Слушай меня, девочка. Я твой метроном. Слушай мой голос, и я помогу тебе держать ритм.
Я вижу, ты ходишь босиком. Следует признать это весьма благоразумным. Туфли причиняют девушкам, коих ты ищешь в темноте, множество проблем. Сколько из них дотанцевались до смерти в туфельках из шелка, хрусталя, шерсти и дерева? И не сосчитать! Кладбища ими полнятся. Ты поступаешь мудро, делая свои подошвы твёрдыми от грязи, позволяя нарастить собственные туфли из мха, глины и мозолей. Это предпочтительнее туфель, которые могут предать тебя в любой момент.
Я помню, как был деревом. Коричное дерево питалось дождём, пока кто-то не выдрал его из земли за волосы и не сделал симпатичный комод, два стула с высокими спинками и сиденьями из жесткого льна; круглый стол, за которым несколько поколений детей учились грамоте; столб, у которого сжигали ведьм; неимоверно дорогую книгу с обложкой из коричной древесины, коричной бумагой и текстом, написанным коричными чернилами, – думаю, это был Псалтирь, – а также колесо для кареты и пару туфель.
Ещё я помню женские руки и то, как их обладательница пила чай из белых листьев, фиалок и единственного красного листочка, пока плела из корней сложный узор, который ты видишь. Её мастерская была милая и пыльная, в ней собралось благородное общество – я мог бы вести беседы с многочисленными ботинками для верховой езды и танцевальными туфлями на каблуках, чей белый верх был украшен красивой синей вышивкой. Но они отличались язвительностью и не желали общаться с грубыми коричными башмаками. Поэтому я не жалел о расставании, когда меня упаковали и отослали в город на красной равнине.
В Аджанабе я оказался на вершине обувного общества. Ни один ботинок для верховой езды не мог сравниться с коричной туфлей – священной городской реликвией! Я мечтал о сладких, изящных ножках, которые будут кружиться и топать на фестивалях пряностей и звёздного света; о том, как меня будут держать на высокой подставке с розовой подушкой, и мои подъемы ощутят податливый шелк. Взамен меня принесли в гробницу.
Гробница похожа на цистерну для воды, знаешь ли. Она полна плоти, как цистерна – воды, и с потолка везде капает. На каменных стенах изображены благочестивые картины деяний доблестных мертвецов, а чернила, коими они нарисованы, стоят больше воды или мёртвых тел. А ещё там эхо, и тени таятся по углам, и никто туда не войдёт, если его не заставят. Думаю, его заставили – священника, который дорого за меня заплатил и принёс к погребальным носилкам своей дочери будто масло для миропомазания.
«При жизни она была хорошей девочкой», – уверял он каждого слушателя. Но разве хотя бы один отец когда-нибудь говорил иначе? Она была благочестива и добра к беднякам. Каждое утро умывалась ледяной водой – затратная и сумасбродная привычка для Аджанаба, где летом стёкла плавятся в оконной раме. Когда её кожа начинала болеть от холода, она припудривала руки, грудь, лицо и волосы корицей, измельчённой так, как соли и не мечталось.
По словам её отца, их семья была священной, примером для всех. Девочка училась в лучшей городской семинарии и там узнала, как извлекать ликёр и чернила из корицы и звёздного света. Но самое важное, она узнала, что для всего нужен подходящий момент и цель; использовать то и другое следует по назначению.
«Никто не был скромнее её в одежде и поведении, серьёзнее и усерднее в учёбе– говорил её отец. – Никто не вёл себя так правильно и безупречно, как полагается вести себя девушке».
Когда поля умерли, она была безутешна, как и полагается дочери Жреца Красных пряностей. Купалась в ледяном фонтане, пока зубы не начали стучать, а губы не посинели и не опухли. Она молилась и изучала маленькие черенки коричника в своём садике на подоконнике, который полагается иметь дочери священника. Но они росли как попало, ощетинившись острыми листочками, припорошенными сладкой пылью. В конце концов она прекратила истязать кожу суровой водой и покинула сад, выйдя в поля, где погребла себя в заболевшей земле.
Она оставила открытыми только глаза и рот, остальное спрятала под красным грунтом. Так ребёнок натягивает любимое одеяло до самого подбородка. И – какая праведная девушка! – продолжала молиться, убеждая землю научиться у её горячей крови, бьющегося сердца, возвышенной души. Земля взяла всё это, но, как дурно воспитанный человек, ничему не научилась. Что бы ни иссушило корни базилика и паприки, кардамона и чесночных побегов, оно иссушило и её в земле. Любимая дочь жреца, будучи посаженной, не взошла.

Её тело, холодное, как в любое из утренних священных омовений в ледяном фонтане, выкопали и отнесли в семейную гробницу. Там его опустили на погребальные носилки из ароматного кедра, вложили в непорочные руки пышный букет из цветов кассии, расправили складки платья из редчайшей короткани. Отец плакал возле неё каждый день, если верить его словам, будто сам превратился в ледяной фонтан.
Кто знает, что нашептало скорбящему жрецу, что я смогу её пробудить? Лучше не спрашивать, ибо племя мёртвых девушек несравнимо загадочнее, чем племя живых. Да и, откуда нам знать, на что намекают их тени, когда за окном давным-давно сгустилась полночь? Он верил в святость красных пряностей, и, наверное, этого хватило. Поэтому в пару коричной девушке создали коричные туфли и надели на её жесткие серые ноги. Жрец красных пряностей ждал здесь, у носилок, не осмеливаясь дышать; его лицо краснело от надежды и удушья.
Я не скажу, что она проснулась и обняла отца жесткими серыми руками. Не скажу, что он начал петь от радости и что отец с дочерью станцевали вальс вокруг гробницы. Но после того, как я сжимал её лодыжки больше двух недель, а он уснул на пустых носилках, как иной раз засыпают отцы, ожидая появления дочерей на свет, из её носа потекла струйка красной грязи, из глаз – красные грязные слёзы, а изо рта начал сочиться поток красной мутной слюны. Она приподнялась на своей каменной плите и тихонько закашляла, как кашляют воспитанные девочки; красная земля аджанабских полей сошла с неё, влажная и мёртвая, яркая и густая.
Её отец не проснулся – отцы спят крепко. Благочестивая дочь очистила рот и поднялась, с трудом удерживая равновесие на трясущихся ногах, обутых в меня, коричные туфли. Я чувствовал её вес – небольшой, ибо она сделалась лёгкой, после того как долго пробыла мёртвой. Я чувствовал её печаль и страх, дрожащие подошвы, настойчивое желание снова увидеть солнце. Это тайны, которые знают туфли, потому что мы несём в себе живое существо и догадываемся обо всём, что составляет его суть.
– Папа, – прошептала мёртвая дочь. – Проснись. Пора отвести меня домой.
Она поцеловала его в щёку сухими губами.
Жрец Красных пряностей открыл глаза и увидел свою девочку, обожаемую дочь, свою коричную радость. Её длинные волосы были влажными и свалявшимися из-за грязи, масел и комковатых пряностей, но он всё равно поцеловал её и крепко обнял. Она позволила ему касаться себя, хоть была напряжена и неуверенна. Сказала, что согласна показаться на службе, держать красную свечу и чтобы её назвали чудом. Чего ещё могла хотеть благочестивая девочка?
Но, когда служба началась, она была совсем в другом месте – в опустевшем дворце Герцога – и танцевала в заброшенных комнатах, среди испорченных гобеленов с тиграми и крачками, сломанной мебели и разбитых флаконов для духов. С той поры, как она умерла, эти комнаты стали местом бесконечных балов, пирушек, неуёмных торжеств в свете помятых и потускневших канделябров. Молодые и легкомысленные собирались там, выстраиваясь для танца в линии, точно потрёпанные куклы. Аджанаб умер недавно, буйные поминки ещё не завершились.
Дочь жреца просто вышла на свет. Даже самое глупое существо знает, что следует идти на свет, и это было всё, на что она оказалась способна в своём отупевшем, сером состоянии: пойти к теплу и огню. Я тоже жаждал, чтобы меня использовали правильным образом и мне наконец стало тепло. И лишь самую малость подтолкнул её к этому блистающему, шумному месту. Там мы танцевали, кружились и чувствовали прикосновение огня, горячего и золотого.
Крепко обнимая её худые ноги, я танцевал на праздниках корицы и звёздного света. Любые танцы, какие только можно вообразить! И все их я станцевал дважды. Как много рук побывало на её талии, как много полированных туфель соприкоснулось со мною, как много клетчатых полов, ранее блиставших, а ныне разбитых и грязных от летней пыли мы успели обойти? И не сосчитать, подруга, и не сосчитать! Пока мы танцевали, а ночи в заброшенном особняке Герцога, где все садовые фигуры обгорели до черноты и все крыши сделались приютом для голубей и скворцов, сменяли друг друга, её руки делались менее жесткими и серыми, кровь становилась менее густой и чёрной, щёки – не такими запавшими и холодными, как прежде. Её волосы стелились за нею, как чёрный ветер, щёки сделались краснее свеч, глаза стали проницательными, дикими и красными будто коричные туфли. Кожа уже была не розовой, но алой, и кровь бежала так быстро, что я всё думал – не лопнули бы жилы. Сердце девушки превратилось в вопящий неуёмный вихрь.
Отец был доволен и замечал лишь румянец да улыбки. Он не видел её зубы и то, как крепко она сжимала красную свечу, как быстро убегала после службы. Чем сильнее она отдавалась танцу, тем меньше мне нравилась. Конечно, я хотел танцевать – это лучшее, о чём могут мечтать туфли. Но я мечтал танцевать изысканные танцы, на свадьбах и в честь сбора урожая, сложные кадрили и вальсы, точные как часы. Её же танцы не требовали умений, были всего лишь постоянной бурей, сирокко, что никак не унимался. Я устал…

И вот, когда она бежала из герцогских садов с их почерневшими кустами в форме лебедей и жирафов, я умудрился соскользнуть с её ног и остаться в траве – счастливым, тихим и неподвижным. Мне хотелось бы сказать, что девушка упала замертво в тот самый миг, когда я освободил её стопы. Но этого не произошло. Я видел, как развевались на ветру волосы, пока она бежала домой через сады и переулки, обратно к проклятой красной свече.