К книге
Избранные письма. 1854-1891Константин Николаевич Леонтьев. Избранные письма (1854–1891). Письма. 237. В. В. РОЗАНОВУ. 24–27 мая 1891 г., Оптина Пустынь
94%
Константин Николаевич Леонтьев. Избранные письма (1854–1891). Письма. 237. В. В. РОЗАНОВУ. 24–27 мая 1891 г., Оптина Пустынь
239

Очень рад, Василий Васильевич, что мой неудачный черный портрет удовлетворил Вас — только поверьте, «черт не так страшен, как его рисуют!»… Я вовсе (увы!) не «мрачен» на деле. Очень желал бы быть природно, естественно мрачнее, это выгодно в жизни; к несчастию, я лично не только весел, но даже и очень легкомыслен. А если в сочинениях моих много мрачного, то это уж не мой личный характер, а правда жизни самой, на которую ранние занятия анатомией, медициной, зоологией, ботаникой и т. д. приучили меня смотреть объективно, т. е. по возможности независимо от моего личного характера и личных обстоятельств. Так мне кажется, а впрочем, себя судить трудно, и я могу ошибаться в понимании источников такой комбинации: сам веселый и даже нередко легкомысленный, по воззрениям пессимист (впрочем, «оптимистический», т. е. «слава Богу, что не хуже», «страдания полезны» и т. д.). В понимании источников могу ошибаться, но самый факт сочетания этого верен.

Так себя и рекомендую на случай личного знакомства. Дальше и я буду отвечать Вам по пунктам.

1) Вы женитесь! Дай Господь мир и любовь. Не знаю, какова Ваша невеста, но, расположившись к Вам за Ваше ко мне заочное и неожиданное сочувствие (Вы догадываетесь, конечно, что я этим не избалован, как Толстой и Достоевский) и замечая и по статьям Вашим и по письмам, что Вы человек, глубоко все чувствующий, молю Бога, чтобы Он подкрепил Вас на этом столь скользком пути в наше время! Главное для меня, самое главное, чтобы Вы прежде невесты успели поставить ногу на венчальный коврик! Вы, конечно, знаете, что это значит?

Один 40-летний супруг, жену свою любивший неизменно и нежно в течение 20 лет и вполне ею довольный, говаривал мне, однако, не раз: «Муж должен быть главою, но пусть хорошая жена вертит им так, как шея вертит голову. Кажется, будто голова сама вертится, а вертит ею шея; не надо, чтобы жена видимо командовала, это скверно». И я совершенно с ним согласен.

Мы давно уже привыкли к улыбочкам и шуточкам при чтении свадебного апостола, когда диакон возгласит: «А жена да боится мужа своего!» А шуточного или «несовременного» тут нет ничего. Хорошая жена должна хоть вид подчинения показывать, если у нее и нет настоящей боязни. Разумеется, и у апостола Павла тут дело идет не о том, чтобы у всякой жены ноги подкашивались от страха при взгляде на мужа, но о духовном страхе, о страхе согрешить не только изменой, но и всякими мелкими сопротивлениями и словесными оскорблениями, на которые так падко большинство женщин. (Особенно они стали падки до этого в XIX веке, с тех пор, как их стали, к сожалению, реже за это бить!) Мужчина мужчины боится (всякий, хоть до известной степени): у мужчин слова не шутка, во всех классах общества пощечина, кулак, топор, поединок — все это помнится очень хорошо. Но нынешние женщины привыкли безнаказанно говорить мужьям, любовникам, братьям, знакомым, даже, отцам или воспитателям такие вещи, за которые телесное наказание- весьма еще слабое возмездие. Ибо боль от телесного наказания скоро проходит, а боль от некоторых слов бывает так глубока, что десятки лет дает себя при случае опять чувствовать. Я не верю даже, чтобы самый искренний христианин мог вполне забыть эти обиды; он может простить (и то после долгих молитв и размышлений духовного рода, иначе он пустой человек), может не мстить, даже с радостью заплатить добром, но боль и негодование при случайном воспоминании останутся навсегда! Дай, Господи, чтобы Ваша будущая супруга была в этом отношении одной из тех исключительных женщин, которых и мне посчастливилось изредка встречать. Встречал, но мало, а больше несносны! Трудная вещь брак! Труднее монашества, уже потому, что монашество прямо имеет в виду тернии, а на этих терниях все-таки расцветают хоть и не розы, ну, а мелкие и весьма иногда милые душистые цветы неожиданных утешений; брак же с привлекательной девушкой, разумеется, в первое время похож на венок из роз и жасминов, но тем ужаснее колют шипы его!

Смолоду я сам был пламенный защитник женщин, но к 1/2 жизни я жестоко разочаровался в них и перешел на сторону мужчин. Недавно мне случилось присутствовать при беседе одной дамы с молодой, но очень умной служанкой, весьма при этом доброй и религиозной. Дама начала бранить мужчин, а молодая служанка (сама замужняя) возразила ей на это: «Однако, правду сказать, и у нашей сестры много подлости есть!» Я ее чуть не обнял за это!

Конечно, все, что я пишу — не совсем «свадебно» и празднично, и я прошу Вас простить мне этот cri de l'ame[905]. Насмотрелся, особенно в России (на Востоке женщины посдержаннее), и не скажу — теперь, а даже с ранних лет.

Прошу Вас, какова бы ни была Ваша невеста — станьте первый на коврик… Если она кроткая, ей это понравится, если вспыльчивая, тем нужнее это. У меня прошлого года была напечатана в «Гражданине» статья «Добрые вести» в 4-х главах, о современном весьма сильном религиозном движении в среде русской образованной молодежи (идут в священники, в монахи, ездят к старцам, советуется с духовниками, решаются даже поститься; Достоевским, слава Богу, уже не удовлетворяются, а хотят настоящего православия, «мрачно-веселого», так сказать, сложного для ума, глубокого и простого для сердца и т. д.). Трех первых глав у меня нет, а есть одна IV; в ней говорится о религиозности женщин, о семье, о монастырях, которые посещать нужно, и т. д. Позвольте мне предложить эту главу невесте Вашей как свадебный подарок. Кто знает, может и пригодится. А пока пришлите мне, пожалуйста, и Вашу фотографию, и фотографию невесты. Хочется вообразить, и никак не могу.

Теперь —2) Вы пишете, что подозреваете и Страхова, и Соловьева в «зависти». Избави Боже Вас это думать, особенно про Влад(имира) Соловьева. В Соловьева как в человека я влюблен (хотя ужасно недоволен им за его наверно лживый переход на сторону прогрессистов и Европы). И он — я имею этому доказательства — меня очень любит лично; у нас были особого рода условия для личного сближения, между прочим, мое короткое знакомство с человеком, к которому он давно привязан. Я не могу сверх того вообразить даже, чтобы человек, который во всех отношениях выше меня, стал бы мне завидовать! В чем же? Помилуйте! Не в успехе ли?! Я, конечно, с другой стороны, не могу не считать себя правее его в моих воззрениях на веру, жизнь России и т. д. Иначе зачем бы я писал (не видя, вдобавок, даже и тени справедливости к себе со стороны серьезной критики)? Но ведь правильность и правда взгляда не значит еще превосходство таланта и познаний? Эти последние на его стороне, бесспорно. Чему же завидовать! Дарований и знания у меня меньше (разве он этого не знает?), годов гораздо больше, т. е. силы и охоты к борьбе гораздо меньше, а успеха, популярности, даже простой известности — очень мало. А не писал он обо мне (т. е. он не раз и с большой похвалой упоминал обо мне, но всегда мимоходом, а не специально) по двум главным причинам: во-первых, по разным случайностям (fatum!)[906], вроде хоть Вашей же (начали статью и бросили), женитьба, экзамены и т. д. Разве не fatum? А во-вторых, именно потому сам признавался, что мягко писать против большинства моих идей ему трудно; начал прошлого года специальную статью, но бросил, побоялся оскорбить человека, резко разбирая писателя. (…)

4) Вы желаете, чтобы я Вам побольше написал о Страхове. Простите, не хочется! Я всегда имел к нему какое-то «физиологическое» отвращение, и очень может быть, что и у него ко мне такое же чувство. Но разница в том, что я всегда старался быть к нему справедливым (т. е. к сочинениям его) и пользовался всяким поводом, чтобы помянуть его добром в печати: советовал молодым людям читать его, дарил им даже его книги, а он ото всего подобного по отношению ко мне всегда уклонялся, и примеров этой его недобросовестности я могу при свидании (о котором мечтаю!) рассказать Вам много. Но и в нем зависти собственно ничуть не подозреваю. Хотя его-то, с его тягучестью и неясностью идеалов, я уже никак не намерен считать выше себя (подобно тому, т. е., как считаю Владимира Соловьева, несмотря на его заблуждения и прогрессивное иезуитство), ибо доказателен ли я или нет, не знаю, но знаю, что всякий умный человек поймет, чего я хочу, а из Страхова никто ничего положительного не извлечет, у него все только тонкая и верная критика да разные «уклонения», «умалчивания», «нерешительность» и «притворство». Но ведь из того, что я считаю его по всем пунктам (за исключением двух: систематической учености и умения философски излагать) ниже себя, не следует, что и он в этом со мной согласен. Я думаю, наоборот, он себя считает гораздо выше, иначе он писал бы обо мне давно. У него есть три кумира: Аполл(он) Григорьев, Данилевский и Лев Толстой. Об них он писал давно, много и настойчиво, о двух первых даже он один, и писал постоянно и весьма мужественно. И даже нельзя сказать, что он критиковал их: он только излагал и прославлял их. Их он считает выше себя и честно исполняет против них свой литературный долг. И в этом он может даже служить примером другим. Владимир Соловьев правду говорит, что характер его очень непонятный и сложный: и добросовестен, и фальшив и т. д. (…)

Вл(адимир) Соловьев о Достоевском в частном письме.

Лет 6 тому назад Соловьев, почти тотчас же вслед за произнесением где-то трех речей в пользу Достоевского (где, между прочим, он возражал и мне на мою критику пушкинской речи Достоевского и утверждал, что христианство Достоевского было настоящее святоотеческое), написал мне письмо, в котором есть следующее, весьма злое, место о том же самом Федоре Михайловиче: «Достоевский горячо верил в существование религии и нередко рассматривал ее в подзорную трубу как отдаленный предмет, но стать на действительно религиозную почву никогда не умел».

По-моему, это злая и печальная правда!

Ведь я, признаюсь, хотя и не совсем на стороне «Инквизитора», но уж, конечно, и не на стороне того безжизненновсепрощающего Христа, которого сочинил сам Достоевский. И то и другое — крайность. А евангельская и святоотеческая истина в середине. Я спрашивал у монахов, и они подтвердили мое мнение. Действительные инквизиторы в Бога и Христа веровали, конечно, посильнее самого Федора Михайловича. Иван Карамазов, устами которого Федор Михайлович хочет унизить католичество, совершенно не прав.

Инквизиторы, благодаря общей жестокости века, впадали в ужасные и бесполезные крайности, но крайности религиозного фанатизма объяснять безверием — это уж слишком оригинальное «празднословие». Если христианство — учение божественное, то оно должно быть в одно и то же время и в высшей степени идеально, и в высшей степени практично. Оно таково и есть в форме старого церковного учения (одинакового с этой стороны и на Востоке, и на Западе). А какая же может быть практичность с людьми (даже и хорошими) без некоторой доли страха? «Начало премудрости (духовной) есть страх Божий; плод же его любы».

Все прибавки к вере и все «исправления» XIX века никуда не годятся, и наши русские и тем более, ибо они даже и не самобытны; я могу привести цитаты из Ж. Занда и других французских авторов, в которых раньше Достоевского говорится о «любви» и против суровости католичества. Старо и ошибочно. Разница между православием и католичеством велика со стороны догмата, канонических отношений, обрядности и со стороны истории развития их, но со стороны церковно-нравственного духа различия очень мало, различие главное здесь в том, что там все ясно, закончено, выработано до сухости, а у нас недосказано, недоделано, уклончиво…

Но это относится не к сущности нравственного учения, а к истории и темпераменту тех наций, которые являются носительницами того и другого течения.

3) Насчет Ваших книг[907]. За присылку их очень Вам признателен; брошюры все прочел с величайшим удовольствием, и это чтение усилило во мне еще большее желание видеть Вас. Вы уже тем подкупили меня еще и раньше, что имели неслыханную у нас смелость впервые с 40 годов заговорить неблагоприятно о Гоголе. Это большая смелость и великая заслуга. Сочинения последнего его периода, т. е. самые знаменитые, очень обманчивы и вредны; я тоже писал об этом кое-где мимоходом, но я стар, а Вы молоды. Честь и слава Вам за это! За большую книгу «О понимании» еще не принимался. Боюсь немножко, ибо, хотя я не лишен вполне способности понимать отвлеченности, но очень скоро устаю от той насильственной и чужой последовательности и непрерывности, в которую втягивает меня всякий философ. Большею частию по философским к. нигам только «порхаю» с какой-нибудь своей затаенной «тенденцией», ищу — и порхаю, не как бабочка, конечно (ибо это для 60-летнего старика было бы слишком «грациозно»), ну, а как какая-нибудь шершавая пчела (трутень?).

4) Что Вы нашли «благообразного» в наружности Ник(олая) Ник(олаевича) Страхова? Не понимаю!

Вот наружность Соловьева — идеальна, изящна и в высшей степени оригинальна.

А Страхов? Не понимаю!

De gustibus non est disputandum![908]

Впрочем, я пристрастен: у Соловьева мне и слабости, и пороки нравятся, а у Страхова я и самое хорошее признаю… конечно, признаю, но — прости мне Господи — скрепя сердце!

Когда дело идет о Соловьеве, мне надо молиться так: «Боже! Прости и охлади во мне мое пристрастие!» А когда о Страхове, то иначе: «Боже! Прости и уменьши мое отвращение!»

И то и другое — грех; христианство — царский путь, средний! (…)

Впервые опубликовано в журнале: «Русский вестник». 1903. Май. С. 155–167.

Предыдущая главаГлава 239 из 254Следующая глава