На следующий день, дождавшись отбоя воздушной тревоги, Вайс посетил салон массажа профессора Штутгофа.
Штутгоф встретил его шутливыми словами, но без улыбки:
— А, привет покойнику! — Сел, положил вытянутые руки на стол. — Ну, рассказывайте!
Вайс сообщил о тех подробностях заговора, какие ему стали известны. Привыкнув в тюрьме к изможденным, скорбным лицам, он не обратил внимания на то, что и лицо профессора сейчас выражает скрытое страдание.
Выслушав рассказ Вайса, профессор помолчал, потом как бы нехотя заметил:
— Собственно, отсрочку казни мы вам выхлопотали.
— Каким образом?
— Нашли человека, который сообщил князю Гогенлое, что офицер, приставленный к нему для поручений, взят Мюллером с целью получить информацию о деятельности князя. Тот к фюреру с протестом. Пока выяснялось, что это недоразумение, имя Иоганна Вайса попало в бумаги имперской канцелярии. Ну, и Мюллер струхнул, не решался вас вешать. — Спросил: — Генриха видели? Инициативный и вместе с тем осторожный товарищ. Он очень переживал вашу гибель, очень. Встретьтесь с ним сегодня же.
И только сейчас Вайс заметил, что лицо профессора потеряло способность улыбаться.
— Простите, мне кажется, вы чем-то огорчены? — участливо спросил Вайс.
— Да нет, — болезненно поморщился профессор, — какие у меня могут быть огорчения! Просто обыкновенное горе. — И каким-то деревянным тоном сообщил: — Ну, надо было ознакомиться с комплектом секретных чертежей. Жена правильно рассчитала: бомбежка, пожар — наиболее для этого благоприятное время, но почему-то замешкалась. Сначала рухнул лестничный пролет, а потом обвалилась стена. Сейчас бомбят, знаете ли, ежедневно, так что, пожалуйста, учтите. — Встал, подал руку. — Да, чуть не забыл. Ваш Алексей Зубов в Берлине.
— А как же теперь вы? — участливо спросил Вайс.
— Учусь, — ответил профессор. — Учусь перебарывать свое горе. — Посмотрел на потолок, видимо не желая встречаться глазами с Вайсом, сказал: — Зубов командует военнопленными, которых присылают из лагерей для разборки развалин после бомбежек, но работают они также и во время бомбежек: спасают погребенных в бомбоубежищах немцев.
Потом, чуть посветлев лицом, продолжил:
— Сей индивидуум решительно не годится для операций, где требуется изощренная тонкость ума. Типичный боевик. Он, знаете ли, во время восстания пробрался в варшавское гетто, говорят, совмещал в своем лице и Давида и Голиафа. Таскал на спине станковый пулемет, меняя огневую позицию на крышах, и прошивал фашистов словно мишени на полигоне. Двое из боевой группы приволокли его домой чуть живого. И, представьте, эта его Бригитта через свои связи добилась для него назначения на работу в Берлин. Странная особа. Меня представили ей случайно в доме, где я массирую одного видного имперского сановника. И сразу же она вцепилась в меня, умоляя лечить ее супруга. Еле отбился.
— Но почему же? — удивился Вайс. — Зубов — замечательный парень.
— Возможно, — сердито сказал доктор. — Но от подобных активистов я предпочитаю держаться подальше: любители висеть на волоске — самая трудновоспитуемая публика. — Насмешливо заметил: — Вы, кажется, тоже некогда обнаруживали склонность к этому занятию? — И вдруг лицо его побелело, профессор схватился за сердце. — Идите, идите, — махнул он рукой, — это у меня быстро проходит… — И сердито прикрикнул, так как Вайс не двинулся с места. — Я же вам сказал — вон!
…Генрих встретил Иоганна с восторгом.
— Я все время думал о тебе. А ты вспоминал меня? — Стиснул руку Вайса. — Это такое счастье, что ты живой!
Иоганн смущенно улыбнулся, пробормотал:
— Да, действительно неплохо. — И, желая быть абсолютно правдивым, признался: — Разумеется, я вспоминал о тебе, Генрих, беспокоился главным образом о том, чтобы ты не допустил какого-нибудь промаха. Клял себя за то, что не проэкзаменовал тебя по всей нашей технике. Это было мое упущение.
— Похоже, — сказал Генрих.
— На кого?
— На тебя.
— Извини, — смутился Вайс, — но это правда, эта мысль мучила меня.
— Так, может, сразу, с первых же слов начать докладывать? — иронически осведомился Генрих.
Иоганн, делая некоторое усилие над собой, промямлил:
— Нет, зачем же? Успеется…
— Ты совсем не умеешь притворяться, — усмехнулся Генрих, — не умеешь скрывать свои чувства.
— А зачем, собственно, я должен их от тебя скрывать? — пожал плечами Вайс. — Мне в самом деле не терпится узнать, что тут происходило с тобой.
— Ну вот! — ликуя, воскликнул Генрих. — В этом твоем вопросе я услышал то, что хотел. Ну что, доволен ли мной Штутгоф?
Вайс кивнул.
— А ты знаешь, что жена его, в сущности, работала на англичан?
Лицо у Вайса было вытянулось.
— И весьма эффективно, — продолжал Генрих. — Дело в том, что радионавигационные приборы, которые изготовлял секретный цех, где она работала, предназначались для «Фау». Что-то неладное происходило в этом цехе: большинство снарядов почему-то не достигало цели, падало в море. Дело в том, что в особых маслах для смазки механизмов оказались ничтожные доли эфирного вещества, оно испарялось особо интенсивно в период полета снаряда, смазка затвердевала, и траектория полета изменялась.
— А кто это установил?
— Я установил, — гордо заявил Генрих. — Дядя включил меня, как человека с инженерным образованием, в техническую группу гестапо, которой было поручено произвести следствие по этому делу.
— Ну и что же?
— Ничего, — сказал Генрих. — После того как я обнаружил эту остроумную порчу смазочных масел, я склонил комиссию гестапо к тому, что дефект снарядов заключается в некоторых просчетах, связанных с недоучетом силы притяжения водной поверхности. Мне пришлось немало потрудиться над проблемами баллистики. Моя аргументация выглядела весьма убедительной. Через профессора я посоветовал его супруге впредь производить смазку навигационных механизмов только после их сдачи техническим представителям ВВС. Только и всего.
Вайс сказал:
— Ты знаешь, жена Штутгофа погибла.
Генрих вздохнул.
— Знаю. Это ужасно. Видишь ли, создана была новая конструкция летающего снаряда. Она, очевидно, хотела узнать, в чем заключалось его отличие от прежнего…
— В чем же? — спросил Вайс.
Генрих сказал:
— Увы, когда более авторитетная комиссия ознакомилась с моим заключением, его сочли наивным и беспомощным. И я отделался сравнительно легко: лишился права принимать участие в подобных технических экспертизах. Занят главным образом тем, что помогаю дяде. На него возложены обязанности управляющего делами СС. Чисто финансовая и хозяйственная деятельность. — Пожаловался: — Когда я был уверен, что тебя убили, ты думаешь, мне было легко сидеть с ним по ночам в его кабинете и заниматься этой проклятой канцелярщиной? А он, как назло, проникся ко мне особо нежными родственными чувствами, то обнимет меня, то положит руку на плечо, заботливо спрашивая: «Мой дорогой, налить тебе еще кофе?» Чувствуя на своем плече руку убийцы отца, я содрогался от ненависти и омерзения. Мне стоило неимоверного труда вести себя спокойно: так хотелось влепить ему пулю в лоб!
— Что же тебя удерживало?
— Профессор. Я не знал о его существовании, просто относил в тайник то, что, мне казалось, представляло интерес. А потом стал думать: когда ты был со мной, ты мне верил. А когда ты погиб, нет никого из твоих, кто бы захотел мне верить. Я решил, что меня просто используют — используют, не доверяя мне. Эти сомнения были очень мучительны. Тогда я вместо информации положил в тайник письмо, неизвестно кому адресованное, в котором изложил свои чувства и сомнения. И профессор назначил мне встречу.
Он сказал, что, поступая так, нарушает правила конспирации, но по-человечески он понимает меня и поэтому не мог не откликнуться на мое письмо. — Генрих задумчиво усмехнулся. — А вообще странно и даже как-то смешно: когда я думал, что ты погиб и я очутился в одиночестве, я почувствовал себя несчастным, каким-то брошенным, но отнюдь не свободным. Тебя нет, а я все равно должен исполнять свой долг перед тобой.
— Не передо мной, а перед самим собой — в этом все дело. Ведь, в сущности, именно сейчас ты совершенно свободен, внутренне свободен от власти тех, кого ты сам считаешь позором Германии. Разве это не настоящая свобода?
— Да, ты прав, но это нелегко. Я — немец, и я против немцев…
— Слушай, — сказал Вайс. — Мой отец был солдатом в первую мировую войну, имел георгиевские кресты всех степеней, ну, вроде ваших железных, а был судим военно-полевым судом за то, что призывал солдат повернуть оружие против царя. Ты не изменник, нет. Ты враг врагов Германии, фашистской клики. Послушай, я тебе расскажу… Там, в тюрьме, я познакомился с несколькими участниками заговора против фюрера. Одни из них хотели убить Гитлера только для того, чтобы убрать одиозную личность, ставшую символом фашизма. Заменить его другим, не столь скомпрометированным перед мировой общественностью лицом, которому уже в блоке с США и Англией удалось бы продолжить то, что не удалось сделать Гитлеру… А другие, — сказал с волнением Вайс, — надеялись на то, что убийство Гитлера послужит сигналом для восстания антифашистских сил, на то, что Советская Армия не даст подавить это восстание и немецкий народ получит возможность избрать народное правительство. — Произнес грустно: — Мне как-то довелось встретиться с полковником Штауфенбергом — тем самым, что потом совершил покушение на Гитлера. Так вот, когда он беседовал со мной, он все старался выведать у меня, как у абверовца, какие-нибудь сведения о подпольных организациях немцев и военнопленных. Должно быть, он искал связи с ними и, возможно, с советским командованием. — Вайс развел руками, произнес грустно: — Потом, когда я узнал в тюрьме, какой это человек, мне было горько думать, что я ничем не помог ему.
— Ну, рассказывай о себе, — попросил Генрих. — Поделись ценными впечатлениями узника. Когда тебя приговорили к смерти, о чем ты думал?
— Самое трудное было заставить себя не думать о смерти, вернее, о нелепости такой смерти. Представляешь: пасть жертвой вражды между двумя фашистскими службами — и только. Перед казнью человек, если он настоящий человек, борется с собой, собирает все свои силы, чтобы умереть достойно, он весь поглощен этой мыслью. А я что мог? Для чего мне было демонстрировать гестаповцам, каким стойким может быть немецкий фашистский офицер перед казнью? Да на черта мне это нужно! И поэтому смерть мне казалась особенно подлой, ужасной, и я не просто трусил, а прямо вся душа корчилась.
— Но как же ты смог выдержать эту пытку?
— Как — сам не знаю. — И Вайс сказал неуверенно: — Может, выдержал потому, что очень хотел жить, и жил в тюрьме как заправский узник. А что еще оставалось?
— Мысли о самоубийстве к тебе приходили?
— Ну что ты! — возмутился Вайс. — Когда заболел там, страшно боялся, что умру.
— Но ведь это лучше, чем петля?
— В смысле болевых и психических ощущений — возможно, — согласился Иоганн. — Но, понимаешь, если ты держишься, то до последнего мгновения не перестаешь верить, что будешь жить. — Досадливо поморщился: — И вообще, знаешь, хватит. Давай поговорим о другом.
— Извини, — задумчиво сказал Генрих, — мне это нужно было знать на тот случай, если и со мной такое случится. — Вдруг насмешливо сощурился. — Кстати, разреши сообщить тебе нечто приятное: Шарлотта каждое воскресенье отправляется на кладбище и возлагает на твою могилу цветы.
Вайс смутился, сказал поспешно:
— Ну, ты объясни ей, что это — недоразумение.
— Нет уж, будь любезен — сам. Подобные поручения не входят в мои обязанности.
В этот момент в дверь постучали, и на пороге появился Вилли Шварцкопф. На лице его изобразилось такое фальшивое изумление при виде воскресшего Вайса, что тот понял: Вилли с самого начала был прекрасно осведомлен обо всех его злоключениях. И не случайно старший Шварцкопф счел нужным заметить Вайсу, что о его преданности Вальтеру Шелленбергу ходят легенды.
— Вы своим «подвигом», герр Вайс, натворили черт знает что. Теперь рейхсфюрер захочет каждого из нас испытывать в преданности ему — до виселицы включительно! — Расхохотался и объявил: — Вы штрейкбрехер, Иоганн, вот вы кто! Сумели выслужиться и возвыситься над нами всеми. Нехорошо. Нескромно. Теперь далеко пойдете, если не споткнетесь. — Предупредил дружески-доверительно: — Учтите, вашему успеху завидуют, и многие не столько пожелают протянуть вам руку, сколько подставить ногу. — И заключил: — Но я всегда испытывал к вам особое расположение. Надеюсь, вы это помните?
Услышав такие слова из уст высокопоставленного эсэсовца, Вайс сделал вывод, что пребывание в тюрьме сулит ему в будущем немалые выгоды. И вместе с тем предупреждение Вилли настораживало: видимо, этот успех далеко не безопасен.
Вилли вышел, чтобы распорядиться об ужине.
Генрих молча развернул на столе карту, где была обозначена обстановка на фронте.
Иоганн припал к карте. И то, что он увидел на ней, переполнило все его существо радостью. Он признался Генриху:
— Знаешь, самое опасное для разведчика — ну, такое ощущение счастья, когда невозможно с ним справиться.
— Скажите пожалуйста, то он с самой смертью на «ты», то он, видите ли, капитулирует — впадает в панику от радости.
— Очевидно, в тюрьме несколько истрепалась нервная система, — попытался оправдаться Вайс. — Ты извини, я уйду. Право, у меня нет охоты изображать скорбь на лице, когда твой дядюшка заговорит о трагическом положении на фронте.
— Хорошо, — согласился Генрих. — Я скажу, что у тебя разболелась голова. Головная боль после заточения — это вполне достоверно.
Больших усилий воли стоило Вайсу подавлять в себе желание расспрашивать о ходе сражений на Восточном фронте. Эти расспросы требовали бы слишком большой душевной нагрузки. Нести на себе бремя притворства, вести каждый раз поединок с сами собой, выражать чувства, противоположные тем, что переполняли душу, — такое напряжение было сейчас немыслимо для него: приходилось экономить душевные силы.
Он предусмотрительно выработал для себя стиль поведения деловитого, целиком преданного своей профессии, гордого оттого, что он приобщен к ее тайнам, преуспевающего сотрудника СД. Что же касается вермахта — это не его ведомство. Поэтому, когда сослуживцы обсуждали при нем победы или поражения германской армии, Вайс сохранял невозмутимо-спокойный вид, раз и навсегда заявив всем, что его эмоции узкопатриотичны и ограничены единственно делами разведки. Он не желает расточать свою умственную энергию на обсуждение проблем, не имеющих прямого касательства к его служебным делам.
Эта декларация, ставшая принципом его поведения, не только защищала Вайса от необходимости надевать на себя еще одну личину сверх той, которую он носил, но и внушала уважение к нему, как к человеку строгих правил, поставившему перед собой твердую и ясную цель — занять высокое положение в системе СД. И не благодаря каким-то там связям, интригам, подсиживанию, а лишь в результате своей способности всегда с честью выполнять то, что ему предписывает долг службы.
Но сколько ни учился Вайс владеть собой, узнав о вступлении советских армий на территорию Германии, он испытал такое чувство счастья (подобного он не испытал даже тогда, когда его выпустили из тюрьмы), что ему показалось — он не в состоянии будет скрыть его. Еще мгновение — и ненавистная личина сама собой спадет, и все увидят ликующее лицо Александра Белова.
Эту опасность надо было преодолеть и беспощадно расправиться с радостью, столь властно завладевшей всем его существом, что она могла оказаться гибельной.
Вот почему Вайс ушел от Генриха.
Он пошел бродить по городу.
Последние дни Берлин подвергался особенно ожесточенным бомбардировкам.
Глыбы зданий с тусклыми, затемненными окнами. В сырых подвалах, холодных как склепы, лежали вповалку люди, загнанные под землю очередной бомбежкой. Целые районы превратились в развалины. Стояли плоские черные хребты арочных каменных стен, подобные древним руинам. Воняло гарью, битым кирпичом, щипало глаза от дыма сгоревшей взрывчатки, каменная пыль висела в воздухе, как песчаные облака в пустыне.
Он шел по мертвым улицам, по обе стороны которых громоздились зубцы разрушенных зданий и насыпи из камней. Но мостовые были освобождены от развалин и даже подметены. На очистку выгоняли жителей со всего Берлина, — они копошились здесь со своими детскими колясками и носилками, складывая в них камни и обломки дерева.
Надсмотрщиками над этими людьми назначались уполномоченные нацистской партии — от каждого уцелевшего дома, квартала, улицы. Они носили особые нарукавные повязки и, подражая гестаповцам, упивались властью над своими покорными соотечественниками.
Достаточно было одному из таких наци уличить жильца подчиненного ему дома, квартала или улицы в невыходе на работу, как рапортичка с обвинением гражданина Третьей империи в саботаже поступала в районное отделение гестапо. Уклонение от трудовой повинности приравнивалось к измене рейху. Вот почему Берлин, подвергаясь бомбежкам, в промежутках между ними все-таки выглядел «прилично». Сотни тысяч берлинцев с утра до ночи прибирали город, придавая кладбищам его улиц вид древних, но аккуратных раскопок с тщательно расчищенными дорогами. Властители немецкого народа могли свободно передвигаться в своих машинах по городу.
Все это делалось не столько для того, чтобы совершить возможное — очистить Берлин от развалин, сколько для того, чтобы очищать нацию от подозрительных элементов, держать в повиновении людей, выявлять ропщущих, устранять их.
Гитлеру показывали фотографии прибранных развалин как утешительное свидетельство высокого патриотизма немцев и их непоколебимой веры в победу.
Но Борман приносил фюреру и другие фотографии — немцев, посмевших усомниться в победе немецкого оружия и повешенных за это на фонарных столбах.
И эти другие снимки могли служить портретами Берлина весны 1945 года.
Геббельс в своих бесчисленных речах объяснял берлинцам, как они должны понимать тот процесс преображения, который происходит в структуре немецкого общества в связи с бомбежками: наибольшие материальные убытки несут имущие слои населения, и, таким образом, само собой ликвидируется материальное неравенство, и тем самым закладываются основы демократического общества, вещал он. На развалинах были расклеены объявления: «Фирма гарантирует строительство нового дома после войны, если четверть его стоимости будет внесена немедленно». И здесь же по трафарету лозунги: «Мы приветствуем первого строителя Германии — Адольфа Гитлера!»
Вайс останавливался перед такими объявлениями и лозунгами, читал их при блеклом свете луны. Они были столь же кощунственны, как улыбка на лице мертвеца.
Он долго стоял и смотрел, как на одной из улиц, превращенной в груду обломков, уцелевшие после бомбежки жители очищают мостовую от камней, в то время когда в подвалах погребены их близкие.
И тех из них, кто пытался тайком копать проход в подвал в надежде спасти своих близких или хотя бы извлечь оттуда их тела, надсмотрщики с бранью гнали обратно на дорогу. Если дорога не будет очищена к утру, виновных в саботаже грозили препроводить в районные отделения гестапо.
Это был час затишья. Вайс видел длинные очереди берлинцев возле водопроводных колонок. У магазинов похоронных принадлежностей разгружали гробы и складывали их в штабеля, возвышающиеся почти до крыши дома, — товар, который шел сейчас нарасхват.
В скверах и парках старики сторожа обметали метлами пыльную листву деревьев и кустов сирени — прежде их поливали из брандспойтов.
На скамьях или просто на чемоданах спали бездомные.
В серых сумерках лица людей казались серыми, словно присыпанные пеплом.
Стены уцелевших зданий были сплошь заклеены яркими плакатами.
Потом город стал вновь содрогаться от бомбовых ударов.
Нацистская Германия в стратегии войны рассчитывала на блицкриг, и все ее боевые средства были оружием нападения. Возможность войны на территории самой Германии полностью исключалась из системы планирования. Нет смысла увеличивать выпуск зенитных орудий, которые на каждые две тысячи выстрелов делают одно попадание. Это слишком высокая цена для того, чтобы оплачивать ею защиту немецкого населения.
Когда в небе появились эскадры бомбардировщиков, Вайс без особого труда установил, сколь тощ оборонительный огонь берлинской противовоздушной обороны, — он был подобен жалкому фейерверку.
Соединения тяжелых бомбардировщиков разгружались над Берлином организованно, неторопливо, сваливая свой груз с разумной осмотрительностью только там, где тропы огненных трасс зенитных снарядов были едва заметны. Они сбрасывали бомбы над густо населенными рабочими районами.
Они били по рабочему Берлину, облегчая гестаповцам их труд. Зачем искать здесь антифашистов? Мертвые, под развалинами, они не доставляли никому забот, не нуждались даже в погребении.
Глядя на зарево пожарищ, на окутанные траурным дымом рабочие окраины, Вайс ощущал судорожные конвульсии сотрясаемого от бомбовых толчков города.
Заводские массивы, принадлежащие концернам, находились как бы в зоне недосягаемости, будто их охранял закон о неприкосновенности частной собственности, — гибли люди.
Город выглядел мертвым, покинутым. В подвалах, как в моргах, вповалку лежали старики, женщины, дети.
Соединения бомбардировщиков продолжали деловито разгружаться над Берлином.
Небо казалось каменной плитой, пробуравленной авиамоторами. От нее откалывались и падали на город тяжелые обломки, гулко сотрясая воздух. Трассирующие снаряды и прожекторы только освещали путь их падения.
Воздушная волна выдавливала стекла в верхних этажах зданий, и они осыпались, как осколки льда.
Буравящий звук авиамоторов приблизился, вдогонку за ним скользнули голубые лучи прожекторов и словно отсекли своими негнущимися лезвиями от плиты неба гигантскую глыбу, и дом — нет, не дом развалился, а этот упавший на улицу, отсеченный черный кусок неба.
Вайс, оглушенный, поднялся. Он успел добраться до входа в метро в тот момент, когда стена другого дома, медленно кренясь, осыпалась вдруг каменной лавиной.
Под низкими сводами неглубокого метрополитена на каменной площадке перрона, тесно скучившись, сидели и лежали вповалку люди.
Кафельные стены метро были увешаны рекламами, прославляющими кондитерские изделия, пивные, бары, зазывающими посетить увеселительные заведения и знаменитые рестораны. Чины военной полиции с медными бляхами в виде полумесяца на груди, светя карманными фонарями, проверяли документы. Белый световой диск этих фонарей обладал, должно быть, силой удара, потому что головы отшатывались при его приближении так, будто над ними заносили кулак.
Военная полиция использовала бомбежки для выявления тех, кто подлежал тотальной мобилизации, — юнцов и стариков.
Обходить бомбоубежище проще, чем устраивать облавы в домах и на улицах. Не так хлопотно, и безопаснее работать в укрытии, не спеша, не опасаясь бомбежек.
Они выявляли здесь также и психически травмированных. Их увозили в «лечебницы» и делали им там укол цианистого калия в сердце — в порядке чистки расы от неполноценных экземпляров.
Гестаповцы — грубияны. Чины военной полиции вели себя более благовоспитанно — обнаруженных «дезертиров» угощали сигаретами. А у тех, кто был в ботинках, разрезали шнурки, чтобы будущие защитники рейха не вздумали удрать, когда их поведут на сборный пункт.
Никто не кричал, не стонал, не метался, когда слышался грохот обвала. Люди боялись, чтобы их не заподозрили в психической неполноценности. Матери ниже склонялись над детьми, инстинктивно стремясь защитить их своим телом. Лежали, сидели, стояли неподвижно, молча, словно заключенные в камере после приговора.
До сих пор Вайсом владело жгучее чувство ненависти к гитлеровцам только за свой народ. Но сейчас ему хотелось мстить им и за этих немцев, за этих вот людей, приговоренных к бомбовой казни.
Вайс знал, что подачками из военной добычи гитлеровцы приобщили многих немцев к соучастию в своих преступлениях. Они отдавали им в рабство женщин и девушек, пригнанных из оккупированных территорий. Создали изобилие жратвы, грабя людей в захваченных землях и обрекая их на голод. Почти три миллиона человек, вывезенных из стран Европы, как рабы работали на немцев. Они строили им дома, дороги, пахали и сеяли.
Но за все эти блага, полученные от властителей Третьей империи, приходилось расплачиваться наличными: не пфеннигами, а отцами, мужьями, сыновьями, одетыми в мундиры цвета пфеннигов. Таков был товарооборот рейха.
Иоганн видел, понимал: прекратить страдания немецкого народа могло только одно — подвиг Советской Армии, сокрушительный удар, который повергнет ниц и растопчет фашизм, как уползающую гадину, чьи скользкие петли обвили тело Германии и продолжают душить лучших ее сыновей в застенках гестапо.
Что мог сделать здесь Вайс? Единственное, что он мог себе позволить, — это приказать чинам военной полиции немедленно покинуть бомбоубежище. Он велел им патрулировать улицу для выявления вражеских сигнальщиков.
Он выгнал их наружу и сам последовал за ними. Обернувшись, Вайс заметил, как отобранные «тотальники» провожают его изумленными и обрадованными взглядами людей, приговоренных к казни и вдруг получивших помилование.
Первый эшелон бомбардировщиков разгрузился. Разрушенные фугасками дома бесшумно пылали — термитные бомбы подожгли их.
Этот метод бомбометания — смесь фугасок с зажигалками — союзники называли «коктейлем».
Вайс вышел на улицу, которой не было, — развалины ее пылали, словно вытекшая из-под земли лава. Он шел по асфальту, усыпанному осколками стекла, как по раздробленному льду.
Огромные жилые здания лежали каменной грудой, будто обвалился скалистый берег и рухнул на отмель.
Остроконечными утесами торчали уцелевшие стены. На каменном дымящемся оползне, возвышавшемся невдалеке, Вайс увидел полуголых скелетообразных людей — они пробивали траншею в развалинах, подобную тем, которые прокладывают археологи во время раскопок древнего города.
— Дмитрий Иваныч! — услышал Вайс спокойный хрипловатый голос. — Подбрось пятерых: нащупали местечко, где перекрытие ловчее пробивать.
Пять человек вылезли из траншеи и, согбенные под тяжестью ломов, стали карабкаться по обломкам.
Тела и одежда в известковой и кирпичной пыли. Ноги тонкие, как у болотных птиц, животы впавшие. Но на торсах и руках, как на муляжах для обучения медиков, обозначились мышцы.
Потом Вайс увидел, что такие же изможденные люди приподняли тяжелую двутавровую металлическую балку, и казалось ему — он слышит сквозь дребезг металла, как скрипят мышцы этих людей, совершающих нечеловеческое усилие. Им самим надо было, верно, уподобиться по стойкости железу.
Здесь, спасая жителей, погребенных в подвалах бомбоубежищ, работали военнопленные.
Вокруг стояли эсэсовцы в касках, держа на поводке черных овчарок; псы дрожали и прижимались к ногам своих стражей: их пугало пламя и грохот отдаленных взрывов.
Эсэсовцы заняли посты в развороченных бомбовых воронках или в укрытии рядом с гигантскими глыбами развалин. Видно по всему, их не столько беспокоило, что кое-кто из военнопленных может убежать, сколько опасность нового налета.
Сформированные из немецкого населения спасательные команды работали только после отбоя воздушной тревоги. Военнопленных гоняли и тогда, когда район подвергался бомбежке.
Стуча ломами, люди пробивали перекрытие. Руки и ноги их были обмотаны тряпьем, на телах — кровавые подтеки от ранений, причиненных кусками арматурного железа или острыми краями камня. Но вот странно — на их усохших, со старческими морщинами лицах не замечалось и тени подавленности. Они бодро покрикивали друг на друга, состязаясь в ловкости и сноровке. Казалось, они преисполнены сознанием важности своего дела, того, что сейчас они здесь — самые главные.
Вайсу горько и радостно было слушать русский говор, наблюдать, как подчеркнуто уважительно они называют друг друга по имени-отчеству, с каким вкусом произносят слова из области строительной технологии, советуются, вырабатывая наиболее целесообразный план проходки к подвалу бомбоубежища.
Полуголые, тощие, они выглядели так же, как, верно, выглядели рабы в древнем Египте, сооружавшие пирамиды; почти столь же примитивны были и орудия труда. Только труд их был еще более тяжел и опасен.
— Ура! — раздался атакующий возглас. — Ура, ребята, взяли! — Огромная глыба, свергнутая с вершины развалин, кувыркаясь, покатилась вниз.
Вайс еле успел отскочить. Он понял: делая сверхчеловеческое усилие, чтобы свалить глыбу, эти люди еще старались свалить ее так, чтобы зашибить глазеющего на них снизу немецкого офицера.
Они расхохотались, когда Вайс пугливо шарахнулся в сторону.
Кто-то из них крикнул:
— Что, говнюк, задрыгал ногами? Научился уже от нас бегать! — И добавил такое соленое словцо, какого Вайс давно уже не слышал.
К Иоганну подошел охранник и, извинившись перед господином офицером, посоветовал отойти несколько в сторону.
— Работают как дьяволы, — сказал он Вайсу, — и при этом не воруют, даже кольца с мертвых не снимают. И если что берут, то только еду. Хлеб, по-русски. Наверное, они сошли с ума в лагерях. Если бы были нормальные, брали. Кольца можно было бы легко спрятать: обыскиваем мы их только поверхностно.
— Эй, гнида! — закричал охраннику, по-видимому, старший из заключенных. — Гебен зи мир! Битте ди лантерн!
Охранник отстегнул повешенный за ременную петлю на пуговице электрический фонарик и, прежде чем подать его заключенному, сообщил Вайсу:
— О, уже пробили штольню!.. — И пообещал с улыбкой: — Сейчас будет очень интересно смотреть, как они вытаскивают людей.
Через некоторое время заключенные выстроились возле пробитого в перекрытии отверстия и стали передавать из рук в руки раненых. Последние в этой цепочке относили раненых на асфальт и осторожно укладывали в ряд.
Позже всех из завала выбрались немцы, не получившие повреждений. Среди них был пожилой человек. Он бросился к охраннику и, показывая на сутулого военнопленного, заорал:
— Этот позволил себе толкнуть меня кулаком в грудь! Вот мой партийный значок. Я приказываю немедленно проучить наглеца здесь же, на месте! Дайте мне пистолет, я сам…
Подошел старшина военнопленных. Высокий, седоватый, со строгим выражением интеллигентного лица. Спросил охранника по-немецки:
— Что случилось?
Охранник сказал:
— Этот ваш ударил в бомбоубежище господина советника.
Старший повернулся к сутулому заключенному:
— Василий Игнатович, это правда?
Сутулый сказал угрюмо:
— Сначала раненых, потом детей, женщин. А он, — кивнул на советника, — всех расталкивал, хотел вылезти первым. Ну, я его и призвал к порядку. Верно, стукнул.
— Вы нарушали правила, — попытался объяснить советнику старший, — полагается сначала раненых, потом…
— Я сам есть главный в этом доме! — закричал советник. — Пускай русские свиньи не учат меня правилам! — И попытался вытащить пистолет из кобуры охранника.
Вайс шагнул к советнику:
— Ваши документы.
Советник с довольной улыбкой достал бумажник, вынул удостоверение.
Вайс, не раскрывая, положил его в карман, сказал коротко:
— Районное отделение гестапо решит, вернуть вам его или нет.
— Но почему, господин офицер?
— Вы пытались в моем присутствии обезоружить сотрудника охраны. И понесете за это достойное наказание. — Обернувшись к охраннику, бросил презрительно: — И вы тоже хороши: у вас отнимали оружие, а вы держали себя при этом как трус! — Записал номер охранника, приказал: — Отведите задержанного и доложите о его преступных действиях. Всё!
И Вайс ушел бы, если бы в это время к развалинам не подкатила машина и из нее не выскочил Зубов. Костюм его был покрыт кирпичной пылью.
Старшина военнопленных вытянулся перед Зубовым и доложил по-немецки:
— Проход пробит, жители дома вынесены из бомбоубежища на поверхность.
— Что с домом сто двадцать три? — спросил Зубов.
— Нужна взрывчатка.
— Для чего?
— Люди работают, — хмуро сказал старший, — но стена вот-вот рухнет, и тогда все погибнут.
— Вы же знаете, я не имею права давать взрывчатку военнопленным, — сказал Зубов.
Старший пожал плечами:
— Ну что ж, тогда погибнут и ваши и наши.
— Пойдем посмотрим, — и Зубов небрежно махнул перчаткой двум сопровождавшим его солдатам.
Вайс решил остаться. Он только перешел на другую сторону улицы и не торопясь последовал за Зубовым и старшиной. Высоченная стена плоской громадой возвышалась над развалинами. Зубов и старшина стояли у ее подножия и о чем-то совещались.
— Сережа! — вдруг закричал старшина. — Сережа!
От группы военнопленных отделился худенький юноша и подошел к старшему.
Потом Вайс увидел, как этот юноша с ловкостью скалолаза стал карабкаться по обломанному краю стены. Он был опоясан проводом, который сматывался с металлической катушки по мере того, как юноша поднимался.
Добравшись до вершины стены, он уселся на ней, проводом втянул пеньковый канат и обвязал его между проемами двух окон. Он втягивал канаты и обвязывал их то вокруг балок, то между проемов. Закончив, он хотел на канате спуститься на землю, но старшина крикнул:
— Не смей, запрещаю!
Юноша послушно спустился по краю стены.
Потом военнопленные взялись за канаты и, по команде старшины, стали враз дергать их.
Стена пошатнулась и рухнула. Грохот, клубы пыли.
Широко шагая, шел от места падения стены Зубов, лицо его было озлоблено, губы сжаты.
Остановившись, он стал отряхивать с себя пыль.
Вайс подошел к нему.
Зубов, выпрямившись, едва взглянув на Вайса, сказал:
— Одного все-таки раздавило. — Сокрушенно махнул рукой и, вдруг опомнившись, изумленно воскликнул: — Ты?! Тебя же повесили!
— Как видишь, нет.
— Подожди, — сказал Зубов, — я сейчас вернусь.
Ушел в развалины и долго не возвращался.
Снова начался налет авиации. Сотрясалась почва, от вихря взрывной волны вокруг поднялись облака каменной пыли. Но сквозь нее Вайс видел, как люди прокладывали траншею в поисках места, где было бы удобнее пробивать проход в бомбоубежище.
Наконец Зубов появился, но сперва он что-то сказал своим сопровождающим, и те, очевидно выполняя его приказание, поспешно уехали на машине. Потом Зубов подозвал старшину военнопленных, спросил:
— Ваши люди вторые сутки работают без питания. Приказать охране отвести их в лагерь?
— Нет, — сказал старшина, — как можно? Там, под землей, ведь тоже люди мучаются. Зачем же бросать?
Зубов задумался, потом, оживившись, посоветовал:
— Пробейте проход вон там, где болтается вывеска кондитерской.
— У нас уже нет на это сил, — сказал старший. — Может, после, желающие… — Попросил: — Прикажите охране, чтоб не препятствовала.
Зубов кивнул и дал распоряжение охраннику. И только тогда подошел к Вайсу и, глядя ему в глаза, объявил:
— Ну, это так здорово, что ты живой, я даже выразить тебе не могу!
Машина вернулась за Зубовым. Зубов открыл перед Вайсом дверцу:
— После поговорим.
Всю дорогу они молчали, только изредка позволяя себе заглядывать друг другу в глаза.
Над районом, из которого они только что уехали, с новой силой разразился налет.
Солнечный восход окрасил поверхность озера Ванзее в нежные, розовые тона. Вайсу показалось, что перед ним мираж.
Возле пристаней стояли крохотные яхты и спортивные лодки красного дерева.
Машина спустилась к набережной и остановилась возле купальни.
Зубов хозяйски взошел на мостки, толкнул ногой дверь в купальню. Сказал хмуро:
— Давай окунемся, — и стал раздеваться.
Вайс, оглядывая мощную, мускулистую фигуру Зубова, заметил:
— Однако ты здоров, старик!
— Был, — сказал Зубов. — А теперь не та механика. — Погладил выпуклые, как крокетные шары, бицепсы, пожаловался: — Нервы. — Разбежался и, высоко подскочив на трамплине, прыгнул в воду и яростно поплыл саженками.
Вайс с трудом догнал его в воде, спросил сердито:
— Ты что, сдурел?
— А что? — испуганно спросил Зубов.
— Разве можно саженками?
— Ну, извини, увлекся, — признался Зубов. Брезгливо отплевывая воду, заявил: — Купается здесь всякая богатая сволочь, даже воду одеколоном завоняли.
— Это сирень, — объяснил Вайс; приподнял голову, вдохнул аромат: — Это же цветы пахнут.
— А зачем пахнут? — сердито сказал Зубов. — Нашли время пахнуть!
— Ну, брат, уж это ты зря — цветы ни при чем.
— Разве что цветы, — неохотно согласился Зубов. Глубоко нырнул, долго не показывался на поверхности. Всплыл, выдохнул, объявил с восторгом: — А на глубине родники аж жгут, такие студеные, и темнота там, как в шахте. — Поплыл к берегу брассом, повернул голову, спросил ехидно: — Видал, как стильно маскируюсь? Не хуже тебя, профессор!
Они поднялись на плавучий настил купальни, легли на теплые, уже согретые солнцем доски. Вайс заметил новый рубец от раны на теле Зубова, затянутый еще совсем тонкой, сморщенной, как пенка на молоке, кожей.
— Это где же тебя?
Зубов нехотя оглянулся:
— Ты какими интересуешься?
— Самыми новенькими, конечно.
— Ну ладно, — хотел уклониться от ответа Зубов, — живой же!..
— А все-таки!
Зубов помолчал, зачерпнул в горсть воды, попил из нее, потом сказал хрипло:
— Я ведь в Варшаве в гетто с моими ребятами проник, но только после восстания, когда ихних боевиков уже почти всех перебили. Кругом горит, люди с верхних этажей обмотают детей матрацами и, обняв, прыгают вниз. А по ним снизу из автоматов… Ну, организовал оборону. Девушки, парни, совсем школьники. Расшифровался, что русский. Был момент — не поверили, вызвали старика — когда-то жил в России, — тот подтвердил. Таскал его за собой как переводчика, пока не убили. Но он мне авторитет создал — стали слушаться. Набьем фашистов, а совсем маленькие ребята к трупам ползут — за оружием, патронами. Я кричу: «Назад!» — не слушают. А ведь огонь, от камней осколки летят. А они же совсем дети! — Потер лоб ладонью. — За нашей группой стали из артиллерии охотиться. Плечо задело осколком. А я один у пулемета — и за первого и за второго номера.
— А что группа?
— Что, что! Ну, не стало группы, девяносто процентов потерял. Увязался за мной помощник, шустрый такой мальчишка, ничего не боялся. Только научил я его оружием владеть, как всё — подстрелили. Начал его перевязывать. А он по-польски объясняет: «Извините, говорит, вы не доктор, вам стрелять надо». Отполз к краю крыши, чтоб мне его было не достать, и там у желоба помер. Потом старуха с дочерью у меня за второго номера были. Дочь — врач, ловко умела перевязывать, но когда в третий раз меня ранили, их уже не было. Кто-то в подвал меня сволок, там я отлежался, выполз. Работал из автомата — прикрывал, пока старики, женщины и дети в люке от канализации скрывались. Их потом там дымовыми шашками немцы задушили.
— А ты?
— Ну, что я, существовал. Фашисты ночью уже по пустому гетто бродили, сапоги обмотали тряпками, чтобы неслышно ступать, и, как найдут живого, добивали. Я для личной безопасности больше ножом действовал, от пальбы воздерживался. Потом вконец устал, без памяти свалился. Очнулся как бы в земляной норе, аккуратно перебинтованный. Ну, ухаживали за мной, будто я самый лучший человек на земле. Понимаешь, такие люди! Им самим там дышать нечем — воздуху нет. Знаешь, хлебом, водой поделиться — это что, а вот когда дышать нечем… А тут такая здоровенная дылда, как я, зубами от боли скрипит и последний воздух хлюпает. Уполз я от них. Вижу — дети синеют, ну и уполз. И, представь, напоролся вдруг на Водицу с Пташеком — вылезли из канализационного люка. Они, оказывается, беглецам решетку пропиливали, где выход из туннеля на Вислу. Кое-кто спасся — те, кто не потонул. Ну, тут я, очевидно, и скис. Как они меня оттуда уволокли, не знаю. Недели через две или вроде того я с ними одну диверсию не совсем аккуратно сработал. Все получилось, но вроде как гестапо чего-то учуяло. Я намекнул Бригитте: неплохо было бы в Берлин эвакуироваться, — ну, она выхлопотала.
Зубов опустил голову, пробормотал:
— А вообще-то как там, в гетто, все было, нет возможности человеческими словами рассказать! — Посмотрел на озеро, добавил: — И моря не хватит, чтобы такое смыть навечно из памяти. Так вот. — Встал и начал одеваться. — Из Берлина туристские автобусы приезжали, специальная остановка возле варшавского гетто. Гид пояснения публике давал, брюхоногие развлекались, как в цирке. Может, из здешних вилл жители.
— Так кем же ты сейчас числишься у немцев? — спросил Вайс.
— Видел же, — неохотно процедил Зубов. — Командую по линии «Тодта» спасательными отрядами из немцев, но главным образом — заключенными.
— Ну и как?
Зубов сказал сконфуженно:
— Наши вначале договорились убить меня. Народ организованный, понимаешь, постановление вынесли. Один подлец мне об этом донес. Ну, я, конечно, разволновался: от своих смерть принять — это же ни к чему. А потом решение принял: пристрелил под каким-то предлогом при всех заключенных этого гада во время спасалки, но чтобы все поняли, что к чему. Как шлепнул — сказал: «Это был весьма хорошего языка человек». Ну, видимо, они сами на этого подлеца уже глаза щурили. Спустя день старшина подходит и спрашивает: «Герр комиссар, вы застрелили нашего товарища — он хотел сделать вам плохое?» — «Не мне, а вам», — это я так ему сказал. Поглядели мы в глаза друг другу и разошлись. Выходит, отменили они после этого свое решение: много было возможностей пришибить меня, а не использовали.
— А есть случае бегства?
— Обязательно. Бегут, да еще как! — ухмыльнулся Зубов.
— Но ведь это может на тебе отразиться.
— Почему? Составляю акт по форме — и всех делов: мол, поймал и расстрелял на месте — за мной все права на это. А некоторых заношу в списки погибших при бомбежке или во время завалов. Бухгалтерия у меня на такие дела чистенькая. — Сказал завистливо: — Чувствую по всему: у них партийная и другая организация имеются, они решают, кому и когда бежать. Живут коллективом. А я для них вроде как пешка — не человек, одна фигура.
— Слушай, а почему они так здорово работают?
— Так ведь людей спасают.
— Немцев, — напомнил Вайс.
— Да ты что! — возмутился Зубов. — Знаешь, когда детей задавленных из рухнувшего бомбоубежища выносят, смотреть невозможно: будто они их собственные, эти ребятишки. — Вздохнул: — Вот, значит, какая конструкция души у советских! И кто скажет, слабина в этом или сила…
— А ты как считаешь?
— Как? А вот так и считаю.
Они сели за столик на открытой веранде кафе, свободной от посетителей в этот ранний час. Кельнер, не спрашивая о заказе, принес кофе, булочки, искусственный мед и крохотные, величиной в десятипфенниговую монету, порции натурального масла.
Зубов отпил кофе, брезгливо сморщился:
— Надоело это пойло, лучше закажу пива.
— Да ты что? Пиво — утром? Здесь не принято.
— Ну, тогда щи суточные.
— Ладно, не дури, — сказал Вайс.
Зубов посмотрел на грязное от дымных пожарищ, все в багровых отсветах, будто налитое кровью небо, спросил сердито:
— Ты вот что мне объясни. Союзники бомбят Германию. А почему немецкая промышленность не только не снизила выпуск продукции, но, наоборот, постоянно его увеличивает и кульминационная точка производства самолетов приходится как раз на время самых сильных бомбежек? И все это вооружение гонится против нас.
— А союзники лупят не по объектам, а только по немецкому населению — с целью терроризировать его и вызвать панику, — продолжил его мысль Вайс.
— Но гестапо так терроризировало население, что куда там бомбежки! — сказал Зубов. — Недавно репрессировали более трехсот тысяч человек. И, понимаешь, вчера ночью я видел, как на молочных цистернах фирмы «Болле» и автомашинах берлинской пожарной охраны вывозили на Восточный фронт стационарные батареи, входящие в систему ПВО Берлина. А раньше туда отправили много зенитных железнодорожных установок. Я уж не говорю об эскадрильях ночных истребителей, снятых с берлинской ПВО для той же цели. Выходит, союзники должны сказать гитлеровцам: «Мерси, услуга немалая». — Поморщился, словно от зубной боли. — Похабная эта стратегия, вот что я тебе скажу! Вместо того чтобы сломать хребет военной промышленности Германии, бьют вкупе с гестаповцами гражданское население. Союзники усиливают воздушный террор, а гестаповцы — полицейский. И немцу от всего этого податься некуда, разве только на фронт. Всех и сметают подчистую тоталкой. И тоже на Восточный фронт гонят. — Сказал со злостью: — Был я тут на одном военном заводишке, смотрел. Вкалывают немцы, отбывающие трудовую повинность, по двенадцать часов в сутки. Началась воздушная тревога — работают. Вот, думаю, народ! А что оказалось? Бомбоубежища нет, а кто оставит станок — саботажник, ему прямой путь в концлагерь. В заводских зонах дежурят не зенитчики, а наряды гестапо. Вот и вся механика. Самые же крупные военные заводы находятся за пределами городов, и союзники их не бомбят — не та мишень. — Помолчал. Вздохнул: — Занимаюсь кое-чем в свободное от спасательных работ время.
— Чем же именно? — спросил Вайс.
— Да так, мелочи, — устало сказал Зубов. — Со стройки бомбоубежищ для высокого начальства воруем взрывчатку, ну и используем по назначению.
— У тебя что, снова группа?
— Так, скромненькая, — уклончиво сказал Зубов. — Но ребята отважные. Воспитываю, конечно, чтобы без излишней самодеятельности. Недавно одного агента из вашего «штаба Вали» пришибли.
— Как вы разузнали об агенте?
— Есть человек наш, связной, — дал приметы, сообщил, что этот агент прибудет в Берлин на поезде, с одним сопровождающим. Встретили обоих с почетом, на машине. Повезли. Как всегда, бомбежка. Ну, и остановились у бомбоубежища, которое я по особому заказу построил, но клиенту еще не сдал. Ну, входит. Допросили. Приговорили. Все по закону, как полагается. — Зубов поднял глаза, спросил: — А ты, значит, без передышки, все время немец? — Покачал головой. — Я бы не смог. Душа присохла бы. Железный ты, что ли, — такую нагрузку выдерживать? — Пожал плечами. — Одного не могу понять: на черта тебе было в тюрьме из себя благородного немца корчить? Ну, настучал бы Мюллеру на своего Шелленберга, и пусть цапаются. Ради чего в петлю лез?
Вайс сказал:
— В прошлом году гестапо арестовало агентов Гиммлера, возвратившихся после тайных дипломатических переговоров с представителями английских и американских разведок, и предъявило им обвинение в незаконном ввозе иностранной валюты. И Гиммлер подписал им смертный приговор лишь потому, что они настаивали, чтобы его уведомили об их аресте.
— Дисциплина! — усмехнулся Зубов.
— Нет, — сказал Вайс, — не только. Это метод их секретной службы: не обременять себя людьми, допустившими оплошность. Есть и другие, более скоростные способы. Сотруднику не делают замечаний, если он допустил ошибку. Его посылают к врачу. Тот делает прививку — и все.
— Понятно. — Зубов погладил руку Иоганна. — Ты уж там у них старайся на полную железку. — Добавил печально: — И не надо нам с тобой больше видеться. Я человек не совсем аккуратный, иногда грубо работаю.
— Ну, а Бригитта как?
На лице Зубова появилось выражение нежности.
— Ничего, живем. — Наклонился, произнес застенчиво счастливым шепотом. — Ребенок у нас будет. Хорошо бы подгадать, чтоб к приходу нашей армии: я бы его тогда зарегистрировал как советского гражданина, по всем правилам закона.
— А Бригитта согласится?
— Упросим, — уверенно сказал Зубов. — Будут же все условия для полной аргументации. Уж тогда я перед ней всю картину нашей жизни разверну. Не устоит. Она на хорошее чуткая.
Вайс встал, протянул ему руку.
— Ну что ж, прощай, — грустно вздохнул Зубов. — Нервный я стал. Раньше не боялся помереть, а теперь очень нежелательно. Чем ближе наша армия подходит, тем труднее становится ее ожидать…
Густав зашел навестить Вайса в его коттедж и как бы между прочим осведомился, какое впечатление на него произвели участники заговора, с которыми он был в заключении.
Вайс сказал пренебрежительно:
— Самое жалкое.
Густав, не глядя на Вайса, заметил:
— Штауфенберг, чтобы спасти от казни своих арестованных друзей, по собственной инициативе пытался совершить покушение на фюрера еще одиннадцатого июня.
— Скажите какое рыцарство! — усмехнулся Вайс.
— Оказывается, один генерал, будучи участником заговора, все время информировал о нем рейхсфюрера.
— Ну что ж, следовало бы зачислить этого генерала в штат гестапо.
— А он и не покидал своей секретной службы там. Между прочим, Ганс Шпейдель, начальник штаба фельдмаршала Роммеля, также донес на своего начальника.
— Но Роммель, кажется, погиб в автомобильной катастрофе?
— Да, так, — согласился Густав, — и, очевидно, для того, чтобы он не страдал от ранений, полученных в этой катастрофе, кто-то из сотрудников предложил ему принять яд, что он и сделал.
— Герой Африки — и такой бесславный конец!
— Когда-то он был любимцем фюрера… — напомнил Густав.
Вайс, пытливо глядя ему в глаза, спросил:
— Очевидно, вы хотели услышать мое мнение не о Роммеле?
— Разумеется, не о Роммеле, а о тех, — мотнул головой Густав.
— В сущности, — твердо сказал Вайс, — насколько я понял из их разговоров, руководители заговора приняли решение капитулировать перед Западом, с тем чтобы потом начать наступление на Восточном фронте. Это был чисто военно-политический маневр — и только. И хоть они покушались на жизнь фюрера, дух его они впоследствии хотели воскресить во всем величии.
— В чьем лице?
— Я полагаю, в лице нового фюрера. Но, — иронически заметил Вайс, — Геббельс точно определил этот заговор как «телефонный».
Густав помолчал, потом порекомендовал дружески:
— Если к вам с таким же вопросом обратится наш шеф, я полагаю, ваши ответы в этом духе могут удовлетворить его. Они смелы, неглупы и свидетельствуют о вашей проницательности.
— Благодарю, — кивнул Вайс.
Густав улыбнулся.
— Разрешите вручить вам секретный пакет. Распишитесь на конверте и не забудьте кроме даты точно указать время.
Когда Густав ушел и Иоганн вскрыл пакет, он увидел тот самый документ, который некогда, во время первой их встречи, показал ему Вальтер Шелленберг. Только теперь на удостоверении был наклеена его фотография.