Женька еще помнил, как мать частенько говаривала, бывало, про свою свекровь, говаривала с ласковой застенчивостью:
— У нашей мамаши до чего же легкая рука! Ткнет в землю прут, а по весне глянешь ненароком, а прутик-то ожил: усики пустил! Или, к слову, уродится чамристый козленок. Думаешь: «Не жилец». А мамаша с недельку на особицу попоит хилого парным молоком, пошепчет ему на ушко всякие задушевные слова и уж носится взлягошки глупыш по двору! Она и кровь мастерица заговаривать. Истинное слово!
Да и сам Женька знал, какая у бабушки Фисы «легкая рука».
Раз прошлым летом дед Фома по рани пересунул бабушку с внуком на своей легкой бударке на Гаврилову косу. Самая пора подоспела собирать ежевику.
Вошла бабушка Фиса в ежевичник и ахнула. Все кусты сверху донизу были осыпаны крупными спелыми ягодами, слегка подернутыми дымчато-сизым налетом.
— Казистая ягодка! — умильно воскликнула старая, осторожно поднимая тяжелую плеть, поблескивающую холодной росой. — Эдакого преобилия да-авно не помню!
Задолго до полудня они вдвоем насобирали ежевики три больших корзины (одна предназначалась в дар Фоме). А потом, перекусив, отдыхали на берегу, поджидая лодку.
Бабушка прикорнула в тени осокоря, а Женька в свое удовольствие плавал, нырял, ловил майкой увертливых мальков в застругах с ленивой стоячей водой. А когда выскочил на берег — до черноты лиловый, весь в крупных гусиных мурашках, то порезал об осколок бутылочного стекла большой палец на правой ноге. Из глубокой раны цевкой забила алая кровь.
— Ба-а, — взревел Женька, прыгая на здоровой ноге. — Смотри-ка, я порезался.
Очнувшись от дремы, бабушка Фиса спокойно проговорила:
— Сядь и зажми рану пальцами. А я сей момент…
Охая, она поднялась с земли и засеменила к заводи с высоким камышом.
Вернулась с гибкой камышинкой. Промыв водой рану на ноге внука, она ободрала с камышинки кожицу и приложила к все еще кровоточащему порезу белоснежную, ровно вата, мягкую сердцевину. И туго обвязала ногу своим головным платком.
— Не хнычь, ты ведь у меня мужик, — сказала бабушка. — К вечеру, стрикулист, бегать зачнешь.
Стоило старой выйти поутру на крыльцо с плошкой месива, как ее тотчас окружали куры и цыплята. А иной петушишка даже на плечо взлетит и, хорохорясь, прокукарекает хрипло, совсем еще несноровисто.
Не боялись бабушку Фису и выпавший из гнезда галчонок, и витютень-слеток с перешибленным крылом, и беззащитный и глупый сирота зайчишка. Все они находили у старой приют и заботу. Один грачонок прожил в избе всю зиму и научился даже говорить.
Каждое утро Гришка голосил, усевшись на подтопок:
— Ка-ашки! Гр-ришке ка-ашки!
— Обожди, торопыга, — ворчала добродушно бабушка. — Вот внука провожу сейчас в школу и кашку свою получишь.
В закутке за печкой, в чулане, в сенях у бабушки Фисы висели пучки всевозможных целебных трав. Варила она из них отвары и настойки и, странное дело, спасала иных односельчан от разных немочей.
Однажды нагрянул к бабушке из районной больницы пузатый очкарик, долго с ней о чем-то судачил, дотошно выпытывая целебные свойства трав, которые она собирала по лесам и долам. Напоследок очкарик выпросил у старухи несколько пучочков. А уезжая, сказал председателю колхоза:
— Годков бы ей сбавить… этак десятка четыре, вашей Анфисе Андреевне, да подучить малость… цены бы не было женщине!
Бодливого озорника Фирса, страшилища всей Ермаковки, когда тот, разъярясь, срывался с привязи и мыкался по деревне, могла усмирить лишь бабушка Фиса.
Держа в руке невзрачные стебельки никому не ведомой травы, она бесстрашно шла навстречу обезумевшему Фирсу, рывшему копытами землю. Шла неспешным шагом, ласково приговаривая:
— И не совестно тебе, бугай ты глупый? Не топочи ножищами, не ворочай бельмами, не испужалась я тебя нисколечко! Ну, кому я говорю?.. Утихомирься, батюшка, ведь я к тебе с добром иду!
Замирал бык на месте, испуская тяжкий вздох. А потом поднимал от земли слюнявую морду и тянулся к бабушкиной руке за травкой.
А она, вплотную подойдя к черномастому, в репьях Фирсу, гладила его между острыми, ухватом, рогами, поднимала обрывок цепи и вела присмиревшего быка на скотный двор.
Был и такой случай. Как-то прошлой осенью сидели внук и бабушка на трухлявом крылечке, грузди готовили к засолу, и вдруг, откуда ни возьмись, ежик подкатился. И прямо в бабушкины ноги смело носом тычется.
— Ежик, ба, видно, ручной? — подивился Женька. — У Хопровых, поди, из клетки улизнул.
Покачала головой старая.
— Не то балабонишь, внучек. С бедой, похоже, пожаловал колючий. Выручай, мол, человек, ты разумнее меня.
Взяв на колени доверчивого ежа, бабушка принялась терпеливо перебирать острые его иголки.
— Так оно и есть, — сказала она чуть погодя. — Во какие здоровенные пиявки присосались к телу. Они и не давали живой душе покоя.
Пораженный Женька минуту-другую сидел не шелохнувшись. А потом удивленно и даже с обидой протянул:
— Почему же он непременно к тебе? А почему не ко мне сунулся? Я бы тоже этих пиявок-паразиток раздавил.
Посмеиваясь благодушно, бабушка Фиса степенно промолвила:
— А откуда мне знать, горячая твоя головушка?
Пожевала иссохшимися губами и раздумчиво и горестно заговорила:
— Примечаю, внучек, приветливости и душевности в человеках мало стало. А они, животины всякие да птахи бессловесные, чуют, кто к ним с добром, а кто с лихостью. Сколько тварей полезных без нужды изничтожается. А дубравы? А реки? Опять же не бережем. Грибов — примечаешь? — год от году все меньше и меньше родится. И ягод тоже. Рыбу, почитай, всю перевели. А до войны этой рыбищи-то всякой на Волге и на Усе невпроворот было. Да и после… после изничтожения фашиста еще водилась рыбка. Помню, как наш удачливый Фома… только что с фронта возвернулся мужик, ну и отправился порыбалить. Понять человека можно: истосковался бывалый рыбак по Волге. Ну, отправился на зорьке на своей бударке, а под вечер такого осетрища приволок! И стар, и мал сбежались подивиться. На дроги его, сердечного, еле взвалили, осетра-то. — Помолчав, положила на худое плечо Женьки невесомую свою руку. — Мне скоро помирать, но ты, Евгений, попомни мои слова: ежели вы, молодая зеленая поросль, не впряжетесь в оберегание природности людей окружающей, горькая будет ваша жизнь. — Снова помолчала, обирая теперь с крошечного груздочка сосновые иголки. — Днями по радио слышала: икру на заводах невсамделишную начали делать. Дойдет и до того, что ученые умы и мясо с рыбой таким же манером состряпают. Одна от того, может, будет выгода — без костей обойдется дело.
И старая грустно-грустно улыбнулась.
К бабушке Фисе частенько забегали и соседки, и молодайки, даже с другого конца Ермаковки. Одна просила подсказать, как надежнее солить грузди, другая — много ли надо тратить сахарного песку на ежевичное варенье, третья сомневалась: вкусны ли будут яблоки, если их положить в кадушку с квашеной капустой?
Учила старая заневестившихся девчонок и вязанию кружев крючком и на спицах, а также цветному вышиванию крестом и гладью.
Прошлую зиму, вспомнив молодость свою, бабушка связала белый пуховый платок необыкновенной красоты — весь в «морозовом узоре». Этот невесомый платок можно было свободно протянуть через обручальное колечко.
Гостившая в ту пору в Ермаковке жена директора крупного саратовского завода предлагала бабушке за ее чудо-платок большие деньги, да та наотрез отказалась продавать свое рукоделие. Платок она подарила телятнице Нине, внучке кумы, выходившей замуж за механика совхоза.
В последнее же время к бабушке Фисе почти никто не наведывался, кроме давней ее приятельницы горбатой чернички Мелаши да деда Фомы — дружка покойного мужа.
Потому-то и старая и Женька были прямо-таки поражены, когда в ненастный дождливый вечер к ним вдруг пожаловала Анюта — сестра Саньки Жадина.
Слабеющая глазами бабушка Фиса не сразу узнала вытянувшуюся за последний год девчурку, мнилось, еще вчера игравшую в куклы.
— К вам можно, баба Фиса? — от порога спросила стеснительная девушка, в волнении теребя пальчиками перекинутую на грудь толстую косу.
— Заходи, заходи, ягодка! — затараторила старая. — Вот господь и гостью нам к ужину послал. Бери-ка табурет да присаживайся, присаживайся к столу. Не мудрящий у нас ужин: сухарник на козьем молоке, да угощаем от души… чем богаты.
Смущаясь пуще прежнего, Анюта прижала к груди сдернутый с плеч плащишко. И сказала, опуская ореховые жаркие свои глаза:
— Спасибо… Я… я только что отужинала.
— А может, подать стакашек молочка холодненького? Прямо из погреба? — не унималась хозяйка. — Оно, козье-то, страсть как пользительное.
Женька молчал, лишь изредка косясь на заалевшую Анюту. В десятый класс перешла девчонка, а выглядела прямо-таки невестой. И ростом, пожалуй, перегнала своего старшего брата криворотого Игоря, женившегося по весне.
«Зачем, лиса, прискакала? По какому такому делу? Эти гордецы Жадины ни разочку в жизни к нам не захаживали, — думал Женька, сгорая от любопытства. Он даже потерял всякий интерес к пышному, ноздреватому сухарнику в глиняной жаровне. — Уж не отец ли прислал Анютку на меня жаловаться? Из-за кирпичей этих самых?»
Анюта же, тем временем обойдя таз, в который монотонно шлепались и шлепались с потолка свинцовые капли, скромнехонько присела на краешек старого сундука, прикрытого домотканой дерюжкой. Сложила на коленях руки и, то бледнея, то пунцовея, все еще собиралась с духом, с чего бы ей начать разговор, ради которого она пришла.
Робеющую девчурку выручила словоохотливая хозяйка.
— На-ко глянь, ягодка, глянь-ко, краля писаная, какой я ноне продукт природы в огороде выкопала, — суетилась старая, неся от печки и в самом деле редкостно уродливую морковку, похожую на голову бульдога.
Анюта так и прыснула от смеха, разглядывая бабкин «продукт природы».
— А я, баба Фиса, однажды боровичок на вырубках нашла… тоже, знаете ли, такой чудной! — повеселевшим голосом заговорила девушка. — Ровно три братца за руки взялись. Средний повыше, с шапкой набекрень, а двое по бокам пузатенькие карапузы. Ну, хоть на выставку посылай.
— Она, природность земная наша, ягодка, всякое чудо сотворить способна, — поддакнула старая. — Девкой была, как раз на выданье. От женихов, между делом скажу, отбоя не было. Тогда и я была сладенькой ягодкой, не то что теперь — простокваша прокисшая. Ну и шуганули по ту пору с подружкой Аришей мы за малиной. Царствие ей небесное, Арише-то. Во время войны, страдалица, померла в чужих землях. Муж на фронте с фашистом сражался, а их, голопятых, на Аришиных руках шестеро было. На трудодни же в лихие те годы хлебца выдавали граммы. Разве такую ораву прокормишь? Сентябрь, помню, уж шастал, зерно осыпается, а мы, маломощные бабы, никак со жнитвом не управимся. Вот раз Ариша, когда по домам приготовились идти, и насобирала с земли пригоршен пять осыпавшейся пшеницы. А тут, как на грех, Кирилла нечистый принес — бригадира колченогого. И набросился на Аришу волком: «Колхозное добро расхищаешь? Завтра же под суд отдам!» Мы его и так просили, и этак молили: «Пожалей малых деток, Кирилл Евсеич!» — да он ни в какую. Ну и осудили нашу Аришу и приговорили ее к пяти годам заключения. Там-то она, в землях сибирских, и скончалась горемычная… Ох, уж извиняйте меня, лепетунью грешную, начала про одно, а съехала на другое. Запамятовала даже, про что и сказывать-то стала.
— Ты, ба, всегда так, — упрекнул Женька бабушку. — А говорить наперед стала про то, как вы с подружкой за малиной отправились.
— И верно! — снова встрепенулась старая. — Шуганули мы с задушевницей моей Аришей за малиной чуть ли не в Кабацкий овраг за Усолье. Эвон куда шишига понесла. Сказывали люди, малина будто там чуть ли не по грецкому ореху выспела. И правда святая: отменная уродилась ягода. По две корзины каждая насобирала. В обратный путь-дороженьку под сумерки тронулись. А скороспешности-то в ноженьках-то уж нет. Брели, абы как. И к тому же, на грех, с дороги сбились. Плутали, плутали и в страховитый овражище забрели. Со всех сторон темь, Аришка моя от каждого куста шарахается. Стали по изволоку в гору подыматься, а дорогу нам леший заступил. — Бабушка Фиса строго глянула на усмехнувшегося в кулак Женьку. — Не больно-то щерься, увидал бы такое и штанишки насквозь промочил… Стоит этот сатана на самой тропе — преогромнейше-нескладный. А башка у него, что тебе пудовка, косматая вся, саженные же ручищи растопыркой, того и гляди сцапают. Ариша моя как увидала нечистую силу, так и на землю чуть ли не замертво хлобыстнулась… такая жалость, вся ягоды из корзин порассыпались. Но я не сробела. Сотворила крестное знамение и метнула наотмашь в долговязого лешего клюкой — по дороге подобрала палку. «Изыди, голошу, сатана окаянный, с пути-дороги людей крещеных!» И что вы думаете? Клюка-то ударилась о лешего и в сторону отлетела. А звук такой: ровно дерево о дерево стукнулось. Тут я осмелела до крайней отчаянности, зашагала по тропе в гору прямо на страшилище. Гляжу, а это и не леший совсем, а просто-напросто сухостойная сосна древности неизвестной!
Тут бабушка Фиса засмеялась, стыдливо прикрывая ладошкой беззубый рот.
Улыбнулась и Анюта. Положив на стол уродливую морковку, она сказала:
— Вы уж извините меня за беспокойство. Но если можете, одолжите на завтра валек. Белье с Ритой Суховой собрались постирать на речке, а валька у них нет.
— Тоже мне разговор? — с веселой беспечностью проговорила старая. — Бери хоть на неделю. Что ему, вальку-то, сделается? Только мне помнится, Анюта, матушка твоя одно время похвалялась, будто у нее в хозяйстве целых три валька. И один другого сподручнее. Или сношеньке-молодухе матушка вальки пожаловала? На улице в последнее время только и говору про вас: раздули, мол, Жадины кадило! Мало одних хором стало, еще Игорю родитель пятистенник громоздит всей Ермаковке на загляденье!
Опуская глаза и снова вся пунцовая, девушка еле слышно сказала:
— Ушла я, Анфиса Андреевна, от родителей. Рита пока приютила. Работаю уже в колхозе, а десятый… десятый класс, может, в вечерней школе закончу.
И встала. Бабушка Фиса не успела даже руками всплеснуть от поразившей ее новости.
Да и не до этого было: внезапно над Ермаковкой, с заката поливаемой лениво дождичком, грохнул гром, да такой ужасающей силы, что изба дрогнула, а на землю обрушился шквалистой силы ливень.
Крестясь, старая бросилась в чулан за ведрами и кастрюлями. Кажется, не прошла и минута, как начался ливень, а уж с потолка тут и там потекли бойко ручьи. Неунывающий Женька тоже принялся помогать бабушке расставлять по полу разную посуду.
— Такое наказанье, — причитала бабушка Фиса. — Как непогодица, так хоть беги из дома от потопа на все четыре стороны! Крыша-то у нас — дыра на дыре. А починить некому. И в совет на поклон ходила, и опять же в колхозное правленье. Все сулятся помочь. Пятый год обещаниями потчуют.
Шельмец Женька назидательно заметил:
— Недогадливая ты, ба! Поставила бы преду посудину за белой головкой, как иные делают, и крышу давно бы отремонтировали. Верно-наверно!
Скорбно вздыхая, бабушка Фиса ответила:
— Тоже мне прыткий! Думаешь, я не намекала Илюшину? А он и слухать не захотел. Жди, мол, бабка, очереди. И в другой раз не моги даже вякать о всяких своих глупостях! Вот когда Мордашкин сидел на месте Илюшина, тот бы не одну поллитровочку, а все три слопал. И тоже б ничегошеньки не сделал.
Зловеще-зеленые молнии ежесекундно озаряли избу нестерпимо-ядовитым пламенем. И тогда струившиеся с прочерневшего потолка потоки представлялись стальными нитями.
Наполненные пузырившейся водой ведерки и кастрюли Женька и Анюта выплескивали в распахнутую настежь сенную дверь.
— А ты тоже хорош гусь! — улучив момент, шепнула Анюта мальчишке. — Сказал бы своей пионервожатой, а та на комитете комсомола поставила бы вопрос. У нас в девятом и десятом вон какие лобаны! Давно бы перекрыли вам крышу.
— Как бы не так — перекрыли! — усмехнулся язвительно Женька. — Держи карман шире!
Через полчаса или чуть позже ливень прекратился, прекратился так же внезапно, как и начался.
Когда Женька по настоянию бабушки Фисы отправился провожать гостью, на небе уже проклюнулись колючие звездочки, а из-за Усольских гор тяжело поднималась кровавая луна.
Неся под мышкой валек, Анюта какое-то время молчала, бросая изредка косые взгляды на дичившегося при девчонках Женьку. А потом как бы между прочим спросила его, подчеркнуто-равнодушным голосом:
— Ты давно знаком с этим… ну, с шофером со стройки?
— С каким шофером? — прикидываясь простачком, переспросил хитрый Женька.
— Да с этим… вроде как Сергеем его звать?
— А-а, с которым ты в субботу в клубе танцевала?
В темноте не видно было, как зарделись у Анюты тугие округлые щеки.
— Да. Он такой высокий и… и…
— Красивый? — с подковыркой подсказал мальчишка.
— Я… я не знаю, — растерянно пролепетала Анюта. — Я просто так… просто слышала, ты, говорят, с ним встречаешься. Говорят, он из армии недавно вернулся.
— Ага, из армии. И еще к тому же холостой! — почему-то со злостью вдруг выпалил Женька. — Меня не одна ты про то пытала. И еще некоторые другие!
Про себя смекалистый мальчишка подумал: «Никакого валька тебе не надо, артистка! А прибежала ты за тем, чтобы про Серегу у меня выведать».
Тут они как раз поравнялись с невысоким плетешком, огораживающим двор Суховых.
Теперь уж спросил в свою очередь Женька, стараясь казаться как можно солиднее:
— Чего это ты, Ань, из дома сбежала? Блажь, что ли, напала?
Ткнув, пальцем Женьку в нос, девушка уклончиво сказала:
— Много будешь знать, скоро состаришься!
И хлопнула калиткой.