(…) А деревня моя, знаете ли, что такое для меня? Вот что: нигде, ни в столице, ни в уездном городе, ни в монастыре, ни в Турции, когда я был на службе, нигде я так много и так спокойно писать не мог, как у себя в Кудинове. Понимаете, когда я сел за письменный стол, то петух и тот знает, что под моим окном громко кричать нельзя, потому что он научен опытом. Сейчас выскакивает откуда-то девочка (натравленная уже на это) и бросает в него камнем. Как это в «Слове о полку Игореве»… «Сороки не стрекоташа [нрзб.]»[377]. Я не помню верно текста, но приблизительно. Вот почему, повторяю, заметка Ваша обо мне и ряд объявлений в «Ниве», может быть, косвенно послужит ко спасению моего последнего этого убежища. Простите, что я посвящаю Вас так грубо и просто в эти мои хозяйственные дела. Но уж если принимаете участие, так принимайте. (…)
Теперь два слова о другом. Что Вы в Царском[378], я очень рад за Ваше здоровье. К тому же я нахожу, что именно зимой в Царском поэзии гораздо больше. Там есть все прелести русской провинции и есть близость невской клоаки[379] для дел. Будь мои доходы хоть сколько-нибудь повыше, то я бы, очень может быть, по зимам был бы соседом Вашим, и мы проводили бы прекрасные вечера в спорах и соглашениях (я бы Вронского хвалил, а Вы бы бранили его, Вы бы Шатова[380] хвалили, а я бы ненавидел его, а все-таки было бы хорошо). В Петербурге же я долго жить просто не умею!
Очень рад, что «Наваждение»[381] будет напечатано у нас, у Кайя Калигулы нашего[382], который все-таки лучше всех, хотя иногда и строго обращается со мною… (…)
Роман начал из русской жизни по Вашему желанию… Но не знаю, не слишком ли дерзок он будет… «Оставьте всякую надежду». Ничего, кроме прозы и разрушений, почти впереди, не только в Европе, но и у славян и даже в Азии… С той поры, как этот су… сын микадо[383] японский надел цилиндр европейский… Чего можно ожидать от Азии? Цилиндр и сюртук — это внешний признак, как опухоль желез в чуме. А зараза, значит, уже в крови, если и одежда понравилась. Мусульманство везде гибнет под ударами не христианства (какое это христианство, и петербургское, и лондонское… Христианство вот здесь, в Оптиной, да на Афоне), но под ударами все того же прогрессивного европейского мещанства, у нас притаившегося за Гуркой[384], за Скобелевым[385], за мужиком, а в Англии (по-своему гнетущей и разлагающей мусульманство) — за лордами, у которых очень скоро отнимут право первородства и разжалуют в мещане и простые землевладельцы, так, как разжаловали наших Вронских, Облонских и Шастуновых — в эти же самые благодетельные реформы…
Понимаете — все один черт… Все Гамбетта, Вирхов, Ласкер[386], Тьер[387], Бильбасов[388], болгарский прогрессист Шатов[389]… Все одно, одно… Где же луч, где заря, где варвары? Их нет! А без варваров что делать?
Трудно это изобразить ясно в романе, но хочу хоть неясно, да изобразить… (…)
Знаете, здесь, в монастыре при трапезной, чересчур уж скромная пища, поневоле бесы искушают лишний раз вспомнить о Ваших хересах, супах и пирогах! «Что имеем не храним, потерявши плачем!» (…)
Публикуется по автографу (ЦГИАЛ).