хор пел молитвы. Пылило по улице с непокрытыми головами многолюдное шествие. Следом за священником, подняв высоко голову в белой фуражке, потный и красный, шел мой знакомый интеллигент. Он прижимал икону к груди, распевал молитву. Выпрашивал у бога долгой жизни бельгийской домне, на пользу общества «Унион».
В тот же день, вечером, я видел его в лакированном экипаже перед заводскими воротами, рядом с бородатым человеком в шляпе и с трубкой в зубах. Говорили, что это был один из главных акционеров. Интеллигент соскочил на землю и протянул своему заграничному хозяину руки: берите, мол, опирайтесь, можете бить и миловать.
Даже мне, маленькому, несмышленышу, было жалко и стыдно смотреть на русского интеллигента, на его вихляющийся зад и согнутые колени.
И еще я видел его во время заводской забастовки. Он схватил моего отца за борт брезентовой куртки и что-то кричал, брызгаясь слюной. Он толкал его и поносил до тех пор, пока не вывел из терпения. Отец свалил инженера в формовочный песок, кто-то из чугунщиков схватил железную тачку, наполненную мазутом, интеллигента окунули в черную жижу, посыпали опилками и с грохотом, под улюлюканье горновых, каталей, газовщиков, покатили по стальным плитам доменного двора.
В ворота завода влетела на храпящих, разгоряченных лошадях дикая сотня чубатых, красноголовых, красно-лампасных казаков. Засвистели нагайки. Лошади, грызя удила, сбивая чугунщиков, каталей, горновых, топтали их, молотили тяжелыми и острыми подковами.
Отец упал на ржавую заводскую землю, и на его брезентовой куртке остался красный след лошадиного копыта.
Интеллигент, черный с ног до головы, кое-как выкарабкался из тачки. Изорванный, мокрый, он потрясал над головой кулаками, нещадно ругал казаков, что они недостаточно поворотливы и метки, требовал, чтобы они засекли насмерть бунтовщиков, топтали их так, чтобы от них и мокрого места не осталось.
В последний раз я видел двойника моего знакомца интеллигента на процессе по делу вредителей металлургической промышленности. Он сидел на скамье подсудимых, опустив голову, небритый, грязный, одряхлевший, обреченный на вечное презрение народа…
И вот сегодня меня самого вдруг назвали интеллигентом. Это было сказано впервые так точно, официально. Интеллигент! Интеллигент! Я снова и снова повторяю это когда-то ненавистное для меня слово, а в моем мозгу и сердце идет усиленная работа. Я ищу ответа, как же это случилось, что я, внук и сын рабочих, стал интеллигентом? Почему не отрекаюсь? Почему так взволнован? Почему с такой радостью готовлюсь пойти на собрание? Почему?
А как бы сложилась моя жизнь, думаю я, если бы не было Советской власти? Был бы голод, холод, ужас бесправия, беспощадность и дикость хозяев, вырождение, смерть.
Я хочу говорить сегодня только о радости. Я пришел на собрание, посвященное выборам Советов, чтобы сказать:
Я счастлив, что стал интеллигентом. Я пишу книги, учусь, радуюсь, живу в сильной, громадной стране, не думаю о черном завтрашнем дне, выбираю сам себе рабоче-крестьянских депутатов — все благодаря тебе, Советская власть.
Я буду жить при социализме, когда все люди станут братьями, в мире вечно радостном и счастливом — все благодаря тебе, Советская власть.
Мечтаю полететь на Луну, объездить весь земной шар, увидеть социализм в Европе и Америке. Я могу так дерзко мечтать, ибо моя творческая фантазия никем не принижается, ибо она имеет реальную основу — и все это благодаря тебе, Советская власть.
Я смел, жизнерадостен, силен, люблю все красивое, здоровое, хорошее, правдивое. Я похож на моих товарищей, мои товарищи похожи на меня — и все это, все благодаря тебе, Советская власть.
У меня поседеют волосы, кожа станет морщинистой и коричневой, мне исполнится сто лет, но я и тогда буду любить людей, солнце, звезды, нашу замечательную жизнь — и все это благодаря тебе, Советская власть.
Видишь ли ты меня, отец, слышишь ли меня?.. Вот каким новым содержанием наполнилось ненавистное тебе слово — интеллигент».
Газета «Правда» без моего ведома, не спрашивая согласия, напечатала мою речь на собрании интеллигенции Свердловска — собкор редакции, оказывается, в тот же день раздобыл стенограмму и передал ее содержание по телефону в Москву. «Уральский рабочий» тоже напечатал.
Мог ли я не радоваться? Мог ли я теперь не задумываться над тем, как я должен ответственно подходить к тому, что пишу, что говорю.
Январь 1935 года. На Уральском съезде Советов я избран делегатом на Всероссийский и Всесоюзный съезды Советов.
Получив делегатский мандат и бросив в гостинице «Националь» чемодан, иду в «Правду». Ее редактор, Мехлис Лев Захарович, передал через своего уральского корреспондента, чтобы я, как только попаду в Москву, немедленно зашел в редакцию. В последние месяцы «Правда» часто привлекала меня к работе.
Иду по вечерней Москве. Падают легкие крупные хлопья праздничного снега. Белым-бело вокруг: троллейбусы, автомобили, трамваи, дома, люди. Много сегодня на улицах народа. Пылает лозунг: «Привет делегатам Съезда Победителей!»
И вам привет, дорогие москвичи! Вы тоже победили на своем фронте. Всюду, куда ни глянешь, видны плоды великого труда. Очистились от лесов Большой Кремлевский дворец, гостиница «Москва», первые станции метро.
Завершилась труднейшая борьба, какой не знала история всех времен и народов. Борьба за индустриализацию, за коллективизацию, за социализм. Вчера, у истоков пятилетки, мы были страной крестьянской, малограмотной. Сегодня мы стали страной металлургический, автомобильной, страной машиностроения, страной, добывающей вдоволь угля, нефти, руды, апатитов. Тихоходная Россия обрела мощные крылья — у нее появилось собственное самолетостроение. Тысячи тракторов вышли из ворот Челябинского, Сталинградского и Харьковского заводов. Четыре года назад мы голодали-холодали, ценили каждый кусок хлеба на вес золота. Теперь мы наполнили элеваторы колхозным зерном. Закономерно, что завершение пятилетки и отмена карточек на хлеб совпадают. Сегодня мы подводим итоги, намечаем планы.
Хорошо думается в такой вечер, озаренный праздничными огнями.
Перед площадью Пушкина внимание привлекает нарядный, с зеркальными окнами магазин. Он, несмотря на вечерний час, полон народа. Пристраиваюсь к людскому потоку и попадаю в булочную.
Острый аромат свежевыпеченного, теплого хлеба. Хлеб пшеничный, черный, пеклеванный, ржаной. Булки. Пряники. Калачи. Бублики. Сухари. Листовые хлебы. Подковки с маком. Гребешки с сахаром. Кавказские чуреки. Замысловатые крендели. Рулеты с маком. Ромовые бабы. Квадратные кирпичики английских кексов и горы подрумяненных, горячих пирожков с мясом, капустой, рисом, картофелем и всякой всячиной. Через весь магазин протянута узкая полоска материи, на ней черным по белому написано, что магазин имеет в продаже двести двадцать сортов хлеба.
Никогда не видел такого хлебного изобилия. К открытию съезда Советов столько сортов выставили! Глаза разбегаются, не знаешь, что купить! Хочется попробовать и то, и се, и это. Почти всю свою жизнь покупал хлеб плохо выпеченный, некрасивый, невкусный. Шесть лет назад были введены в стране карточки. Не ел хлеба досыта.
Продавщицы наваливают мне в огромный лист бумаги всякого хлебного добра, напутствуют:
— Ешьте на здоровье!
На площади Пушкина, где особенно людно, останавливаюсь и весело, горласто объявляю:
— Угощайся, народ честной! Бескарточный хлеб! Хлебушко! Хлеб да свобода — сила народа.
Кое-кто с удивлением, а то и подозрительно смотрит на меня, проходит мимо. Но большинство разделяют мою радость: улыбаются и принимают угощение.
Лифт возносит на третий этаж, в редакцию «Правды».
Мехлис, рослый, черноволосый, с суровым, властным взглядом, усаживает меня в кресло, поздравляет, что избран делегатом.
— Прекрасная у вас была речь в Свердловске на собрании интеллигенции, — говорит Мехлис. — Громадный резонанс имела. Вовремя прозвучала. Почти все коммунистические газеты мира перепечатали ее. Хорошая речь. Но она была бы еще лучше, если бы вы не разъединили Советскую власть и Сталина.
Я с удивлением, почти с ужасом, смотрю на редактора «Правды».
— Разъединил?! Как это… разъединил?
— Да, именно так, разъединил. — Мехлис подходит к столу, перелистывает подшивку, находит декабрьский номер «Правды», в котором напечатано мое выступление, и читает: «Я счастлив, смел, дерзок, силен, любопытен, люблю все красивое, здоровое, хорошее, правдивое — все благодаря тебе, Советская власть».
Мехлис бросает подшивку на стол, возвращается в кресло и кладет ладони на мои колени.
— Советская власть — это прежде всего Сталин. Именно его мы должны благодарить за все, что делалось и делается в стране хорошего. А вы об этом ничего не сказали. Почему? Не ожидал, знаете!.. Кто же должен благодарить Сталина, как не вы, вышедший из самых низов, пролетарий, ставший писателем?! Не лично Сталину нужно ваше благодарственное слово, а стране, партии, народу. Нужно, как никогда ранее. Презренный наймит Николаев стрелял в Кирова, но он рассчитывал, что пуля поразит и величайший всенародный авторитет Сталина, его ум, волю и нашу любовь к вождю народов. Однако он просчитался! Теперь мы будем говорить о любви к вождю везде и всюду, с каждой трибуны. Я уверен, что и съезд Советов пройдет под знаком любви к Сталину. Гимн народной любви заглушит жалкое завывание врагов… Ну, теперь согласны со мной, что ваша прекрасная речь имела существенный изъян?
Как я мог не согласиться с Мехлисом? Лев Захарович, как никто другой, знает, какой труд вложил Сталин в дело преображения страны. Долгое время был ближайшим помощником Сталина, трудился с ним бок о бок.