Раздался металлический щелчок, и приятный мужской голос объявил:
— Внимание. Говорит радиоузел теплохода! Мы только что вошли в советские территориальные воды. Уважаемые пассажиры! Просим перевести стрелки часов на два часа вперед…
Она села и чуть было не вывалилась из койки. Судно нещадно качнуло. Иллюминатор медленно полез вверх, замер почти над головой, затем нехотя пополз обратно. В его четырехугольной рамке, напоминая движущийся горный пейзаж, вырастали покрытые седыми космами темные гряды волн.
Она снова прилегла. Голову распирала тяжесть, подступала тошнота, хотелось закрыть глаза. Неужели морская болезнь? Или выпитая за обедом рюмка? Обычно она никогда не пила днем. А тут как на грех захотелось попробовать настоящей русской водки. Впрочем, какие все это пустяки. Куда важнее, что она только что пересекла во сне рубеж — перенеслась из одного мира в другой, в тот неведомый мир, о котором думала бессонными ночами и о котором слышала столько противоречивого. Нет, нет, теперь нечего ломать себе голову. Лучше послушаться диктора и передвинуть стрелки на часиках.
Но она не сделала этого. Не потому, разумеется, что боялась потерять два часа — в жизни ее были утраты и пострашнее. У нее просто не хватало смелости порвать эти символические узы со своей нынешней жизнью. Может быть, именно среднеевропейское время поможет ей остаться на позиции беспристрастного наблюдателя. Муж, провожая ее в Стокгольмском порту, посвятил хваленой шведской объективности целую речь. Будто она и без того не знает, чего может лишиться, пустившись в свое безумное путешествие. Вопрос в том, что она может приобрести.
Из репродуктора продолжала литься речь радиста. Повторив сообщение по-русски, он снова перешел на английский язык. «Интонации деревянные, как у школьника, выучившего стихотворение наизусть, но произношение отменное…» — машинально подумала она и тотчас остановила себя: решено ведь — дать рассудку отпуск и во время поездки жить одними чувствами.
— После ужина мы приглашаем всех пассажиров на бал в честь завершения нашего рейса, который состоится в большом салоне…
Она выпрыгнула из постели. Праздновать так праздновать! Неважно, что для нее путешествие едва успело начаться. Она будет танцевать и веселиться, выпьет за тех, кто его сегодня закончил, чтобы отогнать мысли о тупике, в котором она очутилась: выхода из него все равно не найти.
Жаль, не объявили, что желательны вечерние туалеты. Можно было бы надеть недавно сшитую макси-юбку с разрезом. Хотя для советского судна подобный наряд, наверное, слишком экстравагантен. Она сделала два шага по каюте и поняла — в такую погоду что на французском лайнере, что на советском разумнее всего облачиться в брючный костюм. Пошатываясь, хватая руками воздух, она кое-как добралась до шкафа. После небольшого колебания достала шелковые брюки серебристого цвета и голубую кофту, доковыляла до зеркала и приложила их к себе. В самом деле, чем не идеальный туалет для светской жизни в бушующем море? Она села, внимательно рассмотрела в зеркале свое лицо, а затем привычным движением нанесла на него толстый слой «колдкрема».
— Колкский маяк! — доложил штурман.
Капитан, вжавшись в свой излюбленный правый угол рубки, не откликнулся. Он давно заметил на небосклоне светлые вспышки, которыми родная земля вот уже четверть века приветствует возвращение его судна с очередного рейса. Но зачем хвастать стариковской зоркостью и опытом? Все это дается практикой. Ну вот, к примеру, курс, который так старательно высчитывает по карте штурман. Капитан мог бы подсказать его по памяти. Но зачем? Пусть трудится человек. Пусть наживает свой опыт. Еще успеет обрасти ракушками в этом унылом чередовании пассажирских рейсов.
— Изменим курс, и не будет так качать, — размышлял вслух штурман, нанося на карту Рижского залива тонкую карандашную линию. Конец ее упирался прямо в устье Даугавы. Покончив с этим, штурман подошел к капитану и кашлянул. — Вы хотели зайти в салон и сказать несколько слов пассажирам, — вежливо напомнил он.
Капитан вздохнул. Неразговорчивый от природы, он не выносил ни тостов, ни торжественных речей. На обычные трапезы и то старался явиться с опозданием, лишь бы только не приходилось вести застольные разговоры с соседями — иностранными дипломатами, дельцами или нашими общественными деятелями, которым по должности полагалось почетное место за капитанским столом. Какое-то время он, насупившись, пересчитывал огоньки буев, мелькавшие среди всхолмленных вод пролива, покуда его не осенила внезапная догадка.
— В такую качку им и без моих речей должно быть тошно. Небось все давно разбежались по каютам, — пробурчал он с надеждой, оправил китель, затянул потуже галстук и вышел.
Над Балтикой простиралось темное осеннее небо. Ветер гнал по нему рваные низкие облака. Изредка в просвете между тучами вспыхивала одинокая звезда.
Море было неспокойным. И все же настоящий шторм остался где-то далеко за Колкским мысом. За ним валы теряли свою первозданную мощь, и судно однообразно укатывали лишь ровные валы.
Иллюминаторы верхнего салона еще светились. Синкопы джазовой музыки, подхваченные ветром, улетая в море, тонули в гуле водяных гор.
Людей в танцзале, действительно, осталось немного. В воздухе еще колыхались стрелы серпантина, кое-где с треском взмывало конфетти, однако чувствовалось, что девятый вал веселья уже миновал. Многих одолевала усталость. Одни лениво развалились в креслах вдоль стены, другие пристроились на табуретках у стойки бара, придерживаясь рукой за латунный поручень. Труднее приходилось танцующим — как ни старались они приноровить па «босановы» к качке, пол уходил из-под ног. Иногда пары съезжали, словно с горки, к самой эстраде, на которой расположился оркестр. Кое-кто из женщин снял туфли на высоком каблуке и танцевал в чулках.
Капитана заметил только руководитель оркестра. Он хотел было по традиции в честь его появления сыграть туш, но вовремя обратил внимание на предупреждающий жест и продолжал вытягивать из своего электрического органа заунывные звуки цыганского романса.
Их оркестр в этот рейс остался на берегу — участвовал в каком-то смотре. Капитан втайне надеялся, что его ребята займут место среди победителей. И не только потому, что заботился о доброй славе корабля. Ему нравились парни, которые четвертый год подряд играли днем в музыкальном салоне, а по вечерам в баре; он привык к их мелодиям. Как всякий человек со слаборазвитым музыкальным слухом, капитан любил только те песни, которые сразу узнавал и легко мог напевать про себя, особенно морские баллады, вальсы и польки.
А эти четверо! Отдел кадров прислал их на его капитанскую шею за час до отхода… Ни тебе скрипки, ни саксофона, ни порядочного аккордеона. Какие-то непонятные электрические приборы, соединенные между собой клубком проводов, подключенные к двум микрофонам. Случись авария, и им капут. Однажды днем объявили учебную тревогу, отключили ток, и оркестр тотчас замолк — без электричества он был глух и нем, как дохлая треска.
Чтобы ни у кого не возникло сомнений, кто среди них главный, руководитель, нажимая на клавиши, беспрестанно кивал головой, словно отбивал для всех остальных верный ритм. Даже в те мгновения, когда его тонкие пальцы замирали и над головами танцующих, как дамоклов меч, повисал растянутый до бесконечности аккорд, голова продолжала качаться с настойчивостью метронома. Не желая отставать от начальства, оба гитариста в свою очередь отбивали такт ногой и попеременно откидывали на затылок длинные волосы. А возвышавшийся над всеми, как венец творения, барабанщик обращался с медными тарелками и тамбуринами, педалями на пружинах и ударными палочками так, будто был он не музыкантом, а жонглером, звездою цирка. Он не прекращал своих манипуляций даже в антрактах, и тогда казалось, что его беззвучному тику подчинялся гул судовых моторов.
Стоя в тени полуоткрытой двери, капитан оглядел собравшихся. То были люди самого различного возраста и национальностей: обычная пестрая, объединенная случаем публика пассажирских судов. Не нужно было заглядывать в длиннющий список, хранившийся у него в сейфе. Беглого взгляда достаточно, чтобы сразу узнать группу английских туристов с вездесущими энергичными старушками, которые бросили своих внуков и в обмен на фунты, скопленные в течение долгой жизни, отправились за приключениями в таинственную Советскую Россию. Немцы держались особняком — сидели за сдвинутыми столами и пили пилзенское пиво, словно задались целью подтвердить верность банального литературного портрета своих соотечественников. В Риге они сядут на самолет, чтобы посмотреть в Москве футбольный матч между советской и западногерманской командами. Для поддержки «своих» они везли с собой старомодные автомобильные клаксоны, охотничьи рожки и прочий шумовой инвентарь. В Ленинграде они снова сядут на корабль и вернутся обратно в Гамбург. Капитан готов был поручиться, что ни один из них не заглянет ни в музей, ни в театр. Все свободное время они проведут с пивными кружками в руках или в охоте за сувенирами.
Довольно многочисленным на этот раз оказался разряд индивидуальных пассажиров. Они появились в разных портах и сойдут на берег в разных городах. Это были советские граждане, возвращающиеся домой из-за границы, зарубежные дипломаты, представители торговых фирм, делегаты, а также просто путешественники, заразившиеся самой распространенной болезнью второй половины двадцатого века — туризмом. Этим, пожалуй, было все равно, куда и зачем ехать — лишь бы им дали пощелкать кино- и фотоаппаратами, как следует выспаться ночью и три раза в день хорошенько поесть. А советские суда славились русской кухней, перенасыщенной деликатесами и напитками.
Капитан уловил английскую, немецкую, русскую и французскую речь. Одни, не успев по-настоящему познакомиться, уже говорили о неизбежности разлуки. Другие с нетерпением ждали утра, предвкушая радость долгожданной встречи с родными.
Голоса сливались в запутанный ком, только по выражению лица он мог судить, кто что произнес на своем языке.
— Ты не забудешь мне написать? — по-немецки шептала стройная невысокая брюнетка. Поднявшись на носки, она всем телом льнула к своему партнеру по танцам — видному мужчине средних лет с подернутыми сединой волосами и поразительно молодыми чертами лица.
— Мужское слово — закон! — обещал он воинственно, не отрывая голодного взгляда от другой девушки, которая исполняла нечто вроде сольного номера посредине зала.
За этой тесно обнявшейся парой — единственной танцевавшей медленно — наблюдали двое мужчин. Капитан без особого труда угадал в них офицеров.
— Заместитель военного атташе. Возвращается из отпуска, — сказал один из них по-русски. — Но, видно, времени даром не теряет.
— А вы? Поживете в Риге или сразу домой?
— Меня встретит жена. Проведем пару дней на взморье.
В конце бара за стойкой пожилой мужчина, по виду южанин, и просто, но со вкусом одетая седая женщина в черной мексиканской накидке потягивали через соломинку мартини.
— Не помню, чтобы я вас видел в Саласпилсе прошлой осенью, — сказал на ломаном французском языке мужчина.
— А я не из заключенных, — ответила дама. — Я еду поклониться памяти моего довоенного друга…
Спасаясь от холодного осеннего ветра, в салон после вахты вошли штурман и судовой механик. Заметив капитана, они резко изменили курс и «бросили якорь» подальше от соблазнительной роскоши бара. Закурили, окинули зал оценивающим взглядом.
— В этот раз удивительно мало «господ земляков», — усмехнулся штурман.
— Будто не знаешь, что их родственные чувства зависят от стрелки барометра. Выдастся солнечное лето — жди братишек на Рижском взморье… А эта вон? — спросил он, кивком головы указывая на танцплощадку.
— Мне тоже так показалось, когда она появилась в Стокгольме. Но заглянул в список пассажиров, смотрю — госпожа Эльвестад. У них это примерно то же самое, что у нас Калнынь, половина телефонной книги…
Последний аккорд шейка совпал с резким толчком корабля. Госпожа Эльвестад отдалась движению, высвободилась из рук партнера и лихо прокатилась до стойки бара.
— What shall it be?[1] — не замедлил воспользоваться ситуацией бармен.
— Make it gin with tonic for me![2] — ответила она, карабкаясь на табуретку и пытаясь себе представить, что сказал бы муж, если бы увидел, как много пьет и кокетничает его сдержанная, строгая жена. Но зачем лишать себя радости? Она знала, что соблазнительна, что выглядит гораздо моложе своих лет. В нее влюбился голландский тренер по шашкам, а это придавало жизни особую остроту. Как всякой женщине, ей необходимо было испытать силу своего очарования. Голландец последовал за ней к стойке бара, и она одарила его обольстительной улыбкой.
— And I thought you Swedes prefer aquavit as a night cup[3], — сказал он и обратился к бармену: — Double vodka![4]
— Tonight I couldn’t sleep anyway…[5]
— Then let us dance[6], — сказал он польщенный, легко поклонился и пригласил ее на следующий танец.
Она покачала головой. Теперь не мешало бы процитировать известное четверостишие Омара Хайяма, в котором дни и ночи человеческой жизни сравнивались с черно-белой шахматной доской, люди — с пешками, а уготованная им судьба — с вечным покоем в темном ящике.
Конечно, этот номер рассчитан на более интеллигентное общество, но если учесть род занятий ее сегодняшнего поклонника…
Внезапно она ощутила страшную пустоту. Что я делаю? Зачем пью без меры? Веду себя как типичная бальзаковская женщина, жаждущая сексуальных развлечений. Наслышанный о шведских нравах, тренер и вправду решит, что я собираюсь приглашать его в свою постель… Хватит! От прошлого все равно не убежишь, им нужно переболеть, как корью или ветрянкой. Надо пережить его заново, чтобы успокоиться раз и навсегда. Именно затем и ринулась она в это путешествие, которое начнется для нее всерьез только с наступлением утренней зари…
Она взяла протянутый барменом стакан, встала и, пробормотав извинение, вышла из салона.
На палубе никого не было. Небо начинало светлеть, темнота сделалась стеклянной. Чувствовалось, что утро вот-вот придет на смену ночи. Погода прояснялась.
Бездонный купол, встававший из-за черной полосы горизонта у нее за спиной, опускался на яркие вспышки маяка впереди. Туда, к берегу, со сдержанной яростью гнало свои покатые волны все еще гневное Балтийское море, туда устремились и ее мысли. Сколько лет прошло с тех пор, как она последний раз видела эти огни? Двадцать пять, а может, больше… Могла ли она в ту ночь надеяться, что вернется? Наверно, надеялась. Ребенок не способен постичь смерть, разве что рассудком, но только не чувствами… Хотя после всего пережитого ее уже нельзя было назвать ребенком. А потом налетели бомбардировщики…
Она съежилась и зажала уши ладонями. Но ни этот беспомощный жест, ни чистое небо над головой не избавили ее от внезапно возникших воспоминаний. Картины прошлого прогнать не удалось.
Мрачный корабельный трюм. Ни окон, ни дверей. Узкие железные ступеньки ведут к квадратному отверстию, зияющему высоко в потолке. Захлопывается люк и отрезает недра железного ящика от остального мира. Воздуха в трюме достаточно, высотой он в три этажа. Но к чему исхудалым, оборванным подросткам эта масса пустого пространства, если на дне не хватает места, чтобы сесть, не говоря уже о том, чтобы вытянуть затекшие ноги или просто прилечь. Дети привыкли к лишениям. Они за свою короткую жизнь перенесли и не такое. Но ими овладевает страх. И они плачут.
Жуткий воющий звук рвется в трюм изо всех щелей. Мощный взрыв сотрясает судно, накреняя его на борт. Гаснут тусклые лампочки. На мгновение все задерживают дыхание. Конец?
Во внезапно наступившей тишине слышно, как по-прежнему работает машина парохода. Затем ритмический гул двигателя глушит новая волна взрыва.
Снова зажигается свет. Два пацана, гонимые страхом, взбираются по железным ступенькам к потолку, принимаются отчаянно колотить в крышку люка. Другие сидят, спрятав лицо в ладони. Девушки, обняв друг друга, пытаются унять нервную дрожь. Неужто в этом мрачном, как гробница, трюме некому рассеять панику?!
Среди плачущих, дрожащих детских фигур пробираются несколько подростков, то положат руку на плечо товарища, то скажут бодрое слово. Кто-то пробует даже запеть. Но, не найдя поддержки, песня обрывается после первой строки.
Девушка подает воду зареванному мальчишке.
— Почему фрицы бомбят? — заикаясь от недавних рыданий, спрашивает он. — Они же могут взорвать пароход…
— Глупости! — сердито отвечает она. — Неужели не понимаешь — это русские самолеты?!
Мысль о том, что на судно напали советские бомбардировщики, волной пробегает по толпе детей, оставляя на своем пути странное оцепенение, слабые вымученные улыбки.
Тощий парень вспрыгивает на ступеньки. Держась за перекладину, машет рукой и кричит что есть мочи:
— Ребята, это наши!
Наши… Кого она теперь может называть этим словом? Даже собственную дочь и ту она не всегда понимает! А себя? Может, вся эта внезапная жажда ясности не что иное, как поза, возникшая под впечатлением книг и кинокартин о поисках смысла жизни? Пусть даже так, отступать все равно уже некуда. Нужно набраться мужества и пройти по тропам прошлого от начала до конца. Вот только что считать началом? Ночь, когда отец спрятал на чердаке хлева двух сбежавших пленных? Утро следующего дня, когда в дом ворвались шуцманы и за хлевом прогремели три выстрела? День, когда ее с матерью в запломбированном вагоне для скота повезли в Саласпилс? Или минуту, когда она впервые увидела в лагере Кристапа?.. Нет, лучше не думать о нем, по крайней мере сейчас! Она начнет с того октябрьского дня, который навсегда порвал ее связь с родиной…
У причала Рижского порта стоит пароход, выкрашенный в серо-зеленый цвет. По крутому трапу, трясясь от холодного осеннего ветра, поднимаются наверх подростки и дети в лохмотьях, в арестантской — не по росту — одежде. На ногах деревянные башмаки, рваные галоши, перевязанные проволокой куски картона — кто чем разжился. Общие на всех только белые тряпичные лоскуты на груди и на спине — особый знак заключенных саласпилсского лагеря. В случае бегства или нарушения дисциплины охране по ним легче целиться.
Нигде не видно стражи. В самом деле, какой от нее теперь толк? В воду не прыгнешь, одна дорога — на судно, что готовится к отплытию в Германию.
Хотя как сказать…
Локтями пробивая себе путь в потоке детей, по трапу спешат вниз пожилой мужчина и женщина.
— Сунула фрицу копченого сала, — взволнованно шепчет она. — И свое обручальное кольцо. Обещал тебя выпустить. Только скорее, пока его не сменили.
Вцепившись в рукав мужа, она тянет его по ступенькам. Внизу у причала она налетает на последнюю пару детей и невольно замедляет шаг.
Пятнадцатилетняя девушка ведет вконец измученного мальчика. Она подставляет ему плечо, крепко держит за руку.
— Держись, Пич, — шепчет девушка. — Держись за меня.
— Если спросят, сколько мне лет, — допытывается Пич, — соврать, что все восемь?..
— Тихо! — дергает его за руку девушка, заметив пристальный взгляд женщины.
— Держи язык за зубами! — И она оборачивается вслед уходящей паре. Значит, кому-то удалось вырваться отсюда. Значит, кто-то сумел… Кинуться бы сейчас в сторону, спрятаться за грудами ящиков. А потом? Куда пойдешь в арестантской одежде? К кому? Как оставишь Пича? И пока она перебирает в уме варианты спасения, секунды, отпущенные на них, истекают. Ноги выносят ребят на палубу.
Смеркается. Уже нельзя различить отдельные дома за причалом. Здания с затемненными окнами, портовые сооружения сливаются в сплошную темную массу. Дети текут по палубе серым потоком. Видны лишь широко распахнутые глаза, обращенные на тающий в сумерках город.
…Судно давно качается в штормовом море. Горы воды с яростью обрушиваются на его корпус, сотрясая металлические переборки, которые отделяют трюм от стихии. Детям кажется, что каждая следующая волна разнесет борт, погребет их в пучине. Но они молчат. Не слышно больше ни стонов, ни слез. Не осталось сил для отчаяния, для страха. Хуже всего пятнадцатилетней девушке — ее изводит морская болезнь. Она едва успевает перевести дыхание между приступами тошноты. Маленький Пич чувствует себя бодрее. Осторожно оглядевшись и убедившись, что за ним никто не наблюдает, мальчик вытаскивает из-за пазухи кусок хлеба и подает девушке.
— Это тебе… Кристап велел передать. — Он мужественно старается не смотреть на хлеб.
— На, ешь! — она отламывает кусок. Пич с нескрываемой жадностью вонзает в него зубы.
— Куда нас везут, Гита? — чуть погодя спрашивает он.
— Какая разница… Хуже, чем в Саласпилсе, не будет.
— Откуси ты тоже, — настаивает мальчик.
Гита больше не в силах противиться голоду. Отламывает горбушку, но в хлебе обнажается что-то блестящее. Девушка не верит глазам — это нитка роскошных жемчужин. Она быстро складывает ломти, прячет в карман и спрашивает:
— А сказать он ничего не велел?
— Ничего, — огорченно отвечает Пич. — Слушай, а как его звали? — оживляется он. — Кристап, а дальше?
— Не знаю. Знаю только, что был он не простым лагерным ордонантом[7], не просто рассыльным комендатуры. — В ее глазах загорается и гаснет страстный огонек. — А теперь постараемся заснуть.
Жалобный рев буя вернул ее в действительность. Над теплоходом кружились чайки. Время и сейчас не стояло на месте. На смену ночи спешило утро, и в свете занимающейся зари луч маяка в устье Даугавы уже не казался таким ярким. Только створы, которые указывают летчикам на высоту заводских строений в Болдерае и Милгрависе, по-прежнему горели рубиново-красным огнем.
Она пришла в себя, подняла стакан, приветствуя город, выпила последний глоток, бросила пустой сосуд в море и заметила, что двигатели выключены. Подгоняемый ветром, лайнер по инерции скользил к берегу, медленно приближаясь к сигнальному приемному бую «Рига I».
Штурман вышел на мостик. Заметил прислонившуюся к фальшборту одинокую женщину, нагнулся и негромко позвал:
— You may come up if you want — we are waiting for the pilot[8].
Она пригладила растрепавшиеся светлые волосы и, кутаясь в теплую шаль, стала подниматься наверх — мимо темных иллюминаторов, через зеленую полосу света, брошенную ходовыми огнями правого борта, через сноп лучей, который лился из штурманской рубки. После бессонной ночи даже высокое косметическое искусство не могло уже скрыть, что ей перевалило за сорок. Но стоило улыбке коснуться ее губ, как застывшие черты оживились, лицо становилось красивым, даже озорным.
Штурман протянул ей руку, помогая одолеть последние ступеньки.
— Английский язык я, наверно, никогда не выучу в совершенстве, — сказала она по-латышски. — Когда впервые очутилась в Лондоне, я не понимала англичан. Зато во второй раз они уже не понимали меня. Однако это вовсе не означало, что я сделала исключительный рывок и обогнала их в знании языка. — Она говорила быстро и нервно, словно старалась перебороть глубокое внутреннее волнение. — Что случилось? Почему стоим?
Вахтенный штурман, подтянутый, темноволосый, вместо ответа изящно приложил руку к форменной фуражке. Наступила неловкая тишина. Ошарашенный неожиданной тирадой на родном языке, он толком не понял ее, не расслышал вопроса, не знал, что отвечать. На его счастье, из штурманской рубки вышел капитан.
— Ждем лоцмана, — объяснил он по-латышски, — чтобы пассажиры успели выспаться и спокойно позавтракать. Натощак даже Неаполь может показаться дырой. — Он посмотрел на раннюю гостью: — Рижанка?
— Не совсем. Хотя девчонкой провела здесь несколько лет. Откровенно говоря… — Она не закончила фразу и теплее закуталась в шаль. Зачем чужому человеку ее правда?
— Вы довольны поездкой? — спросил капитан, переменив тему разговора. — Наше судно одно из самых современных в стране.
— Я вообще не люблю ни море, ни судов, — неожиданно резко ответила она. — С детства.
— Почему же тогда не летели?
— Моя мать всегда говорила: «Если вышла из дома через дверь, не лезь обратно через окно, а то расти не будешь». — Она грустно улыбнулась и повернулась лицом к морю.
В устье Даугавы показался белый лоцманский катер и пошел к лайнеру. Огни маяка слились с лучами восходящего солнца.
Капитан посмотрел на ее изысканную одежду, чуть заметно повел плечами и вернулся в штурманскую рубку.
Она и не заметила, что осталась одна. Ответ был взят из ее сегодняшней лексики, из набора готовых, остроумных, но, по сути дела, ничего не выражающих фраз, которыми обычно прикрывались настоящие чувства. Этого требовал светский тон. Но если призадуматься, то на сей раз она угодила в самую точку. До сих пор каждая морская поездка действительно начинала новый этап в ее жизни. В 1946 году ее тоже везли на корабле из Гамбурга в Швецию.
В Швеции их ждал небольшой, но необычайно уютный двухэтажный особняк с широкими окнами, двумя террасами и гаражом, выстроенным в полуподвале. Ждал заботливо ухоженный сад с небольшим бассейном. Это был свадебный подарок родителей Ивара. Или, другими словами, отступные, иначе им пришлось бы принять иностранку сомнительного происхождения в своей роскошной стокгольмской квартире. С подобной женщиной можно провести несколько ночей или, в худшем случае, пожить какое-то время вместе в оккупированной Германии, где Ивар руководил гамбургским филиалом Международного Красного Креста. Это лучше, нежели путаться с немецкими женщинами, хотя бы из гигиенических соображений. Но жениться, привести ее домой… Только весть о будущем ребенке сломила сопротивление старого промышленника. Эльвестад-старший вместе с женой даже приехал в порт их встречать. А позже в ресторане с подчеркнутой доброжелательностью терпеливо беседовал с невесткой, которая безбожно калечила благозвучную шведскую речь. Но этого было с него довольно. Большего при всем желании нельзя было требовать от отца. Сыну дано образование, он достаточно взрослый. Пусть теперь живет и зарабатывает самостоятельно.
Примерно таких же взглядов придерживался и его сын Ивар — каждый сам кует ключи своего счастья. Ему и в голову не приходило в чем-либо упрекать родителей. Он должен выбиться в люди собственными силами! Пусть жена вначале потерпит немного, зато потом будет легче. Через порог дома Ивар переносит ее на руках, показывает дом, сад. А потом бросает ее в поток новой жизни и велит самой держаться на поверхности.
Днем она всегда бывает одна. Ивар встает рано и уезжает на работу, когда жена еще сладко спит. По вечерам он возвращается из города поздно, но всегда в одно и то же время. Больше всего на свете он любит порядок и при каждом удобном случае старается приучить свою молоденькую жену к укладу, который в его семействе передается из поколения в поколение.
По утрам Ивар ходит в спальне на цыпочках, старается не разбудить жену, по-солдатски аккуратно заправляет свою постель. Пусть отдыхает — как-никак она в положении. После утреннего кофе он вытирает рот, с педантичной точностью складывает вчетверо салфетку. Столь же идеально складывает прочитанную за завтраком газету и пододвигает ее на ночной тумбочке так, чтобы жене было бы удобнее взять.
Порядок прежде всего! И Ивар терпеливо объясняет жене, как нужно уложить свежевыглаженные простыни, какую полку следует отвести для них в шкафу, чтобы никогда не приходилось тратить времени на поиски. После ужина он терпеливо ждет, пока она вымоет посуду, и лишь тогда включает телевизор. Перед тем как ложиться спать, оба чистят обувь, которую затем аккуратно выставляют в передней.
Все должно быть готово к завтрашнему дню. Но это завтра никогда не наступает, оно всегда повторенье вчерашнего. Однако порядок, каким бы нудным он ни казался, вселяет в человека прочное чувство безопасности, приятно убаюкивает. Зато малейшее изменение приобретает чрезвычайное значение и как бы становится провозвестником катастрофы. Так и теперь. В других условиях случайная задержка, конечно, воспринималась бы иначе, как пустяк. Сейчас же ей вдруг представляется, что грозят рухнуть устои бытия, весь северный порядок, к которому уже успела привыкнуть…
Она ходит по верхней террасе, смотрит то вдаль, то на часы, нервничает — Ивар первый раз опаздывает. Это так неожиданно, что ее одолевают самые мрачные предчувствия. Она бродит по квартире, заходит в столовую, где накрыт стол для ужина, поднимает телефонную трубку, но не осмеливается заказать разговор. Рабочего телефона мужа она не знает, а звонить его родителям — значило бы признать свое поражение.
Она снова возвращается на свой наблюдательный пункт. Темнота сгустилась. Мимо дома проносятся автомашины, обрызгивают его стены фонтанами яркого света и исчезают за поворотом. Ни одна не замедляет бега у калитки этого райского уголка.
Охватив голову руками, она припадает к столу и дает волю слезам. За спиной, показывая первый час ночи, уютно тикают часы. Только теперь до нее доходит, как она, в сущности, одинока. Раньше даже в самой большой опасности ее окружали товарищи. С ними вместе она делила горе и ненависть, вынашивала надежды. Находила у них сочувствующий взгляд, слова бодрости. Здесь ничто не угрожает, кругом достаток, но не к кому обратиться за советом. Не станешь же посреди ночи беспокоить соседей, с которыми едва знакома. Это навлекло бы позор на все семейство Эльвестад — уж настолько в шведских обычаях она разбирается.
Зато утром следующего дня она впервые понимает, какое утешение может дать привычка. Нельзя сидеть сложа руки и предаваться отчаянию, пока не убран дом. И она трудится с пылесосом в руках, натирает паркет, моет тарелки, поливает грядки в саду, затем садится у окна и старательно вяжет кофточку будущему малышу. Лишь взгляд ее не может успокоиться, все блуждает и блуждает по дороге.
В обычное время она накрывает стол для ужина. И в обычный час на улице раздается знакомый скрип гравия под шинами тормозящей машины. Открывается дверь, и входит Ивар.
Она его не упрекает, молчит и муж. Только после трапезы объясняет, что задержался из-за дел. Когда освободился, дескать, было уже настолько поздно, что не захотелось тревожить ночной покой жены.
Она готова все проглотить, но забота о ночном покое жены звучит как насмешка.
— Мог хотя бы позвонить, если не хотел, чтобы я волновалась! — восклицает она.
— Разве тебе мало было телеграммы?
Она выбегает, хлопнув дверью, но возвращается гораздо сдержанней. В самом деле, в почтовом ящике у калитки все это время лежала аккуратно сложенная телеграмма с лаконичным сообщением: «Буду завтра вечером» и без подписи. Решив, что она не спешная, разносчик тоже не осмелился посягнуть на ее священный ночной покой…
Казалось бы, для излияния чувств, нет никаких оснований. И все-таки она не может больше сдержаться. Ее доводят до бешенства мнимая правота мужа, понапрасну пролитые слезы. Она взволнованно ходит по комнате и бросает Ивару в лицо одно обвинение за другим. Она еще слишком молода, чтобы похоронить себя заживо, чтобы опять терзаться в концентрационном лагере, пусть с удобствами и живой изгородью вместо колючей проволоки, но по существу в заключении идиотских условностей и традиций.
Ивар курит сигару. Даже пальцем не пошевельнет, чтобы длинный столбец пепла не осыпался на ковер. Когда жена наконец утихает, Ивар как ни в чем не бывало принимается за исполнение вечернего ритуала: чистит обувь, одевает пижаму, долго и тщательно полощет зубы, рот, завязывает сеточку для волос и, зажав под мышкой журнал, перед тем как отправиться в постель, целует на прощание жену. Лишь теперь он находит достойным ответить:
— В Швеции человек не может пропасть без вести, так что впредь, пожалуйста, не волнуйся.
Да, это будет случаться с ним все чаще и чаще, так как торговые дела разворачиваются и не должны страдать из-за капризов его жены. Нет, переселиться в город пока невозможно — это не соответствует его общественному положению. К тому же свежий воздух весьма полезен ребенку.
Укрощение строптивой? Какая же она строптивая? Скорее, скворчонок со сломленными крыльями, подобранный на обочине военной дороги. Его приручили лаской, теплым молоком, посадили в уютную клетку, и он уже боится ее покинуть, хотя внутренний голос так и манит на волю, в далекие края… К тому же теперь все ее мысли и нежность принадлежат маленькой Ингеборге.
…С малышкой на руках она выбегает навстречу Ивару, который выгружает из автомашины стиральный агрегат и решетку для сушки пеленок. Похоже, вся эта техника и ее расстановка занимает его гораздо больше, чем дочь. Ей он посылает рассеянный воздушный поцелуй.
У жены это вызывает только улыбку. Она уже не волнуется, когда муж по вечерам не возвращается из города, для эмоций не хватает ни времени, ни душевных сил. И все же душа болит, когда и по воскресеньям приходится оставаться дома одной. Ей совершенно непонятно, почему нельзя нанять помощницу для домашних работ или няню, ну хотя бы какую-нибудь тетушку. Изредка по вечерам старушка присматривала бы за ребенком и дала бы им возможность поехать куда-нибудь вдвоем. Денег у них как будто достаточно. Оказывается, что опять главное и единственное препятствие — положение Ивара в обществе. В фирме отца он пока всего лишь один из вице-директоров.
Текут дни. Иногда удается выкроить минуточку, постоять у изгороди, поговорить с соседкой, которая копошится у себя в саду. Но почти всегда разговор обрывается на полуслове. Ивара мало беспокоит плач дочери. В лучшем случае он принуждает себя подойти к кроватке и поцеловать Ингеборгу в лобик. Потом в передней достает резиновые сапоги, спиннинг, машет рукой и уходит. Вскоре он перестает прощаться, даже если уезжает на два дня кататься на лыжах, на охоту или на отдаленный курорт участвовать в состязаниях по гольфу.
И вот наконец их удостаивают своим визитом родители Ивара — высокие пожилые люди лет под шестьдесят, оба одинаково седые и высохшие. Все сидят за столом, пьют кофе с молоком. Хотя разговор не клеится, настроение тем не менее у всех дружелюбное. Разумеется, внук умилил бы пожилых господ гораздо больше, но и в этой крохотной девочке безусловно пульсирует кровь Эльвестад. За одно это Ивар вполне заслуживает награды, и отец преподносит ему дорогую сигару из числа тех, которые специально выписывает себе из Гаваны. Они встают и, попросив разрешения у дам, выходят в соседнюю комнату покурить. Пользуясь моментом, бабушка вынимает из сумочки толстый конверт с банкнотами и прячет в детской коляске под подушку.
Вечером Ивар провожает родителей в город. На всякий случай он решает надеть фрак. Отец обещал билеты на гастроли знаменитого итальянского баритона. Она так завидует мужу, что еле может сдержать слезы. Но и ему, бедняжке, не легко — пуговица воротника ни за что не желает пролезать в дырку. И ей приходится бросать кухонные дела, мыть руки и спешить мужу на помощь.
Дни убегают один за другим, вырастают в недели, выстраиваются в месяцы. Она живет в Швеции уже почти три года, а что она тут знает? Свое удобное жилище, прекрасный сад, дорогу до соснового бора, куда водит гулять Ингу? Даже в Стокгольм, а до него неполный час езды, она приезжает только в тех случаях, когда нужно купить новое платье, пальто или обувь. И всегда вместе с дочерью. Притом выносить внучку больше двух часов бабушка не в состоянии. Все представления о новой родине почерпнуты из телевизионных передач и поэтому носят довольно плакатный характер. У нее создается впечатление, что она единственный угнетенный человек в этой насквозь демократической стране.
Рождается сын. И тогда она впервые поднимается на борьбу против единовластия Ивара и одерживает первую победу, пускай даже иллюзорную. Кто может догадаться, что шведское имя Ян на самом деле задумано как латышское Янис. Успех маленькой хитрости вдохновляет ее на новый бунт, и она высказывает мужу много гневных слов о своем положении рабыни.
Ивар совершенно убит. Он всегда считал себя идеальным мужем, тружеником, который не покладая рук печется о благе семьи. Как неуместны эти упреки, как несправедливы, особенно сегодня, когда он приготовил жене сюрприз: купил ей машину, потратив на это сэкономленную двухгодичную зарплату служанки.
Ивар растерян. Двухлетняя Инга тоже с испугом переводит глаза с разбитого вдребезги чайника на безудержно рыдающую мать.
Он осторожно кладет ей на плечо руку, она ее стряхивает. Он пробует ее поцеловать, она выбегает из комнаты. Тогда Ивар объясняет дочери, что нужно взять маму за ручку и вывести в сад.
Только тут до нее доходит, как чудовищно несправедливо она обошлась с мужем. Перед калиткой в лучах заходящего солнца сверкает совершенно новенькая малолитражка. Ее собственная машина. Ключ от тюрьмы о четырех колесах и со знаменитым на весь мир мотором «Волво». В порыве девичьего восторга она подбегает к машине, садится в нее, включает скорость и срывается с места. Но через несколько километров спохватывается и поворачивает назад. Муж, посадив дочку на плечи, по-прежнему стоит перед калиткой.
Да, шаг за шагом она учится понимать, что деньги имеют колоссальную власть, о которой в своей прежней жизни она не подозревала, поскольку у нее никогда не было денег. Здесь, наоборот, есть смысл их копить. Но как втолковать это ребенку, который пока еще руководствуется только чувствами.
Наверно, она сама до конца не убеждена в правоте своих новых воззрений, иначе гораздо легче справилась бы с пятилетней дочкой. Голос рассудка звучит не совсем искренне, роль освоена пока что механически. От этого страдает ребенок.
Однажды воскресным утром, когда Ивар, удобно устроившись в кресле и положив длинные ноги в носках на низенькую скамеечку, не то дремлет, не то слушает последние известия, монотонно льющиеся из радиоприемника, в комнату вбегает Ингеборга, размахивая над головой газетой, как знаменем победы. Она сама ее купила! В первый раз в жизни девочка одна самостоятельно добежала до киоска в конце улицы.
Реакция отца совершенно неожиданна. Узнав, каким образом девочке досталась газета, он сердито швыряет ее на пол. Спохватившись, однако, подымает, аккуратно складывает и кладет на полку. Когда Ингеборга начинает оправдываться, он ее резко осаживает и выставляет за дверь.
Девочка ищет утешения и справедливости на кухне у матери. Но и здесь она не находит поддержки и вынуждена выслушать нотацию.
— Нельзя тратить деньги без разрешения родителей, — возясь со сковородкой у электрической плиты, поучает мать.
— Но это мои деньги! Я вынула их из своей копилки! — оправдывается дочь. По-шведски она говорит совсем без акцента.
— Но ты же знаешь, что газету приносит почтальон. Зачем покупать лишнюю?
— Я посмотрела, но в ящике ее не было. А папа так любит по утрам вместе со мной рассматривать картинки, — всхлипывает Ингеборга.
— Газета стоит денег. За эти эре ты могла бы купить себе жевательную резинку.
— Но я не хочу резинки, — упрямится дочь.
— Ну как мне тебе объяснить, — теряется мать. — Отец уже один раз заплатил за эту газету. Он сердится потому, что ты заплатила второй раз. Нельзя так транжирить деньги, — еще одна газета, еще одна кукла — и пошли трата за тратой. Стоит только начать. Когда ты подрастешь, сама поймешь, каким трудом достаются деньги, как тяжко их зарабатывать.
— Я не работала, мне дала бабушка!
Девочка уже ничего не понимает.
Тут мать замечает, что охотничьи колбаски пригорели. Настроение от этого у нее, конечно, не улучшается.
— Если ты сейчас же не перестанешь хныкать, — сдерживая раздражение, говорит она, — я положу тебя в постель и смеряю температуру. Иди-ка лучше извинись перед отцом и обещай, что никогда больше так делать не будешь.
Глотая слезы, Ингеборга выбегает из кухни.
Мать смотрит ей вслед. Она так и не знает, послушается дочь или заупрямится.
Шведские психоаналитики утверждают, что формирование человеческого характера в основном заканчивается к четырнадцати годам. Позже на него не могут сколько-нибудь радикально повлиять ни наставления, ни переживания. Следовательно, нужно воспитывать, пока не поздно. Пусть узнает жизнь во всем ее многообразии. Лучше лишиться никому не нужных иллюзий уже в детстве, чем строить воздушные замки и потом горько разочаровываться.
На недостаток опыта маленькая Ингеборга действительно не может пожаловаться. Но самый тяжелый удар наносит ей первый день в школе. Неожиданно рушится мир, в незыблемости которого мать сама давно уже не уверена.
В этот день она сидит за рулем в своей машине, которая рядом со многими другими стоит на просторной стоянке напротив школы. Слева от нее расположился пятилетний Ян — такой же плотный и светловолосый, как Ивар. С развевающимися косичками и школьным ранцем на спине к ним подбегает Ингеборга.
— Где отец? — еще издали спрашивает она. — Он скоро приедет?
— Папа занят на работе, — отвечает мать. — Ты же знаешь, что он теперь президент фирмы.
— Но он обещал! — разочарование Инги безгранично. — И сказал, что отвезет нас пообедать.
— Ничего, дочка, мы можем сами поехать в кафе. Там ты расскажешь нам, как тебе понравилось в школе, и закажешь что твоя душа пожелает.
Дочке остается только согласиться. И вот они сидят втроем за небольшим столиком. Широкие окна многолюдного кафе смотрят в осенний сад. Там тоже много посетителей, желающих в этот прозрачный сентябрьский день пообедать на свежем воздухе. Они видны только матери. Дети сели к окнам спиной.
Неожиданно мать вздрагивает. Ведя под руку красивую светловолосую девушку, в сад входит ее муж, высматривает удобный столик.
— Что случилось, мамочка? — пугается Ингеборга, заметив внезапную бледность на лице матери.
— Ничего, ничего, — пытается она скрыть замешательство и ищет глазами путь к отступлению. Единственная дверь ведет через сад, где Ивар уже нашел себе место. — О чем ты меня спрашивала, дочка?
— А что, я теперь все время буду жить у бабушки? — без особого восторга повторяет вопрос Ингеборга.
— Только в рабочие дни. По субботам мы с Яном будем забирать тебя домой.
— А папа? Он будет жить со мной или с вами?
— Не знаю, дочка, ничего не знаю…
К столику подходит одетый с иголочки седой, почтенный господин.
— Добрый день, госпожа Эльвестад! — Он кланяется и целует ей руку. — Какая радость видеть вас! Очаровательные дети. Никогда бы не подумал, что у вас уже такая взрослая барышня, — сыплет он комплиментами на латышском языке.
— Довольно, Паруп, довольно! Приберегите медовые речи для земляческих собраний.
Она обрывает его достаточно нелюбезно. Но Паруп не намерен обижаться.
— Хорошо, что напомнили, — продолжает он как ни в чем не бывало. — Завтра латышская колония устраивает ежегодный осенний бал. Надеюсь, что вы и ваш многоуважаемый муж окажете нам честь и посетите наши скромные чертоги. У меня случайно остались еще два пригласительных билета, стоимостью пятьдесят крон каждый. — Тут он наклоняется и неизвестно почему переходит на шепот, точно заговорщик, решивший доверить государственную тайну: — Представьте себе, будет настоящий шнапс от Волфшмидта, жареный горох со шпиком и пахта — женский комитет позаботился!
— Спасибо, — холодно говорит она. — Но я отнюдь не уверена, что на этом балу найдется хоть один человек, кому мне захочется подать руку.
— Зачем же так, госпожа Эльвестад?! — протестует Паруп. — На родине, конечно, случались и расхождения во взглядах, но здесь, на чужбине, все земляки должны держаться вместе… Пусть эти билеты останутся у вас, может быть, вашему многоуважаемому мужу заблагорассудится…
— Мой муж не придет. Он занят на работе…
В этот миг Ингеборга, которой наскучил непонятный разговор, поворачивает голову и замечает в саду отца. Тотчас она оборачивается к матери и понимает: та тоже видела мужа. В ее недоумевающих глазах появляется выражение взрослой, многоопытной женщины.
В эту ночь, мучимая бессонницей, она ворочается в одиночестве на широком супружеском ложе, пытаясь разобраться, что же ноет у нее в груди: осмеянная любовь? Оскорбленное самолюбие? Мозг, оглушенный успокоительными таблетками, работает лениво, словно в тумане. Она не в силах до конца понять свои чувства. Лишь, одно ощущение мелькает и снова возвращается, пока не принимает более или менее ясные очертания. Если бы ей в самом деле показалось, что жизнь без Ивара не имеет смысла, она выпила бы не три, а все двадцать четыре таблетки, содержащиеся в коробочке, и теперь уже ни о чем бы не размышляла.
Теперь она понимает, что именно страх перед одиночеством заставил ее сказать Ивару «да». Уверенный в себе, в своем будущем, он ей представлялся единственным спокойным человеком в Европе, раздираемой экономическими кризисами и политическими страстями, надежной опорой, к которой можно будет прислониться, переложить на нее все свои горести и беды. Скоро к этому, разумеется, примешалась и нежность. Нежность женщины к своему первому мужчине. Тем не менее ни истинная дружба, ни глубокое уважение, а без них она не мыслила себе гармоничной супружеской жизни, никак не возникали. Когда муж впервые не вернулся домой, она больше всего испугалась одиночества. В пустынном доме, невесть где, в чуждой и по-прежнему незнакомой для нее стране, точно так же, как прежде, она страшилась один на один вдруг встретиться со смертельной опасностью. Может, именно поэтому она так привязалась в лагере к маленькому Пичу. В заботе о нем она черпала силы для себя… Родилась Ингеборга, одиночество отступило — рядом дышало крохотное создание, и она знала, что необходима ему. Маленький Ян совершенно отодвинул Ивара на задний план. Ночью он иногда еще бывал ее любовником, днем — отцом ее детей, кормильцем семьи, но так и не сделался в полном смысле этого слова любимым мужем.
Возможно, она сама виновата в том, что случилось. Кто знает, может, Ивар ищет вовсе не легкие связи, а глубокие чувства, которых не находит в своих отношениях с женой… Она не в состоянии додумать эту мысль до конца, но ей кажется, что Кристап никогда не поступил бы так, что на родине никто ее так больно не оскорбил бы. Наконец хлынули горячие слезы. Вот где корень всех ее бед — она не в силах забыть своей первой, несостоявшейся любви! И поныне Кристап навещает ее во сне, взрослый Кристап, воплощение всего лучшего, что есть в мужчине. Трудно передать словами горечь разочарования, когда, открыв глаза, она видит, что прижалась не к Кристапу, а к спокойно дышащему Ивару. А он, проснувшись, никак не может понять, откуда у его уравновешенной жены эти неожиданные приливы страсти.
Никогда не смириться ей с несправедливостью судьбы: спаслись же другие, почему именно Кристап должен был погибнуть? В такие мгновения она думала только о себе, о своей неудавшейся бессодержательной жизни, ведь единственным приобретением ее были дети, которые и понятия не имели, как исстрадалась мать по родине и счастью, по настоящим и верным друзьям.
Часто родители поддерживают фикцию брака ради детей. Семье необходим отец, и этот факт как бы оправдывает самую бесстыдную ложь и лицемерие. Ей кажется, что Ингеборге и Яну пойдет на пользу, если она вовремя разрубит начавший расползаться узел, который десять лет назад связал латышскую беженку с сыном богатого шведского фабриканта. Дети должны знать правду, какой бы горькой она ни оказалась. Но тут выясняется, что строить жизнь по-своему вовсе не так-то просто.
— Мне абсолютно ничего не нужно! — С такого высокомерного заявления начинает она разговор с добродушным и немолодым адвокатом Ивара.
— Но господин Эльвестад никогда не допустит, чтобы его дети в чем-нибудь нуждались, — пробует возразить адвокат. — Можно вас спросить, на какие средства вы собираетесь существовать?
— Я как будто имею право на компенсацию за лишения, причиненные немцами во время войны?
— Совершенно верно, но это единовременное пособие, так сказать, плата за страдания, а определять ее будут по довоенным доходам ваших родителей. Я уже позволил себе подсчитать… — Адвокат вынимает из портфеля блокнот, раскрывает и кладет перед нею. — Как явствует из цифр, вы можете примерно полгода содержать дом, машину, одним словом, продолжать свой теперешний образ жизни. К тому же вам придется вступить в ассоциацию жертв фашизма, подписывать всевозможные декларации и призывы.
— И это вас беспокоит?
— Меня? Отнюдь нет! Я сам старый антифашист, — честно отвечает адвокат. — Но подумайте об интересах фирмы — жена президента активно вмешивается в политику…
— Жена… — усмехается она.
— Повторяю, ваш муж не согласен на развод. Зато гарантирует вам личную свободу и материальную независимость, что позволит вам персонально наслаждаться жизнью и дать детям самое лучшее образование. На вашем месте я бы не отказался…
Имеет ли она право отказаться? Речь ведь идет не о какой-то кратковременной выгоде, а о будущем ее детей. Разумеется, Ивар не оставил бы их без хлеба насущного. Она тоже могла бы подрабатывать, но частную школу детям придется обменять на общую и в гимназию поступать здесь, в Стокгольме. Отдать дочь в швейцарский лицей, а сына в известный английский колледж, как они когда-то задумали, ей уже будет не по карману. А это значит захлопнуть парадную дверь у них перед носом и заставить войти в жизнь через «черный ход», который предназначен для служащих — почтальонов, рассыльных, лакеев. Поймут ли дети решение матери, сумеют ли простить ей жестокий шаг? И во имя чего она собирается его совершить? Во имя собственной гордыни? Чтобы не запятнать свое самолюбие? Чтобы не пострадала ее честь в глазах дочери, которая видела ее позор в кафе? Но было ли вообще честно давать жизнь детям Ивара, зная, что ее сердце принадлежит Кристапу? Один миг слабости в Гамбурге, когда она получила известие, что Кристапа нет в живых, и сколько неразрешимых нравственных проблем! Но если уж она приняла решение жить среди волков, значит, надо и выть по-волчьи. При желании этот вой может превратиться в довольно приятную мелодию, и жизнь детей под эти звуки пойдет как по маслу.
Она не отказывается от благ, которые посулил адвокат Ивара. Не отказывает себе она и в радостях — путешествует, развлекается. С легкостью отдается наслаждениям, которыми пресыщено и до которых тем не менее жадно высшее шведское общество. Ивар не скупится на деньги, необходимые для ее нового образа жизни, напротив, чем неистовей она веселится, тем лучше, жена президента — ходячая реклама кредитоспособности фирмы!
Зимой она ходит на лыжах, летом играет в теннис, катается на яхте или загорает на пляже. Иногда ее сопровождают дети, иногда поклонник. Время от времени она случайно встречает Ивара, который беспрерывно меняет своих партнерш. Они миролюбиво беседуют, случается, вспоминают молодость, разнообразия ради проводят ночь вместе — что в этом плохого? Мрачными бывают только ее утра. Она пробуждается с неприятным вкусом во рту, обессиленная бесполезными попытками найти ответ на главный вопрос: чем заполнить беспросветную пустоту? Оторванная от своей первой родины, по-настоящему не принятая второй, она всегда одна со своими детьми и случайными знакомыми, которых при всем желании нельзя назвать друзьями.
Она понимает, что стала еще более одинокой, что дошла до того рубежа, за которым человек теряет себя. Отказавшись от оглушающей поп-музыки и мишурного блеска общества, она с неистовством принимается за воспитание Ингеборги и Яна. Никаких особо высоких целей она себе не ставит, ей хочется лишь, чтобы они выросли порядочными людьми, способными самостоятельно думать и действовать. И еще она мечтает, чтобы детям никогда не довелось бы испытать того, что пришлось на ее долю. Общественное положение отца и традиционный нейтралитет Швеции кажутся ей надежной гарантией. Нужно только постараться уберечь еще не созревшие детские умы от влияния радикальных идей. Ей не остается ничего другого, как вместе с ними запереться в созданном ею стерильном пространстве.
Очевидно, и этот образ жизни не дал ей удовлетворенья. Иначе она не ухватилась бы с такой страстью за слабую надежду встретить человека, с которым ее роднило хотя бы общее прошлое. Откуда взялась в ней внезапная сентиментальность? Не первый ли это признак старости, а может быть, последнее предостережение прозревшей совести? Она не задумывается над этим. Прочитав в газете репортаж о рижских ученых, она тут же отправляет телеграмму. Но дожидаться ответа у нее не хватает терпения. В порту стоит советское судно, в конце концов, с ее туристским опытом и знанием языка она в Риге не пропадет даже без друзей…
И вот она в своем малолитражном «Хилтоне», сопровождаемая детьми, подъезжает к трапу лайнера. Ингеборга за это время успела стать абитуриентом гимназии. Ян тоже порядком вырос. Почти одновременно с ними одетый в ливрею шофер подводит к трапу шикарный «Мерседес». Он привез Ивара. Годы лишь слегка подсушили черты его лица, сам он по-прежнему строен и моложав.
— Приехал попрощаться? — насмешливо спрашивает она. — Не боишься, что твое присутствие у трапа русского корабля может скомпрометировать доброе имя фирмы?
— Дети, позовите носильщиков! — говорит Ивар и обращается к ней: — Да, я все время думаю о фирме, которая, кстати, кормит и тебя. Поэтому позволил себе обменять твой билет. Пока ты моя жена, ты должна путешествовать в каюте «люкс».
— Пока? — повторяет она. — Не значит ли это, что ты наконец решил развестись?
Ивар стряхивает пепел с сигары.
— Я не имею права навязывать тебе советы, но я очень надеюсь, что ты не совершишь чего-либо, что вынудит меня…
— Может быть, лучше сразу упаковать все вещи и взять с собой детей? — перебивает она Ивара. — Еще не поздно.
— Ты не знаешь шведских законов, — говорит Ивар. — При разводе детей оставляют тому, кто может дать им образование и материально их обеспечить.
— Ты хочешь отнять у меня детей?! — кричит она. — Только потому, что у меня нет денег!
— Я не хочу, — с ударением отвечает Ивар. — Ты всегда была для них хорошей матерью.
Буксирчик, пыхтя от натуги, помогал великану-лайнеру держать курс в узком фарватере Даугавы.
Мимо них скользили берега, и хотя взгляду открывалась лишь ничтожная часть города, тем не менее это было первое знакомство с Ригой. На палубы высыпали пассажиры. Объяснения профессиональных экскурсоводов, записанные специально для них на магнитофонной ленте, лились из всех динамиков судна.
Она по-прежнему неподвижно стояла на капитанском мостике. Неподвижным было и ее лицо, напоминавшее прекрасную маску. Одни глаза с какой-то ненасытностью впитывали в себя меняющиеся картины. Но вот в динамиках прозвучало слово «Спилве», она оторвалась от поручней и кинулась к правому борту, откуда как на ладони просматривался аэродром, самолеты различных конструкций, бетонированные стартовые дорожки, здания технической службы. Столь же внезапно, как и вспыхнул, ее интерес погас, пальцы, лихорадочно сжимавшие поручни, ослабли, лишь легкая дрожь свидетельствовала о пережитом напряжении. Превращения произошли столь молниеносно, что старый лоцман, которому откровенный интерес иностранки сперва показался подозрительным, не успел и опомниться.
— Может быть, вас что-нибудь там заинтересовало? Спрашивайте. — Он указал на противоположный берег.
— Спасибо, — тусклым голосом ответила она. — Пойду переоденусь.
О том, встретят ли ее на берегу, ей сейчас не хотелось и думать.