Riders of the Purple Wage
Если бы Жюль Верн в самом деле мог заглянуть в будущее — скажем, в 1966-й, — он бы наложил в штаны. А уж в 2166-й — ого-го!
КУКАРЕКУ НАОБОРОТ
Два великана — Без и Под — перемалывают его на муку для жертвенных хлебов.
Сквозь сонное вино всплывают вверх преломленные частицы. В бездонной пропасти кошмара гигантские ступни давят из виноградных гроздьев кровь причащения. А он, рыбачок-простачок, закидывает сеть в собственную душу — тесный садок левиафана.
Он стонет, наполовину просыпается, ворочается с бока на бок, весь в море темного пота, и снова стонет. Там, в глубине, Без и Под, налегая изо всех сил, вращают каменные жернова мельницы, бормоча про себя: «Кара-барас! » Глаза их горят оранжево-красным кошачьим огнем, зубы тускло белеют во тьме, словно цифры какой-то мрачной арифметики. Без и Под и сами рыбачки-простачки — не покладая рук замешивают кашу, безбожно путая метафоры.
Из петушиного яйца в навозной куче вздымается василиск и издает крик, первый из трех. Жаркой кровью рассвета набухает ствол восстающей плоти.
Он тянется вверх, вверх, перегибается под собственной тяжестью и поникает хрупкой соломинкой, плакучей ивой, пока ещё не пролившей ни слезинки. Одноглазая красная головка выглядывает наружу через край кровати, лежа на ней отсутствующим подбородком, но тело все наливается, набухает, и головка соскальзывает вниз. Поглядывая по сторонам единственным глазком и принюхиваясь, она скользит по полу к двери, которую по недосмотру оставили открытой нерадивые часовые.
Громкое ржание посреди комнаты заставляет ее обернуться. Это ржет трехногая ослица — валаамов мольберт. На нем — «полотно», неглубокий овальный противень, заполненный специальным радиационно-обработанным пластиком. Высота полотна — два метра, глубина — сорок четыре сантиметра. В толще пластика — изображение, которое нужно закончить к завтрашнему дню.
Изображение это — и живопись, и в то же время скульптура. Фигуры в пластике рельефны, округлы, одни расположены глубже, другие ближе к поверхности. Они освещены и извне, и изнутри, из толщи самосветящегося пластика. Свет словно впитывается в фигуры, просачивается сквозь них, а потом вырывается наружу. Он бледно-розовый, цвета зари, цвета крови пополам со слезами, цвета застилающей глаза ярости, цвета чернил на долговой странице бухгалтерской книги.
Картина — одна из его «Собачьей серии»: «Собака лает — ветер носит», «Собачья жизнь», «Кошка с собакой», «Созвездие Гончих Псов», «Пессимизм», «Живая собака и мертвый лев», «Собака, любящая палку», «Собаку съели», «Собачья смерть» и «Где зарыта собака».
Сократ, Бен Джонсон, Челлини, Сведенборг, Ли Бо и Гайавата веселятся в таверне «Русалка». За окном виден Дедал — отправляя своего сына Икара в его прославленный полет, он запихивает ему в задницу ракету — стартовый ускоритель. В углу сидит на земле Ог, Сын Огня. Грызя кость саблезубого тигра, он рисует на покрытой плесенью штукатурке бизонов и мамонтов. Официантка Афина, склонившись над столиком, подает своим прославленным клиентам нектар с крендельками. Позади неё — Аристотель, на голове у него козлиные рога. Он задрал ей юбку и жарит ее в задницу. Горячий пепел от сигареты, которая торчит из его ухмыляющихся губ, упал ей на юбку, и Та уже начинает дымиться. В дверях мужского туалета пьяный
Бэтмен, дав волю давно сдерживаемой похоти, насилует Чудо-мальчика. Через другое окно видно озеро, по поверхности которого шествует человек с потускневшим зеленоватым нимбом над головой. Позади него из воды торчит перископ.
Змеечлен цепко обвивается вокруг кисти и принимается за работу. Кисть — это небольшой цилиндр, один конец которого присоединен к трубке, идущей от машинки в виде полушария. На другом конце цилиндра торчит сопло. Его отверстие можно увеличивать или уменьшать, поворачивая регулятор на цилиндре, — краска может изливаться сильной струей или распыляться мелкими капельками, а еще несколько регуляторов позволяют получать любые нужные цвета и оттенки.
Неистово извиваясь, хобот слой за слоем накладывает краски, и на картине возникает еще одна фигура. Потом, уловив в воздухе затхлый запах похоти, он бросает кисть, проскальзывает в дверь и вдоль изогнутой стены выползает в идущий по кругу коридор, оставляя за собой извилистый след, подобный следу какого-то безногого существа, — письмена на песке, которые многие могут прочесть, но мало кто может понять. Разгоряченное пресмыкающееся наливается жаркой кровью, она пульсирует в нем в такт с жерновами, которые вращают Без и Под. Стены, чувствуя его присутствие и источаемое им вожделение, раскаляются докрасна.
Он издает стон. Напоенная соком его желез кобра высоко поднимает голову и начинает мерно раскачиваться под звуки флейты, изливающие его жажду проникнуть в глубь горячей плоти. Да не будет света! Скорее мимо комнаты Матери, последней у выхода. Ах! Он тихо вздыхает с облегчением, но сквозь плотно стиснутые вертикальные губы только свистит ветер — это голос уносящегося вдаль экспресса, который называется «Желание».
Дверь — устаревшей конструкции, в ней есть замочная скважина. Скорее! По пандусу, сквозь скважину и наружу. Улица пуста, гуляющих нет, только одна молодая женщина со светящимися серебристыми волосами. Вот она — добыча!
За ней по улице, обвиться вокруг ее лодыжки. Она смотрит вниз удивленно, потом испуганно. Это ему по душе: слишком много было у него таких, кто слишком хотел.
Вверх по ее ноге, нежной, как кошачье ушко, виток за витком, ползком через расщелину ее чресел. Потыкаться носом в мягкие вьющиеся штопором волосики, а потом — сам себе Тантал — кружным путем по плавной выпуклости живота, по дороге сказать «Привет!» пупку, нажать на него, как на кнопку звонка — эй, есть кто-нибудь там, наверху? Виток за витком вокруг узкой талии, робко сорвать поспешный поцелуй у каждого соска. Потом снова вниз — совершить восхождение на Венерин холм, водрузить флаг на его вершине.
О восхитительное запретное место, о святая святых! Где-то там, внутри, — дитя, начинающая возникать эктоплазма, радостное предвосхищение действительности. Падай, яйцо, лети стремглав по отвесным колодцам тела, поспеши проглотить крохотного Моби Дика — самого шустрого из всех миллионов миллионов своих извивающихся братьев: пусть выживет самый проворный.
Громкий скрип заполняет коридор. Горячее дыхание холодит кожу. Он весь покрывается потом. Ледышки намерзают на набухшем фюзеляже, который сгибается под их тяжестью. Туман заволакивает все вокруг, свистит в стойках, элероны и рули высоты скованы льдом, высота быстро убывает. Поднимайся выше, выше! Где-то там, впереди, в тумане — Венусберг, гора Венеры; эй, Тангейзер, шлюх за порог, труби в рог, пускай ракеты, я пикирую!
Дверь в комнату Матери открывается. Весь овальный проем заполняет приземистая жаба. Шея у нее вздувается и опадает, словно кузнечные мехи, беззубый рот раззявлен. Раздвоенный язык высовывается наружу и обвивается вокруг его боа-эректора. Вопль вырывается из обоих его ртов, он судорожно дергается во все стороны. Горькое чувство отторжения пронизывает его насквозь. Перепончатые лапы сгибают бьющееся тело, завязывают его скользким узлом.
Молодая женщина не спеша удаляется. Подожди! С ревом изливается могучая волна, разбивается об узел, откатывается назад, сшибаясь с набегающей новой волной. Напор чересчур велик, а выход только один. Вверх вздымается фонтан, с небесного свода обрушивается потоп, а ковчега нет. Он вспыхивает взорвавшейся звездой, рассыпаясь миллионами ярких извивающихся метеоров — напрасных искр, которым так и не суждено разгореться.
Да приидет oтверстиe твое! Живот и бедра его скованы отдающим затхлостью панцирем, он лежит замерзший, мокрый и дрожащий.
РАССВЕТ ИССЯКШЕГО ДОЛГОТЕРПЕНИЯ ГОСПОДНЕГО
«... Говорит Альфред Мелофон Вокс-Попурри, ведущий передачи “Час Авроры — на зарядку и чашку кофе” по каналу 69-Б. Прослушайте строки, записанные на 50-м ежегодном фестивале-конкурсе в Центре народного искусства, Беверли-Хиллз, 14-й уровень. Омар Вакхилид Руник исполняет их экспромтом — если не считать кое-каких заготовок, сделанных им накануне вечером в таверне “Укромная Вселенная”, но их можно не считать, потому что на следующий день Руник все равно так и не смог ничего припомнить. Тем не менее он завоевал Первый Лавровый Венок “А”; Второго, Третьего и последующих венков не существует, они обозначаются только буквами, от “А” до «Я», да благословит Бог нашу демократию».
Навстречу течению ночи серо-алый лосось плывет,
Стремясь в дневную заводь на нерест.
Рассвет — красный рев солнечного быка,
Из-за горизонта он мчится на нас.
Истекая кровью фотонов, корчится при смерти ночь,
В спине у нее торчит нож киллера-дня.
... И так далее, пятьдесят строк, перемежающиеся аплодисментами, восторженными восклицаниями, криками недовольства, свистками и воплями.
Чиб наполовину проснулся. Он глядит в уходящий вдаль темный туннель, по которому уносится только что виденный сон. Он приподнимает веки, и перед ним возникает другая реальность — сознание.
«Отпусти член мой», — бормочет он вслед за Моисеем и, представив себе его длинную бороду и рожки (по милости Микеланджело), тут же вспоминает своего прапрадеда.
Усилием воли он, словно ломом, размыкает веки и видит экран фидо, который занимает всю противоположную стену и загибается на половину потолка. Рассвет, верный паладин солнца, бросает на землю свою серую перчатку.
«Канал 69-Б, ваш любимый канал телевидения Лос-Анджелеса, несет вам рассвет». (Трехмерный обман. Фальшивый рассвет, создаваемый электронами, которые испускают устройства, созданные человеком. )
«Проснитесь с солнцем в душе и песней на устах! Вздрогните от волнующих строк Омара Руника! Встретьте рассвет, как встречают его птицы на деревьях, как встречает его сам Господь Бог! »
Вокс-Попурри говорит тихо, нараспев, а в это время все громче звучит «Танец Анитры» Грига. Старый норвежец и мечтать не мог о таком слушателе — и это его счастье. Юноша по имени Чибиабос Эльгреко Виннеган лежит мокрый и липкий по милости фонтана, излившегося из нефтеносных недр его подсознания.
— Поднимай-ка задницу и садись на коня, — говорит сам себе Чиб. — У твоего Пегаса сегодня скачки.
Все его мысли, слова, вся его жизнь — уже в кипучем настоящем.
Чиб слезает с кровати и убирает ее в стену. Торчащая наружу, помятая, как физиономия пьяницы, она бы нарушала эстетику его комнаты, искажала плавный ход кривой, отражающей сущность Вселенной, и мешала ему работать.
Его комната — огромный овал. В углу другой овал, поменьше, — туалет и душ. Он выходит оттуда, похожий на одного из богоподобных ахейцев Гомера, — массивные ляжки, могучие руки, золотисто-коричневая кожа, голубые глаза, каштановые волосы, не хватает только бороды.
Звонок телефона подражает набатному кваканью южноамериканской древесной лягушки, которое он как-то слышал по 122-му каналу.
— Сезам, откройся!
INTER CAECOS REGNAT LUSCUS
Во всю ширину экрана фидо возникает лицо Рекса Лускуса. Его кожа усеяна порами, словно изрытое воронками поле сражения первой мировой войны. Черный монокль закрывает левый глаз, выбитый в потасовке художественных критиков Во время одной из лекций серии «Я люблю Рембрандта» по 109-му каналу. И хотя у него большие связи, которые позволили бы ему добиться разрешения на замену глаза, он отказался.
— Inter caecos regnat luscus, — говорит он всякий раз, когда его об этом спрашивают, и нередко, когда его не спрашивают. — Перевожу: «Среди слепых одноглазый — король». Вот почему я сменил имя на Рекс Лускус, что означает «Король Одноглазый».
Ходит слух, всячески поддерживаемый Лускусом, будто он даст вставить себе искусственный белковый глаз только тогда, когда увидит работы художника настолько великого, чтобы ради него стоило обзавестись стереоскопическим зрением. Поговаривают также, что он сделает это в недалеком будущем, ибо открыл Чибиабоса Эльгреко Виннегана.
Лускус жадно (он не может без наречий) разглядывает курчавый пушок на теле Чиба и близлежащие части. Чиб при виде его наливается — но не вожделением, а гневом.
Лускус вкрадчиво говорит:
— Милый, я только хотел убедиться, что ты уже встал и занимаешься сегодняшним невероятно важным делом. Ты обязан быть готов к показу, просто обязан! Но сейчас, увидев тебя, я вспомнил, что еще ничего не ел. Позавтракаем вместе?
— А что будем есть? — спрашивает Чиб и, не дожидаясь ответа, говорит: — Нет. У меня сегодня слишком много дел. Сезам, закройся!
На экране меркнет лицо Рекса Лускуса, очень напоминающее козлиную морду, или, как он предпочитает говорить, лик Пана: Фавн от искусства. Он даже сделал себе заостренные уши. Просто блеск.
— Бэ-э-э! — блеет Чиб, глядя на исчезающее изображение. — Бэ-э! Шарлатан! Не стану я лизать тебе задницу, Лускус, и тебе не дам. Даже если останусь без гранта!
Телефон звонит снова. На экране появляется смуглое лицо Руссо Красного Ястреба. Нос у него орлиный, а глаза — как осколки черного стекла. На его широком лбу — красная повязка, прямые черные волосы падают на плечи. Он в куртке из буйволовой кожи, на шее бисерное ожерелье. На вид он похож на индейца из прерий, хотя и Сидящий Бык, и Бешеный Конь[9], и любой другой носатый индейский вождь в два счета вышибли бы его из своего племени. Дело не в антисемитизме — просто они не стали бы терпеть воина, который весь покрывается сыпью, стоит ему только близко подойти к коню.
Родился он Джулиусом Эпплбаумом, а когда наступил День Переименования, превратился в Руссо Красного Ястреба. Сейчас он только что вернулся из леса, где приобщался к первобытности, и теперь наслаждается ненавистными благами этой порочной цивилизации.
— Как дела, Чиб? Ребята спрашивают, когда ты появишься.
— У вас? Я еще не завтракал, и мне нужно сделать множество дел, чтобы подготовиться к показу. Увидимся в полдень!
— Ты много потерял, что не был вчера вечером. Какие-то вонючие египтяне вздумали пощупать девиц, ну, мы им и устроили салям-алейкум.
Руссо исчезает, словно последний из могикан.
Чиб только успевает подумать о завтраке, как звонит внутренний телефон.
— Сезам, откройся!
Он видит на экране гостиную. В воздухе клубится дым, такой густой и плотный, что кондиционер не может с ним справиться. В дальнем конце овальной комнаты спят на лежаке его маленький сводный брат и сводная сестра. Наигравшись в «ма-му и ее приятеля», невинные крошки уснули с приоткрытыми ротиками, прекрасные, какими могут быть только спящие дети. У каждого между закрытых глаз — по немигающему оку, словно у циклопа.
— Правда, они очаровательны? — говорит Мать. — Малютки слишком устали, чтобы добраться к себе.
Посреди комнаты стоит круглый стол. Вокруг него — престарелые рыцари и дамы, готовые отправиться в странствие на поиски туза, короля, дамы и валета. Вместо доспехов они облачены в бесчисленные слои жира. Щеки у Матери свисают вниз, словно знамена в безветренный день. Ее необъятные груди расползлись по столу, они колышутся, сотрясаемые волнами ряби.
— Безобразные китообразные, — говорит он вслух, глядя на жирные лица, гигантские груди, массивные крупы. Они удивленно поднимают брови. Что там болтает этот полоумный гений?
— А правда, что твой сынок — умственно отсталый? — спрашивает один из приятелей Матери, и все со смехом прихлебывают пиво. Анджела Нинон, не желая пропустить эту сдачу и сообразив, что Мать все равно скоро включит автоматы мокрой уборки, писает под себя. Все разражаются хохотом, а Вильгельм Завоеватель говорит:
— Начинаю.
— А я уже кончаю, — отзывается Мать, и все покатываются со смеху.
Чибу хочется заплакать. Но он не плачет, хотя ему с детства внушали, что можно плакать всякий раз, когда только захочется.
«... От этого становится легче на душе, и потом посмотрите на викингов — какие были мужчины, а плакали, словно дети, всякий раз, как только им хотелось».
202-й канал, популярная программа «Идеальная Мать»
Он не плачет, потому что у него такое чувство, словно он вспоминает Мать, которую очень любил, но которой нет в живых, которая умерла много лет назад. Его Мать давно уже погребена под оползнем мяса и жира. У него была замечательная Мать, когда ему было шестнадцать.
А потом она его отлучила.
«У КОГО ХОРОШО СОСУТ, ТЕ ВСЕГДА ХОРОШО РАСТУТ».
Из стихотворения Эдгара А. Гриста, 88-й канал
— Сынок, мне это не доставляет особого удовольствия. Я делаю это только потому, что люблю тебя.
А потом — жир, жир, жир! Где она теперь? Погрузилась в бездну сала. Все толще, все глубже.
— Сынок, ты бы мог хоть повозиться со мной время от времени.
— Ты же меня отлучила, Мать. И правильно сделала, я уже большой. Только теперь не рассчитывай, что мне захочется заняться этим снова.
— Ты меня больше не любишь!
— Что на завтрак? — спрашивает Чиб.
— Мне пришла хорошая карта, Чибби, — отвечает Мать. — Ты давно говоришь, что уже большой. Хоть раз можешь сам приготовить себе завтрак?
— Зачем ты мне позвонила?
— Я забыла, в котором часу открывается твоя выставка. Хочу успеть вздремнуть перед тем, как отправляться.
— В 14. 30, но тебе идти необязательно.
Накрашенные зеленой помадой губы раскрываются, как гнойная рана. Она чешет пальцем подрумяненный сосок.
— Нет, я хочу там быть. Не могу же я не присутствовать на триумфе своего собственного сына. Как ты думаешь, дадут тебе грант?
— Если не дадут, не миновать нам Египта.
— Вонючие арабы! — заявляет Вильгельм Завоеватель.
— Это решает Бюро, а не арабы, — возражает Чиб. — Арабы переехали сюда по той же причине, по которой нам придется переезжать туда.
«Кто мог бы подумать, что Беверли-Хиллз станет гнездом антисемитизма? »
Из неопубликованной рукописи Деда
— Я не хочу ехать в Египет! — плаксивым голосом говорит Мать. — Ты должен получить этот грант, Чибби. Я не хочу уезжать из этой грозди. Я здесь родилась и выросла — ну, на десятом уровне, но это все равно, и когда я переехала сюда, все мои друзья переехали тоже. Я не поеду!
— Не плачь, Мать, — говорит Чиб с невольным сочувствием. — Не плачь. Ты же знаешь, правительство не может тебя заставить. Не имеет права.
— Захочешь, чтобы тебе и дальше перепадали лакомые кусочки, — поедешь, — говорит Завоеватель. — Если Чиб не получит грант. А я бы на его месте не так уж и старался. Он же не виноват, что с Дядей Сэмом не поторгуешься. У тебя есть твое королевское жалованье и еще то, что получает Чиб, когда продает свои картины. Только тебе этого мало. Ты тратишь деньги быстрее, чем получаешь.
Мать с воплем ярости кидается на него. Чиб выключает фидо. Черт с ним, с завтраком — можно будет поесть попозже. Картина, которую он представляет на Фестиваль, должна быть готова к полудню. Он нажимает на панель, стены пустой комнаты раскрываются сразу в нескольких местах, и из них появляются принадлежности для живописи, словно дар от каких-то электронных богов. Зевксис[10] повредился бы в рассудке, а Ван Гога бросило бы в дрожь, если бы они увидели полотно, палитру и кисть, какими пользуется Чиб.
Процесс создания картины начинается с того, что художник сгибает и скручивает каждую из многих тысяч проволочек, расположенных на разной глубине, придавая им нужную форму. Проволочки так тонки, что их видно только в лупу, и манипулировать ими приходится с помощью крохотных щипчиков. Поэтому, приступая к работе над картиной, он надевает специальные очки и берет длинный и тонкий, как паутинка, инструмент. После сотен часов кропотливых, терпеливых усилий (любви) : все проволочки оказываются размещенными так, как надо.
Чиб снимает очки, чтобы окинуть картину взглядом. Потом берет краскораспылитель и принимается окрашивать проволочки в нужные цвета и оттенки. Через несколько минут краска высыхает. Тогда Чиб подключает к картине электрические провода, нажимает кнопку, и по проволочкам начинает течь слабый ток. Под слоем краски они раскаляются и, словно лилипутские предохранители, сгорают в облачках голубоватого дыма.
В результате получается трехмерное сооружение из полых внутри трубочек твердой краски, лежащих в несколько слоев под поверхностью картины. Трубочки разного диаметра, но все такие тонкие, что, если поворачивать картину под разными углами, свет сквозь стенки их проникает внутрь. Некоторые трубочки представляют собой просто отражатели, усиливаюшие свет, чтобы было лучше видно скрытое внутри изображение.
Когда картину выставляют, ее устанавливают на вращающийся пьедестал, который поворачивает ее на 12 градусов туда и обратно.
Квакает фидо. Чиб, выругавшись про себя, думает, что надо будет, пожалуй, его отключить. Хорошо хоть, что это не внутренний телефон, не Мать с ее истерикой. Пока не она. Но она скоро позвонит, если опять проиграется в покер.
— Сезам, откройся!
НЫНЕ, О ГУСИ, ВОСПОЙТЕ ХВАЛУ ДЯДЕ СЭМУ
«Через двадцать лет после того, как я сбежал с двадцатью миллиардами долларов, а потом считался умершим от сердечного приступа, на мой след снова напал Фалько Акципитер. Тот самый сыщик из Налоговой полиции, который, поступая на работу, взял себе имя “Ястребиный Сокол”[11]. Какая самовлюбленность! Однако он зорок и беспощаден, как хищная птица, и я содрогнулся бы, не будь я слишком стар, чтобы бояться людей. Кто снял с него путы и колпачок? Как он умудрился взять след, который давно простыл? [11]
Из «Конфиденциальных семяизвержений» Деда
Лицом Акципитер похож на чрезмерно подозрительного сапсана, который, паря в небе, старается смотреть сразу во все стороны и даже заглядывает самому себе в задний проход — не притаилась ли там утка. Каждый взгляд его светло-голубых глаз напоминает нож, до поры спрятанный в рукаве и швыряемый в цель неожиданным взмахом руки. Он пристально разглядывает все окружающее с шерлокхолмсовским вниманием к мелким, но многозначительным подробностям. Его голова поворачивается то вправо, то влево, уши то и дело настораживаются, ноздри раздуваются и вздрагивают — не человек, а какой-то радар, сонар и аромадар в одно и то же время.
— Мистер Виннеган, простите, что звоню так рано. Я не поднял вас с постели?
— Вы же видите, что нет! — огрызается Чиб. —Можете не представляться, я вас знаю. Вы следите за мной вот уже три дня.
Акципитер не краснеет. В совершенстве владея собой, он позволяет себе краснеть только в глубине души, так, что никто этого не видит.
— Если вы меня знаете, то вы, может быть, скажете мне, зачем я звоню?
— Неужели я похож на такого идиота?
— Мистер Виннеган, я хотел бы поговорить с вами о вашем прапрадеде.
— Его нет в живых уже двадцать пять лет! — кричит Чиб. — Забудьте про него. И оставьте меня в покое. Не пытайтесь по-лучить ордер на обыск. Ни один судья не выдаст вам ордера. Дом человека — его нелепость... я хотел сказать — его крепость.
Он вспоминает про Мать: ну и денек будет, если только не смотаться отсюда как можно скорее. Но сначала нужно закончить картину.
— Исчезните, Акципитер, — говорит Чиб. — Я думаю, не пожаловаться ли мне на вас куда следует. Уверен, что в этой вашей дурацкой шляпе спрятана фидокамера.
Лицо Акципитера неподвижно и невозмутимо, как алебастровое изваяние бога-сокола Гора. Возможно, и случается, что у него пучит живот, но если и так, то газы он выпускает беззвучно.
— Очень хорошо, мистер Виннеган. Но так просто вы от Меня не отделаетесь. В конце концов...
— Исчезните!
Внутренний телефон издает троекратный свист. Три раза — значит, это Дед.
— Я подслушал, — звучит 120-летний голос, глухой и гулкий, как эхо, доносящееся из могилы фараона. — Хочу повидаться с тобой, пока ты не ушел. Если, конечно, ты можешь уделить старцу несколько минут.
— Сколько угодно, Дед, — отвечает Чиб, думая о том, как сильно он любит старика. — Тебе принести какой-нибудь еды?
— Да, и пищи для ума тоже.
Ну и денек. Dies Irae[12].
Gotterdammerung[13] Армагеддон. Все навалилось сразу. Или пан, или пропал. Или пройдет, или не пройдет. А тут все эти звонки, и наверняка будут еще. Чем кончится этот день?
«ТАБЛЕТКА СОЛНЦА ПАДАЕТ В ВОСПАЛЕННОЕ ГОРЛО НОЧИ».
Из Омара Руника
Чиб идет к выпуклой двери, которая откатывается в щель внутри стены. Центральную часть дома занимает овальная общая гостиная. В правой ближней ее четверти находится кухня, отгороженная складными ширмами шестиметровой высоты, которые Чиб расписал сценами из египетских гробниц — чересчур тонкий намек на современную пищу. Семь стройных колонн , окружающие гостиную, отделяют ее от коридора. Между колоннами — тоже высокие складные ширмы, которые Чиб расписал, когда увлекался мифологией американских индейцев.
Коридор тоже имеет форму овала; в него выходят все комнаты дома. Их семь: шесть спален-кабинетов-гостиных-туалетов-душей и кладовая.
Маленькие яйца внутри яиц побольше внутри огромных яиц внутри гигантского монолита, воздвигнутого на планете-груше посреди овальной Вселенной: новейшая космологическая теория утверждает, что бесконечность имеет форму куриного яйца. Господь Бог сидит на яйцах над бездной и каждый триллион лет или около того принимается кудахтать.
Чиб пересекает коридор, проходит между двумя колоннами, которым он придал форму нимфеток-кариатид, и входит в гостиную. Мать бросает косой взгляд на сына, который, по ее мнению, быстро приближается к безумию, если уже не перешел границу. Отчасти это ее вина: не надо было ей в минуту раздражения отлучать его от Этого. Теперь она стала толстая и безобразная, Боже, такая толстая и безобразная! Теперь не приходится и думать о том, чтобы начать снова.
«Это всего лишь естественно, — постоянно напоминает она себе с тяжелым слезливым вздохом, — что он променял любовь своей Матери на неизведанные, упругие и изящные прелести молодых женщин. Но отказаться и от них тоже? Ведь он не бисекс. Он покончил с этим еще в тринадцать лет. Тогда откуда такое воздержание? И форникатором он не пользуется, я бы его поняла, пусть даже и не одобрила бы. О Боже, что я сделала не так? »
И дальше:
«Я не виновата. Он теряет рассудок, как его отец — Рэли[14] Ренессанс, кажется, его звали, — и как его тетка, и его прапрадед. А все живопись и эти радикалы — Молодые Редиски, с которыми он путается. У него слишком художественная, слишком чувствительная натура. О Боже, если что-нибудь случится с моим мальчиком, мне придется переехать в Египет».
Чиб знает, о чем она думает, потому что она высказывала ему это множество раз и ничего нового выдумать не способна. Не говоря ни слова, он идет мимо круглого стола. Рыцари и дамы из законсервированного Камелота смотрят на него сквозь пивную пелену.
На кухне он открывает овальную дверцу в стене и достает оттуда поднос с едой в тарелках и чашках, закрытых крышками и запечатанных в пластиковую пленку.
— Разве ты не будешь есть с нами?
— Не скули, Мать, — говорит он и возвращается к себе в комнату, чтобы захватить несколько сигар для Деда. Дверь, которая, уловив и усилив зыбкие, но узнаваемые фантомы-образы, излучаемые электрическим полем его кожи, должна передать их механизму, приводящему ее в движение, почему-то упрямится. Чиб слишком взволнован, магнитные водовороты бурлят на поверхности его кожи и искажают конфигурацию спектра. Дверь наполовину откатывается в стену, выкатывается опять, потом, передумав, снова откатывается и выкатывается.
Чиб ударяет по двери ногой, и ее окончательно заедает. Он решает, что надо будет поменять сезам — поставить видео или голосовой. Плохо, что сейчас у него маловато купонов, на оборудование не хватит. Он пожимает плечами, проходит вдоль единственной изогнутой стены коридора и останавливается перед дверью Деда, отгороженной от сидящих в гостиной кухонными ширмами.
— Ибо пел он о свободе,
Красоте, любви и мире,
Пел о смерти, о загробной
Бесконечной, вечной жизни,
Воспевал Страну Понима
И Селения Блаженных.
Дорог сердцу Гайаваты[15]
Чиб нараспев произносит пароль, и дверь откатывается вбок.
Из комнаты вырывается поток света — желтовато-красноватого света, который Дед устроил у себя сам. Когда заглядываешь в эту выпуклую овальную дверь, кажется, будто глядишь в зрачок сумасшедшего. Дед стоит посреди комнаты. Его белая борода ниспадает до половины бедер, а белые волосы водопадом спускаются до самых колен. Но хотя борода и волосы скрывают его наготу, и к тому же посторонних здесь нет, он в шортах. Дед немного старомоден, это простительно для человека на тринадцатом десятке.
Как и у Рекса Лускуса, у него один глаз. Он улыбается, и видны его собственные зубы, выращенные из зародышей, трансплантированных тридцать лет назад. Большая зеленая сигара торчит из его толстых красных губ. Нос его широк и бесформен, словно жизнь прошлась по нему тяжелой поступью. У него большой лоб и широкое лицо — может быть, это сказывается примесь крови индейцев оджибве, хотя родился он настоящим ирландцем по фамилии Финнеган, и даже пот его, как у заправского кельта, попахивает виски. Он стоит, высоко подняв голову, и его серо-голубые глаза похожи на крохотные озера, оставленные на дне глубоких долин растаявшим ледником.
В общем, у него лицо Одина, который возвращается от источника Мимира[16], размышляя, не слишком ли дорого заплатил. Или лицо источенного ветром и песком Сфинкса в Гизе.
— Сорок веков безумия глядят на тебя: что-то в этом роде сказал в свое время Наполеон, — говорит Дед. — «Что же такое человек? » — спрашивает Новый Сфинкс. Загадку Старого Сфинкса Эдип разгадал, но это ничего не изменило, потому что тот уже успел произвести на свет другого подобного себе, шустрого мальчонку, загадку которого пока не разгадал еще никто. И очень может быть, что это к лучшему.
— Ты что-то непонятное говоришь, — откликается Чиб. — Но мне нравится.
Он ухмыляется Деду, потому что любит его.
— Ты каждый день прокрадываешься сюда, и не столько из-за любви ко мне, сколько для того, чтобы набраться знаний и мудрости. Я все повидал, все слышал и много чего передумал. Перед тем как укрыться в этой комнате четверть века назад, я немало попутешествовал. Но эти годы заключения стали для меня величайшей Одиссеей.
СТАРЫЙ МАРИНАД —
так я себя называю. Маринад мудрости, настоянный на крепком рассоле цинизма и слишком долгой жизни.
— Ты так улыбаешься, что можно подумать — у тебя только что побывала женщина, — шутит Чиб.
— Нет, мой мальчик. Вот уже тридцать лет как мой шомпол потерял упругость. И я благодарю Бога за это, потому что теперь избавлен от искушения плотским соитием, не говоря уж о мастурбации. Но кое-какие силы у меня остались, а значит, осталась возможность согрешить, и даже посерьезнее. Кроме того, что совокупление — грех, у меня были и другие резоны не просить Старого Черного Мага — Науку — снова меня накрахмалить какими-нибудь уколами. Я стал слишком стар, чтобы девушек привлекало во мне что-нибудь помимо моих денег. А наслаждаться сморщенными прелестями женщин моего возраста или еще более давних поколений мне не позволяла моя поэтическая натура — я слишком любил прекрасное. Вот как обстоит дело, сынок. Язык моего колокола давно увял и теперь праздно болтается — динь-дон, динь-дон, как ни кинь, а все не в кон.
Дед разражается гулким смехом — львиным ревом, от которого во все стороны разлетаются голуби.
— Я всего лишь рупор древности, адвокат, ходатайствующий за клиентов, которых давно нет в живых. Явившийся не хоронить свое прошлое, а воздать ему хвалу, но, впрочем, побуждаемый чувством справедливости признать кое-какие свои ошибки. Я чудаковатый ворчливый старикан, заточенный, подобно Мерлину, в древесный ствол. Самолксис, фракийский бог-медведь, погруженный в спячку в своей берлоге. Последний из Семи Спящих Отроков.
Дед подходит к тонкой пластиковой трубе перископа, спускающейся с потолка, и откидывает рукоятки.
— Акципитер бродит вокруг нашего дома. На 14-м уровне Беверли-Хиллз он чует что-то недоброе. Неужели старый Чистоган Виннеган не умер? Дядя Сэм — как бронтозавр, который получил пинок под зад: нужно двадцать пять лет, чтобы известие об этом дошло до его мозга.
На глаза Чиба навертываются слезы.
— Бог мой, Дед, я не хочу, чтобы с тобой что-нибудь случилось.
— Что может случиться со стадвадцатилетним стариком, пока у него работают мозг и почки?
— При всем моем уважении к тебе, Дед, — говорит Чиб, — ты многовато болтаешь.
— Можешь назвать меня мельницей, на которой мелет Ид[17].Мука, которая из нее выходит, выпекается в таинственной печи моего Эго — бывает, правда, что и недопечется.
Чиб усмехается сквозь слезы:
— Меня еще в школе учили, что всякая игра словами — это дешевка и признак вульгарности.
— Что годится для Гомера, Аристофана, Рабле и Шекспира, то годится и для меня. Кстати, о дешевке и вульгарности — я встретил твою Мать в коридоре вчера вечером, перед тем как они засели в покер. Я как раз выходил из кухни с бутылкой спиртного. Она чуть в обморок не упала. Но тут же очухалась и притворилась, будто меня не видит. Может, и вправду решила, что встретила привидение. Но сомневаюсь. Она бы разнесла это по всему городу.
— Возможно, она сказала об этом своему врачу, — говорит Чиб. — Ты ей попался на глаза и несколько недель назад, помнишь? И она могла об этом вспомнить, когда жаловалась на свои так называемые головокружения и галлюцинации.
— А старый костоправ, зная историю нашей семьи, навел на нас Налоговую полицию? Возможно.
Чиб приникает к окуляру перископа. Он поворачивает трубу и крутит рукоятки, поднимая и опуская объектив, торчащий наружу. Акципитер расхаживает вокруг грозди из семи яиц, к каждому из которых ведет от центрального пьедестала широкий, легкий, изогнутый, словно ветка дерева, пешеходный мостик. Потом он поднимается по ступенькам одного из мостиков к двери миссис Эпплбаум. Дверь открывается.
— Должно быть, улучил момент, когда она на минутку отошла от форникатора, — говорит Чиб. — Наверное, ей надоело сидеть одной — она не стала говорить с ним по фидо. Бог мой, она еще толще Матери!
— Еще бы, — отзывается Дед. — Теперь все целыми днями только пьют, едят и смотрят фидо, не отрывая задницы от стула. От этого у них размягчаются и мозги, и тела. Цезарю в наше время ничего не стоило бы окружить себя надежной защитой из друзей-толстяков. И ты наелся, Брут?
Однако замечание Деда вряд ли относится к миссис Эпплбаум. У нее дыра в голове, а те, кто пристрастился к форникатору, редко бывают толстыми. Весь день и почти всю ночь они сидят или лежат, введя в совокупительный центр мозга иглу, по которой поступают слабые электрические импульсы. С каждым импульсом по всему их телу пробегают волны неописуемого блаженства, оставляющего далеко позади удовольствие от любой еды, питья и секса. Это противозаконно, но правительство обычно оставляет форника в покое, разве что решает прищучить его за что-то другое: у форников почти никогда не бывает детей. У 20 процентов жителей Лос-Анджелеса в голове проделаны дыры и в них вставлены тоненькие трубочки для введения иглы. У пяти процентов — болезненное пристрастие к этому: такой человек худеет, почти не ест, яды из переполненного мочевого пузыря отравляют ему кровь.
— Мои братишка и сестренка тоже могли видеть тебя, когда ты тайком шел к мессе, — говорит Чиб. — Не они ли...
— Они тоже принимают меня за привидение. И это в наше-то время! Впрочем, возможно, оно и к лучшему — если они способны во что-то верить, хоть в привидения.
— Лучше бы ты перестал тайком ходить в церковь.
— Церковь и ты — вот две вещи, которые меня еще поддерживают. Я был очень опечален, когда ты сказал мне, что не можешь верить. Из тебя получился бы хороший священник — не без недостатков, конечно, — ты мог бы служить мессы и исповедовать меня прямо здесь, в этой комнате.
Чиб молчит. В свое время он посещал службы, чтобы сделать Деду приятное. Яйцевидный храм напоминал ему морскую раковину: если приложить ее к уху, слышен только далекий рокот Бога, отступающий, как волны в отлив.
«СТОЛЬКО ВСЕЛЕННЫХ МОЛЯТ ПОСЛАТЬ ИМ БОГА, А ОН ОКОЛАЧИВАЕТСЯ В НАШЕЙ, ВЫДУМЫВАЯ СЕБЕ ДЕЛО».
Из рукописи Деда
Дед отбирает у Чиба перископ.
— Налоговая полиция! — говорит он смеясь. — Я думал, ее давно распустили! У кого теперь такой большой доход, чтобы стоило его декларировать? А как по-твоему, может быть, они все еще существуют только ради меня? Вполне возможно.
Он снова подзывает Чиба к перископу, направленному на центр Беверли-Хиллз. Чиб смотрит в просвет между гроздьями из семи яиц каждая, стоящими на своих ветвящихся пьедесталах. Он видит часть центральной площади, гигантские яйцевидные здания мэрии, федеральных учреждений, Центра народного искусства, часть массивной спирали, на которой расположены молитвенные дома, и дору (от «ПАНДОРы»), где сидящие на королевском жалованье получают продукты и товары, а те, кто имеет дополнительные доходы, — еще и всякие лакомые кусочки. Виден отсюда и уголок обширного искусственного озера; в лодках сидят рыбаки с удочками.
Купол из радиационно-модифицированного пластика, который возвышается над гроздьями зданий, — голубой, как небо. Электронное солнце поднимается к зениту. Белеют несколько облаков, очень похожие на настоящие. Виден даже косяк гусей, улетающих на юг, и доносится их перекличка. Тем, кто ни разу не покидал стен Лос-Анджелеса, все это очень нравится. Но Чиб прослужил два года во Всемирном корпусе восстановления и сохранения природы и знает, что это совсем не то. Он чуть было не решил дезертировать вместе с Руссо Красным Ястребом, вступить в ряды неоиндейцев, а потом стать егерем в лесничестве. Но тогда ему рано или поздно пришлось бы ввязаться в перестрелку или арестовать Красного Ястреба. К тому же ему не хотелось служить Дяде Сэму. А больше всего ему хотелось писать картины.
— А вот и Рекс Лускус, — говорит Чиб. — Он дает интервью у входа в Центр народного искусства. Ну и толпа.
«ПРОРЫВ В ПЕЛЛЮСИДАРНОСТЬ»
Лускус вполне заслуживает, чтобы его прозвали выскочкой. Располагая обширной эрудицией, доступом к компьютерной библиотеке Большого Лос-Анджелеса и хитроумием Одиссея, он всегда одерживает верх над своими коллегами.
Это он положил начало направлению в критике, которому дал название «стриптиз»..
Его главный соперник Прималюкс Рескинзон провел кропотливое исследование и торжественно объявил, что Лускус позаимствовал это слово из давно забытого жаргона середины двадцатого столетия.
На следующий день Лускус в интервью по фидо заявил, как и следовало ожидать, что Рескинзон — весьма поверхностный ученый. На самом деле это слово взято из готтентотского языка и по-готтентотски означает «пристально разглядывать» — то есть разглядывать объект до тех пор, пока не увидишь в этом объекте — в данном случае в художнике и его работах — самое главное.
Критики выстраивались в очередь, чтобы записаться в приверженцы нового направления. Рескинзон уже подумывал, не покончить ли с собой, но вместо этого обвинил Лускуса в том, что тот высосал это слово, но только не из пальца.
Лускус в очередном интервью по фидо отвечал, что до его личной жизни никому нет дела и что он мог бы подать на Рескинзона в суд. Однако не стоит тратить на него силы — достаточно просто прихлопнуть его, как комара.
— А что это за штука такая — комар? — удивились миллионы зрителей. — Не может, что ли, этот умник говорить так, чтобы всякому было понятно?
И Лускусу отключили звук на целую минуту, пока переводчик, которому режиссер незаметно сунул записку, справился в компьютерной энциклопедии и объяснил, что такое комар.
Шума вокруг нового направления в критике хватило на два года. А потом Лускус восстановил свой пошатнувшийся было престиж, создав философию Человека Всемогущего. Она приобрела такую популярность, что Бюро культурного развития и развлечений потребовало ввести на полтора года ежедневную часовую передачу для первоначального обучения всемогуществу.
«Что можно сказать про Человека Всемогущего, про этот апофеоз индивидуальности и психосоматического совершенства, про этого демократического сверхчеловека, которого проповедует этот Рекс Лускус? Бедный Дядя Сэм! Он старается насильно втиснуть своих многоликих граждан в единые и постоянные рамки, чтобы ими можно было управлять. И в то же самое время пытается уговорить каждого из них развить и довести до полного расцвета все присущие ему способности — если таковые обнаружатся. Бедный старый долговязый, козлобородый, добросердечный, тупоголовый шизофреник! Воистину левая рука не ведает, что творит правая. Больше того — и правая рука не ведает, что творит правая».
Из «Конфиденциальных семяизвержений» Деда Виннегана
— Что можно сказать про Человека Всемогущего? — отвечал Лускус на вопрос комментатора во время четвертой передачи из серии «Лускусовы чтения». — Где здесь несоответствие духу нынешнего времени? Никакого несоответствия нет. Человек Всемогущий — императив современности. Он должен появиться на свет, если мы хотим воплотить в жизнь Золотой Мир. Разве может быть утопия без утопийцев, а Золотой Мир — с людьми из меди?
И в тот же памятный день Лускус прочел ту лекцию о «Прорыве в пеллюсидарность», которая сделала знаменитым Чибиабоса Виннегана. А кроме того, позволила Лускусу на много очков опередить своих соперников.
— Пеллюсидарность? Пеллюсидарность? — бормотал Рескинзон. — О Боже, что еще придумал этот пустозвон?
— Мне понадобится некоторое время, чтобы объяснить, почему я использовал это слово, говоря о гении Виннегана, — продолжал Лускус. — Но сначала позвольте мне сказать несколько слов, которые могут показаться некоторым отступлением от темы.
ОТ АРКТИКИ ДО ИЛЛИНОЙСА
— Конфуций однажды сказал, что стоит на Северном полюсе пукнуть медведю, как в Чикаго поднимается буря. Он имел в виду, что все события, а следовательно, и все люди, взаимосвязаны и образуют неразрывную паутину. То, что делает один человек, как бы незначительно на первый взгляд это ни было, сотрясает всю паутину и влияет на всех других людей.
Хо Чунг Ко, сидя перед своим фидо на 30-м уровне Лхасы (Тибет), говорит жене:
— Этот белокожий мудак все перепутал. Конфуций ничего такого не говорил, Ленин нас сохрани! Вот позвоню ему и скажу...
— Давай переключимся на другой канал, — отвечает жена. — Сейчас начинается «Площадь Пай Тинг», и...
Нгомбе, 10-й уровень, Найроби:
— Здешние критики — просто банда чернокожих мерзавцев. Вот Лускус — другое дело: он сразу распознал мою гениальность. Завтра же утром подаю заявление об эмиграции.
Его жена:
— Мог бы по крайней мере спросить меня, хочу ли я переезжать! А как же дети?.. Мать?.. Друзья?.. Собака?..
И долго еще звучат ее причитания в ярко освещенной африканской ночи.
— Экс-президент Радинофф, — продолжает Лускус, — как-то сказал, что наше время — это эпоха «человека, подключенного к сети». Это вызвало разные вульгарные замечания, но я считаю это подлинным прозрением. Радинофф хотел сказать, что современное общество — это электрическая сеть под током, и каждый из нас составляет ее часть. Это Век Всеобщего Взаимного Контакта. Ни один провод не должен болтаться свободно, иначе всех нас ждет короткое замыкание. В то же время не подлежит сомнению, что жизнь без индивидуальности ничего не стоит. Каждый человек должен представлять собой hapax legomenon...[18]
Рескинзон вскакивает со стула и кричит:
— Я знаю это выражение! На этот раз ты попался, Лускус!
Он так возбужден, что падает в обморок — это проявление широко распространенного генетического дефекта. Когда он приходит в себя, лекция уже закончена. Он кидается к магнитофону, чтобы просмотреть ту часть, которую пропустил. Однако Лускус ухитрился так и не сказать, что означает «Прорыв в пеллюсидарность». Он объяснит это в следующей лекции.
Дед снова берется за перископ.
— Я чувствую себя астрономом. Вокруг нашего дома, как вокруг Солнца, вращаются планеты. Вон Акципитер, ближе всех — значит, Меркурий, хотя он не бог мошенников, а их возмездие. Следующая — Бенедиктина, твоя унылая Венера. Сурова она, сурова. Любой спермий расшибет себе голову о такую каменную яйцеклетку. Ты уверен, что она беременна? А вон твоя Мать, разряжена в пух и прах, прах ее возьми. Мать-Земля, направляющаяся к перигею — в казенный магазин, тратить твои заработки.
Дед стоит расставив ноги, словно на зыбкой палубе; толстые сине-черные вены на его икрах похожи на плети дикого винограда, оплетающие ствол векового дуба.
— Ненадолго сменим роль — теперь перед вами не великий астроном герр доктор Штерн-шайс-дрек-шнуппе, а капитан субмарины фон Шутен-ди-Фишен-ин-дер-Баррел. Ах-х! Я фижу этот спившийся с пути пароход «Deine Маmа», его просает фо фсе стороны по фолнам фон дем алкоголь. Компас смыло за борт, все румбы — от тумбы до тумбы. Море ей по колено. Колеса ; бешено крутятся в воздухе. Чернокожие кочегары, обливаясь потом, подливают масла в огонь ее несбывшихся надежд. Винт запутался в сетях невроза. А в черной глубине что-то белеет — это Большой Белый Кит, он быстро поднимается к поверхности и вот-вот протаранит ей корму, такую обширную, что промахнуться невозможно. Бедное обреченное судно, меня охватывает жалость и тошнит от отвращения. Первая — пли! Вторая — пли! Ба-бах! Она опрокидывается килем вверх, в корпусе у нее рваная дыра, но не та, о которой ты подумал. Она погружается в воду, носом вниз, как подобает заядлой минетчице, и высоко задрав огромную кормовую часть. Буль-буль! Пять саженей! А теперь мы из морских глубин снова возвращаемся во внеземное пространство. Вон твой лесной Марс — Красный Ястреб, он только что вышел из таверны. А Лускус — этот Юпитер, он же одноглазый Отец всех искусств, если ты простишь мне такую смесь нордической и латинской мифологий, — окружен облаком спутников.
«ОБНАЖЕННОСТЬ — ГОРЧАЙШАЯ ЧАСТЬ ДОБЛЕСТИ», —
говорит фидорепортерам Лускус.
— Этим я хочу сказать, что у Виннегана, как и у любого художника, велик он или нет, произведение искусства сначала вырабатывается в организме как свойственный только ему продукт внутренней секреции, а уж потом просачивается наружу в виде творческих выделений. Я знаю, что мои почтенные коллеги поднимут на смех это сравнение, и поэтому вызываю их на дебаты по фидо в любое время. Доблесть художника — это то мужество, с каким он обнажает себя, выставляя эти свои внутренние соки на обозрение публики. А горечь происходит от того, что современники могут отвергнуть художника или неправильно его понять. И от той страшной борьбы, которую ведет он внутри себя самого со стихийными силами нечленораздельности и хаоса, которые часто вступают в противоречие друг с другом и которые он должен объединить и воплотить в некое уникальное целое.
Фидорепортер:
— Вас надо понимать так, что все сущее — это одна большая куча дерьма, а искусство вызывает в нем какое-то чудесное превращение и извлекает из него что-то сияющее золотом?
— Не совсем так. Но близко. Я остановлюсь на этом подробнее и все объясню в другой раз. А сейчас я хочу говорить о Виннегане. Так вот, художники помельче изображают только внешнюю сторону вещей, они простые фотографы. А великие художники показывают внутреннюю сущность предметов и живых созданий. Виннеган же стал первым, кто в одном произведении искусства раскрывает перед нами сразу несколько внутренних сущностей. Изобретенный им метод многослойного горельефа позволяет слой за слоем выявлять и показывать то, что скрыто в глубине.
Прималюкс Рескинзон (громко):
— Великий шелушитель луковиц!
Лускус (спокойно выждав, когда утихнет смех):
— В каком-то смысле это неплохо сказано. От великого искусства, как и от лука, на глаза набегают слезы. Однако свет в картинах Виннегана — это не просто отражение; картина впитывает его в себя, переваривает и излучает обратно. Каждый изломанный луч делает видимым не просто тот или иной аспект лежащих в глубине фигур, но целые фигуры. Целые миры, я бы сказал. Я называю это «Прорывом в пеллюсидарность». Пеллюсидар — это полое пространство внутри нашей планеты, описанное в забытом ныне фантастическом романе писателя двадцатого века Эдгара Райса Берроуза — создателя бессмертного Тарзана.
Рескинзон издает стон и чувствует, что снова вот-вот упадет в обморок.
— Пеллюсидарность! Пеллюсидар! Ах, этот проклятый Лускус, каламбурист-эксгуматор!
— Герой Берроуза проник сквозь земную кору, чтобы открыть внутри ее иной мир. В некоторых отношениях тот мир оказался противоположностью миру внешнему: континенты в нем там, где на поверхности — моря, и наоборот. Точно так же Виннеган открывает во всяком человеке его внутренний мир, оборотную сторону его внешнего облика. И, подобно герою Берроуза, он возвращается, чтобы рассказать нам захватывающую историю о тех опасностях, которые преодолел, исследуя этот мир человеческой души.
— И если герой романа, — продолжает он, — обнаружил, что Пеллюсидар населен людьми каменного века и динозаврами, то мир Виннегана точно так же, будучи в каком-то определенном смысле абсолютно современным, в чем-то архаичен. Он бесконечно чист и непорочен, но свет, заливающий его, омрачен каким-то непостижимым недобрым черным пятном, — в Пеллюсидаре ему соответствует вечно висящая на одном месте крохотная луна, которая отбрасывает леденящие душу неподвижные тени.
— Да, я имел в виду Пеллюсидар Берроуза, — говорит он. — Но латинское слово «пеллюсид» означает «в высшей степени прозрачный и пропускающий свет, не рассеивая и не преломляя его». В картинах Виннегана все обстоит как раз наоборот. Однако за их изломанным и искривленным светом внимательный зритель может разглядеть некое первичное свечение, ровное и светлое. Это оно объединяет между собой все изломы и многочисленные уровни, это его я имел в виду, когда говорил о «человеке, подключенном к сети», и о медведе на полюсе. Вглядевшись внимательно, зритель может обнаружить его и ощутить, так сказать, фотонное дыхание мира Виннегана.
Рескинзон близок к обмороку. Лускус, с его улыбкой и черным моноклем, выглядит словно пират, который только что захватил испанский галеон, груженный золотом.
Дед, все еще стоя у перископа, говорит:
— А вон Марьям-бинт-Юсуф, та женщина из египетской глуши, о которой ты мне говорил. Твой Сатурн — далека, царственна, холодна, и над головой у нее висит в воздухе такая вертящаяся разноцветная шляпка, последний крик моды. Кольцо Сатурна? Или нимб?
— Она красавица. Из нее вышла бы замечательная мать для моих детей, — говорит Чиб.
— Прекрасная арабка? У твоего Сатурна две луны — мать и тетка. Дуэньи. Ты говоришь, из нее вышла бы замечательная мать? А жена? Ума у нее хватит?
— Она так же умна, как и Бенедиктина.
— Значит, дура. Умеешь же ты их выбирать. Откуда ты знаешь, что влюблен в нее? За последние шесть месяцев ты был Влюблен в два десятка женщин.
— Я люблю ее, вот и все.
— Пока не появится следующая. Ты вообще способен любить что-нибудь, кроме своих картин? Бенедиктина собирается сделать аборт, верно?
— Если только я не сумею ее отговорить, — отвечает Чиб. — Сказать по правде, она мне больше даже не нравится. Но она носит моего ребенка.
—Дай-ка мне взглянуть на твои чресла. Нет, ты все-таки мужчина. А я на минуту усомнился — уж очень тебе хочется иметь ребенка.
— Ребенок — это чудо, способное потрясти секстиллионы неверных.
—Да, это тебе не крыса. Но разве ты не знаешь, что Дядя Сэм из кожи вон лезет, пропагандируя сокращение рождаемости? Где ты был все это время?
— Мне пора идти, Дед.
Чиб целует старика и возвращается к себе в комнату заканчивать картину. Дверь все еще не желает его узнавать, и он звонит в государственную ремонтную мастерскую, но ему отвечают, что все мастера — на Фестивале народного искусства. Он в ярости выбегает из дома. Повсюду флаги и воздушные шары, которые треплет устроенный по такому случаю искусственный ветер, а у озера играет оркестр.
Дед смотрит в перископ, как он удаляется.
— Бедный! Жаль мне его. Хочет ребенка и страдает, потому что бедная Бенедиктина собирается выкинуть его дитя. Страдает отчасти из-за того, что, сам того не зная, отождествляет себя с этим обреченным ребенком. У его матери было бесчисленное множество абортов — ну, во всяком случае, немало. Не будь на то воля Божья, он мог бы оказаться одним из них — еще одним небытием. Он хочет, чтобы этот ребенок имел хоть какой-то шанс. Но он ничего не может поделать. Ничего.
И еще одно терзает его, как и почти каждого из нас, — продолжает Дед. — Он знает, что загубил свою жизнь, или что-то ее загубило. Это знает про себя каждый мыслящий человек, подсознательно это ощущают даже самодовольные и слабоумные. А маленький ребенок — прелестное существо, чистый лист бумаги, еще не сформировавшийся ангелочек, — вселяет новые надежды. Может быть, его жизнь не будет загублена. Может быть, он вырастет и станет здоровым, уверенным в себе, разумным, веселым, добрым, любящим мужчиной. Или женщиной. «Он будет не таким, как я или как мой сосед», — клянется гордый родитель наперекор одолевающим его дурным предчувствиям.
Чиб думает об этом и клянется, что его ребенок будет не таким, — продолжает Дед. — Но он, как и все остальные, обманывает сам себя. У ребенка один отец и одна мать, но триллионы теток и дядей. Не только тех, кто еще жив, но и умерших. Даже если бы Чиб скрылся в глуши и растил ребенка сам, он привил бы ему собственные подсознательные предрассудки. Ребенок вырос бы с такими мыслями и убеждениями, в которых его отец даже не отдает себе отчета. Больше того, воспитанный в одиночестве, он стал бы весьма необычным человеком. А если Чиб вырастит ребенка в этом обществе, тот неизбежно усвоит по меньшей мере часть предрассудков своих сверстников, учителей и так далее до тошноты.
Поэтому, — говорит Дед, — не мечтай сделать из своего замечательного, наделенного невероятными способностями ребенка нового Адама. Если он и вырастет хотя бы наполовину нормальным, то только потому, что ты отдашь ему свою любовь и попечение, он случайно окажется в хорошем окружении и получит от рождения нужный набор генов.
«ЧТО ОДНОМУ КОШМАР, ДРУГОМУ СЛАДОСТРАСТНЫЙ СОН»,
— говорит Дед.
— Я тут на днях беседовал с Данте Алигьери, и он рассказывал мне, каким адом тупости, жестокости, извращенности, неверия и прямого риска для жизни был шестнадцатый век. Про девятнадцатый он даже не мог членораздельно высказаться — никак ему не удавалось подобрать подходящие ругательства. А когда речь зашла о нашем времени, у него так подскочило давление, что не пришлось дать ему таблетку транквилизатора и отправить его обратно в машине времени в сопровождении медсестры. Она была очень похожа на Беатриче и поэтому могла оказаться тем самым лекарством, какое ему больше всего нужно.
Дед усмехается, вспоминая, как Чиб в детстве с полной серьезностью выслушивал его рассказы о машине времени и о посещениях таких знаменитостей, как Навуходоносор, царь травоядных; Самсон, любитель загадок и гроза филистимлян; Моисей, который похитил бога у своего тестя и всю жизнь боролся против обрезания; Будда, первый в мире битник; Сизиф, взявший кратковременный отпуск, на время которого под его камень перестала течь вода; Андрокл и его друг — Трусливый Пев из Страны Оз; барон фон Рихтгофен, Красный Рыцарь Германии; а также Беовульф, Аль-Капоне, Гайавата, Иван Грозный и сотни других.
Настало время, когда Дед забеспокоился и решил, что Чиб начинает путать фантазии с реальностью. Ему очень не хотелось говорить мальчику, что все свои удивительные рассказы он выдумывал, главным образом, ради того, чтобы обучить его истории. Это то же самое, что сказать ребенку, будто никакого Санта-Клауса нет.
И тут, неохотно сообщив эту новость внуку, он заметил, что тот с трудом сдерживает улыбку, и понял, что пришла его очередь оказаться в дураках. Чиб либо с самого начала ничему не верил, либо воспринял это совершенно спокойно. Они посмеялись вволю, и Дед продолжал рассказывать истории про своих гостей.
— Никаких машин времени не бывает, — говорит он. — Хочешь ты этого или нет, Чибби, придется тебе жить в этом нашем мире.
Машины есть только на производственных уровнях, они работают в тишине, которую нарушает лишь болтовня немногих надсмотрщиков, — говорит он. — Огромные трубы, уходящие в глубины моря, всасывают воду и донный ил. Все это автоматически перекачивается на десять производственных уровней Лос-Анджелеса. Там неорганические вещества превращаются в энергию, а потом — в пищу, питье, лекарства и всевозможные изделия. За стенами города почти не ведется ни земледелие, ни животноводство, однако люди живут в сверхизобилии. Да, все это искусственное, но в точности копирует органическое вещество, так что какая разница?
Больше никто не умирает от голода и не испытывает ни в чем нужды, — говорит он, — если не считать бродящих по лесам самоизгнанников. Пищу и товары свозят в ПАНДОРы и раздают получателям королевского жалованья. Королевское жалованье — это изобретенный на Мэдисон-авеню[19] эвфемизм, вызывающий ассоциации с царственной роскошью и божественным правом. Каждый получает его только за то, что родился на свет.
Другие эпохи сочли бы наше время горячечным бредом, — говорит Дед. — Но у него есть перед ними и некоторые преимущества. Чтобы преодолеть тягу к перемене мест и чувство оторванности от своих корней, мегаполис разделен на небольшие общины. Человек может прожить всю жизнь на одном месте, ему нет необходимости отправляться куда-то, чтобы получить все, что ему нужно. Это породило провинциализм, местный патриотизм и враждебность к чужакам. Отсюда — кровавые драки между бандами подростков из разных городов, буйные и злобные сплетни, ярая приверженность местным обычаям.
Но в то же время, — говорит Дед, — житель такого маленького городка имеет фидо, которое позволяет ему видеть все, что происходит в мире. Среди макулатуры и пропаганды, которые правительство считает полезными для народа, попадается и немало превосходных программ. Каждый может не выходя из дома доучиться до уровня кандидата наук.
Наступило новое Возрождение, — говорит Дед, — расцвет искусств, сравнимый с Афинами времен Перикла, городами-государствами Италии времен Микеланджело или Англией времен Шекспира. Парадокс. Неграмотных больше, чем в любую другую эпоху истории человечества, но и грамотных больше. На классической латыни говорит столько людей, сколько не говорило при Цезаре. Обильно расцвел и плодоносит мир прекрасного.
Чтобы ослабить провинциализм и заодно сделать еще менее вероятными войны между народами, — говорит Дед, — мы проводим политику всемирной гомогенизации. Добровольный обмен между народами. Заложники мира и братства. Тех граждан, кто нe может прожить на одно королевское жалованье или кто считает, что им будет лучше где-то еще, щедрыми посулами побуждают эмигрировать.
Золотой Мир — в некоторых отношениях, — говорит Дед. — И кошмар — в других. Но что тут нового? Так было всегда, во всякое время. Нам пришлось что-то делать с перенаселением и автоматизацией. Как еще можно было решить проблему? Все та же история с буридановым ослом (хотя на самом деле это был не осел, а собака), что и в любую другую эпоху. С ослом, который умирает от голода из-за того, что никак не может решить, какую из одинаковых охапок корма съесть. А история — это pons аsinorum[20], и люди — ослы на мосту времени. Нет, оба сравнения несправедливы и не подходят. Это вынужденный выбор, как с тем конюхом, который позволял выбирать только коня из ближайшего стойла. Дух времени скачет во весь опор, и пусть дьявол хватает отставшего.
Те, кто в середине двадцатого века сочинял Манифест Третьей Революции, — говорит Дед, — кое-что предсказали правильно. Но они не учли того, что сделает с обыкновенным человеком вынужденное безделье. Они думали, что все люди в равной степени способны развить у себя художественные наклонности, что все могут заниматься искусством, или ремеслами, или разнообразными хобби, или учебой ради учебы. Они не хотели видеть "недемократической" реальности — что в области искусств всего лишь десять процентов населения, да и то в лучшем случае, наделены способностями, которые позволяют им создать что-то сносное или хотя бы мало-мальски интересное. А ремесла, хобби и длящееся всю жизнь обучение через некоторое время теряют свою прелесть, и люди возвращаются к пьянству, фидо и прелюбодеянию.
Лишенные самоуважения отцы превращаются в бездельников, в кочевников, скитающихся по бескрайним степям секса, — говорит Дед. — Главной фигурой в семье становится Мать — с прописной буквы. Она тоже может погуливать на стороне, но заботится о детях и всегда под рукой. Поэтому, имея отца с маленькой буквы, который постоянно отсутствует, слаб или равнодушен, дети часто вырастают гомосексуалами или амбисексуалами. Страна Чудес, как оказалось, окрашена в голубые тона.
Некоторые особенности нашего времени можно было предсказать, — говорит Дед. — Сексуальную вседозволенность, например, хотя никто не мог предвидеть, до какой степени она дойдет. Но никто не смог предугадать появление секты панаморитов, хотя Америка всегда порождала на свет не меньше полоумных культов, чем лягушка — головастиков. Вчерашний маньяк — завтрашний мессия, поэтому Шелти и его ученики выжили, несмотря на многолетние преследования, и сегодня их заповеди глубоко укоренились в нашей культуре.
Дед снова наводит на Чиба перекрестие своего перископа.
— Вот он идет, мой прекрасный внук, неся грекам свои дары, — говорит Дед. — Пока еще этому Гераклу не удалось прочистить авгиевы конюшни собственной души. Но, может быть, что-то и выйдет из этого бродяги-Аполлона, из этого злополучного Эдипа. Ему повезло больше, чем большинству его современников. У него был постоянный отец, пусть даже тайный, — сумасбродный старик, скрывающийся от так называемого правосудия. Вот в этой звездной комнате он получил и любовь, и попечение, и прекрасное образование. И еще в одном ему повезло: у него есть призвание.
Но Мать слишком много тратит, — говорит Дед, — и привержена к азартным играм — этот порок лишает ее немалой части гарантированного дохода. Я же считаюсь умершим и поэтому королевского жалованья не получаю. Чибу приходится расплачиваться за все это, продавая свои картины. Лускус помог ему прославиться, но Лускус в любой момент может обратиться против него. А денег, которые он получает за картины, все равно не хватает. В конце концов, наша экономика держится не на деньгах, они всего лишь вспомогательное средство. Чибу нужен этот грант, но он его не получит, если не отдастся Лускусу.
Не то чтобы Чиб совсем отвергал гомосексуальные отношения, — продолжает Дед. — Как и большинство его современников, он амбисексуален. Я думаю, время от времени он все еще развлекается с Омаром Руником. А почему бы нет? Они любят друг друга. Но Лускуса Чиб отвергает из принципа. Он не хочет стать потаскухой ради своей карьеры. Кроме того, Чиб разделяет убеждение, глубоко укоренившееся в нашем обществе. Он считает, что добровольная гомосексуальность естественна (что бы это ни означало), но вынужденная гомосексуальность ненормальна. Правильно такое убеждение или нет, но оно существует. Поэтому вполне возможно, что Чибу придется отправиться в Египет. И что тогда станет со мной?
Не думай ни обо мне, ни о Матери, Чиб, — говорит Дед. — Что бы ни случилось. Не отдавайся Лускусу. Вспомни последние слова Синглтона — директора Бюро переселения и реабилитации, который застрелился, потому что не смог приспособиться к новым временам: «Что, если человек обретет весь мир, но лишится права на собственную задницу?»
В этот момент Дед видит, что его внук, который понуро брел по улице, неожиданно распрямляет плечи. Он видит, что Чиб пускается в пляс, выделывая импровизированные па и пируэты. По всему видно, что Чиб издает радостные возгласы. Прохожие улыбаются ему.
Дед что-то ворчит, а потом разражается смехом.
— Бог мой! Эта козлиная энергия молодости, эти непредсказуемые переходы от черной печали к ярко-оранжевой радости! Пляши, Чиб, пляши напропалую! Будь счастлив, пусть даже на краткий миг! Ты еще молод, в тебе еще бурлят неукротимые надежды! Пляши, Чиб, пляши!
Продолжая смеяться, он смахивает слезу.
«СЕКСУАЛЬНЫЕ АСПЕКТЫ АТАКИ ЛЕГКОЙ БРИГАДЫ[21]» —
такая захватывающая книга, что доктору Есперсену Джойсу Батименсу, психолингвисту Федерального бюро групповой реконфигурации, не хочется от нее отрываться. Но долг зовет. Он берет диктофон и начинает диктовать.
— Редиска не всегда бывает красной. Молодые Редиски назвали так свою группу еще и потому, что «редиска» по-латыни — radix, и отсюда же происходит слово «радикал». Кроме того, тут есть еще намек на глубину корней. И, несомненно, обыгрывается значение этого слова в жаргоне богемных кругов, где оно означает противного, упрямого и сварливого человека.
Тем не менее Молодые Редиски не принадлежат к тому, что я называю левыми силами: они выражают существующее недовольство жизнью вообще, не выступая ни за какую радикальную перестройку. Они, словно обезьяны на дереве, швыряются грязью в мир, каков он есть, но не выдвигают конструктивных предложений. Они хотят разрушать, не задумываясь о том, что делать после того, как все будет разрушено.
Короче говоря, они служат рупором брюзжащего и ворчащего среднего гражданина, отличаясь от него только большей членораздельностью. В Лос-Анджелесе тысячи подобных людей, а во всем мире — вероятно, миллионы. У них было вполне нормальное детство. Больше того, они родились и выросли в одной и той же грозди, что стало одной из причин, почему они стали предметом настоящего исследования. Что было причиной появления этих десяти творческих личностей, родившихся в семи соседних домах квартала 69-14 примерно в одно и то же время и практически воспитывавшихся вместе, поскольку всех их отправляли на игровую площадку в верхней части пьедестала, где кто-нибудь из матерей по очереди присматривал за ними, в то время как остальные занимались своими делами, благодаря чему... что я хотел сказать?
Ну да, благодаря чему они вели нормальную жизнь, ходили в одну и ту же школу, приятельствовали, занимались обычными сексуальными играми, вступали в банды подростков и участвовали в нескольких довольно кровопролитных сражениях с бандами из Вествуда и других мест. Все они отличались интенсивной интеллектуальной любознательностью и впоследствии все активно занялись творчеством.
Было высказано предположение, и, возможно, правильное, что отцом всех десятерых был тот таинственный незнакомец — Рэли Ренессанс. Это не исключено, но не может быть доказано. В то время Рэли Ренессанс жил у миссис Виннеган, но, по-видимому, проявлял необычно большую активность в пределах всей грозди и даже всей территории Беверли-Хиллз. Откуда появился этот человек, кто он был и куда отправился отсюда, до сих пор неизвестно, несмотря на тщательные поиски, предпринятые различными службами. У него не было ни удостоверения личности, ни какого-либо другого документа, однако на протяжении длительного времени его ни разу не задерживали. По-видимому, у него были какие-то компрометирующие материалы на начальника полиции Беверли-Хиллз, а также, возможно, на некоторых работавших там федеральных агентов.
Он прожил с миссис Виннеган два года, а потом исчез из виду. Ходят слухи, что он покинул Лос-Анджелес, чтобы вступить в племя белых неоиндейцев, иногда называемых «индейцами-семеннолами».
Однако вернемся к Молодым Редискам. Они бунтуют против образа отца в лице Дяди Сэма, которого любят и ненавидят в одно и то же время. «Дядя», разумеется, подсознательно ассоциируется у них с кельтским словом «деде», означающим нечто неведомое, таинственное, роковое, и это свидетельствует о том, что их отцы были для них чужими. Все они росли в домах, где отец безвестно отсутствовал или занимал подчиненное место — явление, к сожалению, широко распространенное в нашей культуре. Я и сам никогда не видел своего отца... Нет, Туни, сотри, это не имеет отношения к делу. «Деде» означает также какую-то новость или сообщение, указывая на то, что несчастные молодые люди нетерпеливо ожидали сообщения о возвращении своих отцов и, возможно, втайне надеялись на примирение с Дядей Сэмом, другими словами, со своими отцами.
Теперь про Дядю Сэма. Сэм — это сокращенное «Сэмюэл», от древнееврейского «Шмуэл», что означает «Имя Бога». Все Редиски — атеисты, хотя некоторые из них, особенно Омар Руник и Чибиабос Виннеган, в детстве получили религиозное воспитание (в духе римско-католической церкви и панаморитизма соответственно).
Мятеж молодого Виннегана против Бога и католической церкви был, несомненно, обострен тем фактом, что он страдал КАТаром желудка. Возможно также, что он не любил учить КАТехизис, когда ему хотелось играть. А кроме того, был один глубоко значимый травмирующий случай, когда ему была назначена КАТетеризация. (Это детское нежелание выделять что бы то ни было наружу будет подробно проанализировано ниже. )
Итак, Дядя Сэм, образ отца. «Образ» — ассоциация настолько очевидная, что ее нет нужды пояснять. Фигура отца — здесь может быть связь с «фигой» в смысле «фигу тебе»: посмотрите «Ад» Данте, там какой-то итальянец говорит: «Фигу тебе, Бог! » — и кусает себе палец — древний жест, выражающий неуважение и отрицание. Кусание пальца, кусание ногтей — детская привычка?
«Сэм» — это также многозначный каламбур, основанный на фонетически, орфографически и полусемантически связанных словах. Существенно, что молодой Виннеган терпеть не может, когда его называют «дорогой»; по его словам, Мать так часто называла его «дорогой», что теперь его от этого тошнит. Однако это слово имеет для него и более глубокое значение. Например, есть «самбар» — азиатский олень, рога которого с тремя отростками стоят очень дорого. (Заметьте, здесь тоже присутствует «сам», то есть «Сэм». ) Очевидно, эти три отростка символизируют для него Манифест Третьей Революции — историческую веху, положившую начало нынешней эпохе, которую Чиб, по его словам, так ненавидит. Кроме того, три отростка — это архетип Святой Троицы, против которой часто богохульствуют Молодые Редиски.
Я мог бы отметить, что этим данная группа отличается от других, которые мне доводилось изучать. Те позволяли себе лишь редкие и безобидные богохульства, что соответствует слабому и даже едва выраженному религиозному духу, характерному для нашего времени. Сильные выражения по адресу божества раздаются лишь тогда, когда сильна вера.
Кроме того, «Сэм» ассоциируется со словом «съем», что указывает на подсознательное желание Редисок наслаждаться благами жизни и на их стремление к конформизму.
Не исключено, хотя этот вывод и может оказаться ошибочным, что «Сэм» соответствует «самеху» — пятнадцатой букве древнееврейского алфавита («Сэм? Эх... »). В староанглийском правописании, которому Редисок учили в детстве, пятнадцатая буква латинского алфавита — «О». В сравнительной таблице алфавитов в моем 128-м издании «Нового словаря Уэбстера» латинское «О» стоит в той же строке, что и арабское «дад». А также древнееврейское «мем». Таким образом, здесь двойная связь — с исчезнувшим отцом или дедом и чрезмерно доминирующей Матерью (мамой).
Не могу ничего сказать о греческой букве «омикрон», которая стоит в той же строке; однако дайте время, в этом тоже надо разобраться.
Омикрон. Это же маленькое «о»! Строчная буква «омикрон» имеет форму яйца. Форму яйцеклетки, которую оплодотворил его отец? Форму матки? Форму главного элемента современной архитектуры?
«Сэм Браун» — так в армейском жаргоне когда-то называли офицерский ремень. Дядя Сэм в образе жестокого командира? Нет, Туни, лучше это вычеркни. Возможно, нынешняя ученая молодежь и встречала где-нибудь это устаревшее выражение, но не наверняка. Не хочу предлагать смысловые связи, которые могут показаться нелепыми и поставить меня в смешное положение.
Посмотрим еще. Сямисэн. Японский музыкальный инструмент с тремя струнами. Снова Манифест Третьей Революции и Святая Троица. Троица? Отец, Сын и Святой Дух. А Мать — глубоко презираемая фигура? Но, возможно, и нет. Сотри это, Туни.
Сямисэн. Сэмов сын? Что естественным образом приводит к Самсону, который обрушил на себя и на филистимлян их храм. Эти юноши поговаривают о том же самом. Ха-ха, да и я был таким же в их годы. Вычеркни последнюю фразу, Туни.
Самовар — русское слово, которое в буквальном переводе означает что-то, что варит само. Нет сомнения, что радикалы варятся в среде революционеров. Однако в самой глубине своей мятущейся души они понимают, что Дядя Сэм — их любящий Отец и в то же время Мать, что он думает только об их благе. Но они заставляют себя ненавидеть его и заваривать всяческую кашу.
Семга, или «СЭМга». Копченая семга — желтовато-розового или красноватого цвета, почти как редиска — во всяком случае, в их подсознании. Семга — то же самое, что Молодые Редиски: они не хотят, чтобы их коптили, они задыхаются в дымной атмосфере современного общества.
Неплохо завернуто, а, Туни? Распечатай это, исправь, где сказано, пригладь, как ты это умеешь, и перешли начальству. Мне надо идти. Боюсь опоздать на обед с Матерью; она бывает очень недовольна, когда я не являюсь вовремя.
Да! Постскриптум. Рекомендую установить более тщательное наблюдение за Виннеганом. Его приятели выпускают пар своей души в разговорах и за выпивкой, а он внезапно изменил свой поведенческий стереотип. Подолгу молчит, бросил курить, пить и заниматься сексом.
ДЕНЬГИ НЕ ПАХНУТ
даже в наше время. Власти не имеют ничего против того, чтобы гражданин, заплативший за все лицензии, сдавший все экзамены, представивший все бумаги и подкупивший местных политиков, а также начальника полиции, владел частной таверной. Поскольку никаких специальных помещений под таверны не предусмотрено, а большие здания в аренду не сдаются, они располагаются прямо в жилищах их владельцев.
Любимое заведение Чиба — «Укромная Вселенная», отчасти потому, что оно подпольное. Дионис Гамбринус, не сумев прорваться через все заставы, частоколы, проволочные заграждения и волчьи ямы официальной процедуры, отказался от попыток получить лицензию.
Название его заведения открыто написано прямо поверх математических формул, которые когда-то украшали фасад дома (он был профессором математики в 14-м Университете Беверли-Хиллс по имени Аль-Хорезми Декарт Лобачевский, но, уволившись, снова поменял имя). Атриум и несколько спален переоборудованы и приспособлены для пьянства и веселья. Египтяне сюда не ходят — возможно, им не нравятся цветистые изречения, которыми посетители расписали стены комнат:
«Абу, я тебя!.. »
«Магомет — сын непорочной суки».
«Нил загнил».
«Помни о Чермном море!»
«Пророк — верблюдоложец».
У некоторых авторов этих надписей отцы, деды и прадеды сами были мишенью подобных оскорблений. Однако их потомки полностью ассимилировались и считают себя коренными жителями Беверли-Хиллз. Так уж устроен человек.
Гамбринус, приземистый человек почти кубической формы, стоит за стойкой. Она квадратная — в знак протеста против всего яйцевидного. Над ним крупная надпись:
«ЧТО ОДНОМУ МЕД — ТО ДРУГОМУ POISSON».
Гамбринус постоянно растолковывает смысл этого каламбура, не всегда доставляя этим удовольствие слушателям. Он объясняет, что «poisson» по-французски — яд, а кроме того, был такой математик Пуассон, и распределение Пуассона представляет собой хорошую аппроксимацию биномиального распределения при увеличении числа независимых событий, когда вероятность одиночного события мала.
Когда посетитель слишком пьян и больше отпускать ему выпивку нельзя, его вышвыривают кувырком из таверны под крики Гамбринуса: «Poisson! Poisson! »
Друзья Чиба, Молодые Редиски, сидящие за шестиугольным столом, радостно приветствуют его, и их слова звучат невольным эхом наблюдений федерального психолингвиста по поводу его поведения в последнее время.
— Эй ты, монах! Никак присматриваешь себе монашенку? Выбирай любую!
С ним здоровается мадам Трисмегиста, сидящая за маленьким столиком с крышкой в форме Соломоновой печати. Она жена Гамбринуса вот уже два года — рекордный срок, потому что она зарежет его, если он вздумает ее бросить. Кроме того, он верит, что она способна, прибегнув к помощи своих карт, каким-то образом повлиять на его судьбу. В этот век просвещения предсказатели и астрологи процветают. Наука движется вперед, а невежество и предрассудки галопом скачут по обе стороны, кусая ее за ляжки длинными черными зубами.
Сам Гамбринус, кандидат наук и носитель факела познания (во всяком случае, до последнего времени), в Бога не верит. Но он убежден, что звезды вот-вот расположатся так, что это будет предвещать ему большие неприятности. По какой-то странной логике он считает, что звездами управляют карты его жены; он не знает, что гадание на картах и астрология — совершенно разные вещи. Но чего можно ожидать от человека, который утверждает, что Вселенная асимметрична?
Чиб машет рукой мадам Трисмегисте и подходит к другому столику. За ним сидит
ТИПИЧНАЯ СОВРЕМЕННАЯ ДЕВУШКА
по имени Бенедиктина Серинус Мельба. Она высока, стройна, у нее узкие, как у лемура, бедра и тонкие ноги, но большие груди. Ее волосы, такие же черные, как и глаза, расчесаны на прямой пробор, приклеены ароматическим аэрозолем к черепу и заплетены в две длинные косы, перекинутые вперед и перехваченные на шее золотой брошкой в виде музыкальной ноты. Ниже брошки косы снова расходятся, обвивают обе груди и сходятся под ними,, где их удерживает на месте другая брошка. Разойдясь, они уходят за спину, где соединены еще одной брошкой, и снова сходятся на животе. Здесь их опять соединяет брошка, и дальше волосы двумя черными водопадами льются по переду ее расклешенной юбки.
Лицо ее густо усеяно зелеными, аквамариновыми и топазовыми мушками в виде трилистников. На ней желтый бюстгальтер с изображенными на нем розовыми сосками, отороченный снизу бахромой из кружевных лент. Ярко-зеленый полукорсет с черными розочками стягивает ей талию. Он наполовину скрыт проволочным каркасом, обтянутым мерцающей розовой стеганой тканью. Каркас выступает назад, образуя не то фюзеляж, не то длинный птичий хвост, к которому прикреплены длинные желтые и малиновые искусственные перья.
Прозрачная развевающаяся юбка доходит до щиколоток. Сквозь нее видны кружевной пояс для подвязок в желтую и темно-зеленую полоску, белые ляжки и черные сетчатые чулки с зеленым узором в виде нот. Туфли у нее ярко-голубые на высоких каблуках цвета дымчатого топаза.
Бенедиктина одета для выступления — она должна петь на •Фестивале народного искусства; не хватает только шляпки. Тем не менее она пришла сюда, чтобы пожаловаться, помимо всего прочего, на то, что Чиб заставил ее отменить выступление и тем самым лишил ее шансов сделать блестящую карьеру.
Она сидит с пятью девушками, всем им от шестнадцати до двадцати одного, все пьют «Г» (то есть «горлодер»).
— Мы не могли бы поговорить наедине, Бенни? — спрашивает Чиб.
— Это зачем? — Голос у нее — красивое контральто, но в нем звучит угроза.
— Ты вызвала меня сюда, чтобы устроить сцену на людях, — говорит Чиб.
— Господи, а что мне еще остается? — взвизгивает она. — Вы только посмотрите на него! Он хочет поговорить со мной наедине!
Только теперь он догадывается, что она боится остаться с ним наедине. Больше того, что она не может оставаться одна. Теперь он понимает, почему тогда она настояла на том, чтобы дверь спальни оставалась открытой, а ее подруга Бела была поблизости. И все слышала.
— Ты сказал, что будешь только пальцем! — кричит она и показывает на свой слегка округлившийся живот. — У меня теперь будет ребенок! И все ты, гнусный подонок, проклятый соблазнитель!
— Это неправда, — возражает Чиб. — Ты говорила мне, что можно, что ты меня любишь.
— Любишь, любишь! Почем я знаю, что я говорила, ты просто меня возбудил до невозможности! А чтобы тыкать куда тебе вздумается, я все равно не говорила! Никогда бы я этого не сказала, никогда! А что ты потом сделал? Что ты сделал? Господи, да я целую неделю еле ходила, мерзавец!
Чиб обливается потом. В комнате стоит тишина, только из фидо льются звуки «Пасторали» Бетховена. Его приятели ухмыляются. Гамбринус, повернувшись ко всем спиной, пьет виски. Мадам Трисмегиста тасует карты, пуская газы — ядовитую смесь пива с луком. Подруги Бенедиктины разглядывают свои светящиеся ногти, длинные, как у китайского мандарина, или же злобно смотрят на Чиба. Ее обида — это их обида, и наоборот.
— Я не могу принимать таблетки. От них у меня прыщи, и глаза слезятся, и месячные сбиваются! И ты это прекрасно знаешь! И всяких колпачков терпеть не могу! И потом ты мне все врал! Ты говорил, что принял таблетку!
Чиб видит, что она противоречит сама себе, но логика тут бесполезна. Она в ярости, потому что беременна; она не желает причинять себе неудобств, связанных с абортом, и жаждет мести.
«Но как же могла она забеременеть в ту ночь? » — думает Чиб. Это не удалось бы ни одной женщине. Ее, наверное, трахнули или до, или после. Но она клянется, что это случилось в ту ночь — тогда, когда он...
РЫЦАРЬ ПЛАМЕНЕЮЩЕГО СКИПЕТРА, ИЛИ ПЕНИСТЫЕ ВОЛНЫ
— Нет! Нет! — всхлипывает Бенедиктина.
— А почему нет? Я люблю тебя, — говорит Чиб. — Я хочу на тебе жениться.
Бенедиктина испускает вопль, и ее подруга Бела кричит из коридора:
— В чем дело? Что случилось?
Бенедиктина не отвечает. Охваченная яростью, вся дрожа, как в лихорадке, она выбирается из постели, оттолкнув Чиба, и бежит к маленькому яйцу-ванной в углу. Он идет за ней.
— Надеюсь, ты не собираешься сделать то, что я думаю... — говорит он.
Бенедиктина издает стон.
— Мерзавец ты, хитрый сукин сын!
В ванной она откидывает часть стены, которая превращается в полку. На полке, прилипнув к ней магнитными донышками, стоит множество флакончиков. Она хватает длинный узкий флакон со сперматоцидом, приседает и вводит его в себя. Потом нажимает кнопку на донышке, и из него с шипением, которое слышно даже из недр ее тела, начинает извергаться пена.
Чиб на мгновение застывает, а потом разражается яростным ревом.
— Уйди от меня, редиска! — кричит Бенедиктина.
Через дверь спальни доносится робкий голос Белы:
— С тобой все в порядке, Бенни?
— Я ей покажу «все в порядке»! — громовым голосом кричит Чиб.
Он кидается в ванную и хватает с полки банку с темпоксидным клеем. Им Бенедиктина приклеивает к голове парики — клей схватывается намертво, и размягчить его можно только специальным дефиксативом.
Бенедиктина и Бела вскрикивают в один голос. Чиб поднимает Бенедиктину на ноги и бросает ее на пол. Она сопротивляется, но ему удается обильно опрыскать клеем флакон со сперматоцидом, кожу и волосы вокруг.
— Что ты делаешь? — вопит она.
Он вдавливает кнопку на дне флакона до отказа и заливает ее клеем. Бенедиктина пытается вырваться, но он, прижав ее руки к туловищу, не дает ей перевернуться и вынуть из себя флакон. Он медленно считает до тридцати, потом еще раз до тридцати, чтобы клей наверняка схватился как следует. Потом он ее отпускает.
Пена хлещет из нее, стекая по ногам и растекаясь по полу. Жидкость в непробиваемом флаконе находится под колоссальным давлением, и пена, выливаясь из него, намного увеличивается в объеме.
Чиб берет с полки банку с дефиксативом и крепко сжимает в руке, твердо намеренный ее не отдавать. Бенедиктина вскакивает и замахивается на него. Хохоча, словно гиена, надышавшаяся закиси азота, Чиб уклоняется от удара и отталкивает ее. Поскользнувшись в пене, которая уже доходит до щиколоток, Бенедиктина падает и сидя выезжает из ванной задом, громыхая флаконом по полу.
Она поднимается на ноги и только теперь начинает понижать, что сделал с ней Чиб. Она взвизгивает и принимается плясать по комнате, пытаясь вытащить флакон. Каждый безуспешный рывок причиняет ей боль, и вопли ее становятся все пронзительнее. Потом она бросается прочь из комнаты — по крайней мере, пытается броситься, но скользит в пене. На пути ее оказывается Бела; вцепившись друг в друга, они словно на лыжах выезжают из комнаты, наполовину развернувшись в дверях. Пена клубится вокруг — как будто Венера со своей приятельницей поднимаются из пены морской у берегов Кипра.
Бенедиктина отталкивает Белу, потерпев некоторый ущерб от ее длинных острых ногтей. От толчка Бела скользит задом в дверь, к Чибу. Она пытается удержать равновесие, словно человек, впервые вставший на коньки. Это ей не удается, и она с воплем проносится мимо Чиба, лежа на спине и задрав ноги.
Чиб, осторожно скользя босыми ногами по полу, подходит к кровати и хватает свою одежду, но решает, что одеться лучше будет после того, как он уберется из комнаты. Он оказывается в идущем по кругу коридоре как раз вовремя, чтобы увидеть, как Бенедиктина ползет мимо одной из колонн, отделяющих коридор от атриума. Ее родители, два бегемота средних лет, все еще сидят на кушетке с банками пива в руках, выпучив глаза, разинув рот и дрожа.
Чиб, не прощаясь с ними, идет по коридору. Но тут его взгляд падает на фидо, и он видит, что ее родители переключились с «ВНЕШ.» на «ВНУТР.» и потом — на комнату Бенедиктины. Отец и Мать подсматривали за Чибом и дочерью, и по состоянию кое-каких еще не окончательно отмерших частей тела отца заметно, что его это зрелище изрядно возбудило — по внешнему фидо такого не увидишь.
— Подсматривали, мерзавцы! — ревет Чиб.
Бенедиктина уже добралась до них, поднялась на ноги и, плача и заикаясь, пытается что-то объяснить, тыча пальцем то во флакон, то в Чиба. Услышав крик Чиба, родители грузно встают с кушетки, словно два левиафана поднимаются из морских глубин. Бенедиктина кидается к нему, вытянув вперед руки со скрюченными пальцами, вооруженными острыми ногтями. Лицо ее страшно, как лик Медузы. Позади разъяренной ведьмы, отца и Матери в пенных волнах остается глубокий след.
Чиб натыкается на колонну, отлетает назад и с громким плеском устремляется прочь. Хотя при этом его и разворачивает боком, ему удается сохранить равновесие. А Мать и отец одновременно валятся на пол, так что весь дом сотрясается, несмотря на прочность своей конструкции. Потом они поднимаются на ноги, вращая глазами и ревя, словно пара выходящих на берег гиппопотамов. Они бросаются на него, но их относит в разные стороны. Мать пронзительно кричит; несмотря на жир, она похожа на Бенедиктину. Отец огибает колонну с одной стороны, Мать с другой. Бенедиктина выскакивает из-за другой колонны, ухватившись за нее рукой, чтобы не поскользнуться, и оказывается между Чибом и наружной дверью.
Чиб врезается в стену коридора в таком месте, где нет пены. Бенедиктина бежит к нему. Он ныряет вниз и, больно ударившись об пол, между двух колонн выкатывается в атриум.
Мать и отец сталкиваются на встречных курсах. «Титаник» врезается в айсберг, и оба быстро идут ко дну. Лежа ничком, они скользят по направлению к Бенедиктине. Та подпрыгивает в воздух, осыпав их клочьями пены, и они проносятся под ней.
К этому времени уже совершенно очевидно, насколько правдиво утверждение на этикетке, что одного флакона хватает на 40 000 доз сперматоцида, то есть на 40 000 совокуплений. Пена по всему дому стоит по щиколотку, а кое-где и по колено, и продолжает изливаться.
Бела лежит на спине на полу атриума, уткнувшись головой в мягкие складки кушетки.
Чиб медленно встает на ноги и несколько секунд стоит, озираясь и подогнув колени, готовый увернуться от нападения, но надеясь, что этого делать не придется, потому что он неминуемо поскользнется.
— Стой, проклятый сукин сын! — ревет отец. — Я тебя убью! Как ты смел сделать такое с моей дочерью!
Чиб смотрит, как он переворачивается на живот, словно кит в бурном море, и пытается встать на ноги, но снова падает, хрюкнув, как от удара гарпуна. Матери подняться тоже не удается.
Видя, что путь свободен — Бенедиктина куда-то исчезла, — Чиб скользит через атриум к свободному от пены клочку пола у самого выхода. Перекинув через руку одежду и все еще держа банку с дефиксативом, он шагает к двери.
В этот момент Бенедиктина окликает его. Он оборачивается и видит, что она скользит из кухни по направлению к нему. В руке у нее высокий стакан. Он не может понять, что она собирается сделать. Уж во всяком случае, не проявить радушие, предложив ему выпить.
Она выскакивает на сухое пространство у двери и с воплем падает. Тем не менее она ухитряется выплеснуть содержимое стакана точно в цель.
Чиб вскрикивает, почувствовав прикосновение кипятка — боль такая, словно ему сделали обрезание без наркоза.
Бенедиктина, лежа на полу, разражается хохотом. Чиб с воплями скачет по комнате, бросив банку и одежду и схватившись за ошпаренное место, но потом берет себя в руки. Прекратив свои причудливые прыжки, он хватает Бенедиктину за правую руку и вытаскивает ее из дома. В этот вечер на улицах людно, и все прохожие устремляются вслед за парочкой. Чиб не останавливается до самого озера, где входит в воду, чтобы остудить обожженные места. Бенедиктину он по-прежнему тащит за собой.
Толпе есть о чем посудачить даже после того, как Бенедиктина и Чиб выбираются из озера и разбегаются по домам. Зеваки еще долго со смехом обмениваются впечатлениями, глядя, как люди из санитарного департамента собирают пену с поверхности озера и с мостовой.
— Мне было так больно, что я целый месяц не могла ходить! — пронзительно кричит Бенедиктина.
— Так тебе и надо, — говорит Чиб. — И нечего жаловаться. Ты сказала, что хочешь от меня ребенка, и говорила вполне серьезно.
— Я, наверное, просто спятила! — кричит Бенедиктина. — Да нет, никогда я ничего подобного не говорила! Ты мне солгал! Ты меня заставил!
— Я никого не стал бы заставлять, — говорит Чиб. — И ты это знаешь. Перестань скандалить. Ты свободный человек и свободно дала согласие. У всякого человека есть свобода воли.
Поэт Омар Руник встает со стула. Это высокий, худой юноша с бронзово-красной кожей, орлиным носом и очень толстыми красными губами. Его длинные курчавые волосы уложены в прическу, изображающую «Пекод» — легендарное судно, на котором капитан Ахав со своей безумной командой и единственным оставшимся в живых Измаилом гнались за Белым Китом. Там есть и бушприт, и корпус, и три мачты, и реи, и даже лодка, висящая на шлюпбалках.
Омар Руник хлопает в ладоши и кричит:
— Браво! Ты настоящий философ! Есть свобода воли — свобода стремиться к Вечным Истинам, если только они существуют, или же к Гибели и Проклятью! Я пью за свободу воли! Выпьем, джентльмены! Встаньте, Молодые Редиски, пьем за нашего вождя!
И так начинается
БЕЗУМНОЕ «Г»-ПИТИЕ.
— Давай я тебе погадаю, Чиб! — зовет мадам Трисмегиста. — Посмотрим, что скажут звезды через мои карты.
Он присаживается за ее столик, приятели толпятся вокруг.
— Хорошо, мадам. Как я выпутаюсь из этой истории?
Перетасовав карты, она открывает верхнюю.
— О Иисусе! Туз пик!
— Тебе предстоит дальняя дорога.
— В Египет! — выкрикивает Руссо Красный Ястреб. — Да нет же, ты ведь не хочешь туда ехать, Чиб! Отправляйся со мной туда, где пасутся буйволы, и...
Открывается еще одна карта.
— Скоро ты встретишь прекрасную темнокожую даму.
— Какую-нибудь чертову арабку! Нет, Чиб, скажи, что это неправда!
— Скоро ты добьешься великих почестей.
— Чиб получит грант!
— Если я получу грант, мне не надо будет ехать в Египет, — говорит Чиб. — Мадам Трисмегиста, при всем моем уважении к вам вашим предсказаниям грош цена.
— Не смейся, юноша. Я тебе не компьютер. Я настроена на душевные вибрации.
Шлеп — открывается еще одна карта.
— Ты будешь в большой опасности — и физической, и моральной.
— Ну, это со мной происходит по меньшей мере раз в день, — говорит Чиб.
Шлеп.
— Какой-то очень близкий тебе человек умрет дважды.
Чиб бледнеет, но, овладев собой, говорит:
— Трус умирает тысячу раз.
— Тебя ждет путешествие во времени и возвращение в прошлое.
— Ого! — вставляет Красный Ястреб. — Мадам, вы превосходите самое себя! Осторожнее, не перетрудитесь, а то заработаете душевную грыжу — придется вам носить бандаж из эктоплазмы!
— Смейтесь, смейтесь, дурачки, — отвечает мадам. — Существует не один только этот мир. Карты не обманывают, по крайней мере когда их сдаю я.
— Гамбринус! — кричит Чиб. — Еще кувшин пива для мадам!
Молодые Редиски возвращаются к своему столику — диску без ножек, который держится на весу благодаря гравитонному полю. Бенедиктина, бросая на них злобные взгляды, шушукается с остальными девушками. За столиком неподалеку сидит Пинкертон Легран, правительственный агент. Он сидит к ним лицом, чтобы фидокамера, спрятанная под его односторонне прозрачным пиджаком, была направлена прямо на них. Они про это знают. Он знает, что они знают, и докладывал об этом своему начальству. Увидев, что входит Фалько Акципитер, он хмурится. Легран не любит, когда в его дела впутываются агенты из других служб. Акципитер даже не смотрит на Леграна. Он заказывает чай и делает вид, что бросает в чайник таблетку, которая, соединившись с дубильной кислотой, превращается в «Г».
Руссо Красный Ястреб, подмигнув Чибу, говорит:
— Ты в самом деле думаешь, что это возможно? Парализовать весь Лос-Анджелес одной-единственной бомбой?
— Тремя бомбами! — громко отвечает Чиб, чтобы фидокамере Леграна было слышно. — Одну — под пульт управления опреснителя, другую — под резервный пульт, а третью — под большую трубу, по которой вода поднимается в резервуар на 20-м уровне.
Пинкертон Легран бледнеет. Он залпом допивает виски, оставшееся в рюмке, и заказывает еще, хотя и так уже выпил лишнего. Нажав кнопку на своей фидокамере, он подает сигнал тревоги первой степени. В штаб-квартире загораются красные лампочки, гулко звучат удары в гонг, и шеф просыпается так внезапно, что падает со стула.
Акципитер тоже слышал Чиба, но сидит неподвижно, в мрачной задумчивости, словно диоритовая фигура фараонова сокола. Весь во власти одной-единственной мысли, он не даст себя отвлечь разговорами о затоплении всего Лос-Анджелеса, даже если они перейдут в действия. Выслеживая Деда, он появился здесь потому, что надеется, используя Чиба, проникнуть в дом. Одна «крыса» — так он мысленно называет своих преступников — обязательно побежит к норке другой «крысы».
— Как ты думаешь, когда мы сможем приступить к делу? — спрашивает Хьюга Уэллс-Эрб Хайнстербери, писательница — научная фантастка.
— Примерно через три недели, — отвечает Чиб.
В штаб-квартире шеф ругательски ругает Леграна, который зря его побеспокоил. Тысячи молодых мужчин и женщин выпускают пар, разглагольствуя о разрушении, убийствах и мятежах. Он не понимает, почему эти сопляки занимаются такими разговорами, — ведь они получают задаром все, что им только угодно. Будь его воля, он засадил бы их за решетку и врезал бы им слегка или чуть посильнее.
— А после того как мы это сделаем, придется удирать на волю, — говорит Красный Ястреб, сверкая глазами. — Поверьте, ребята, быть вольным человеком в лесу — ничего нет лучше. Чувствуешь себя настоящей личностью, а не просто безликой скотиной в стаде.
Красный Ястреб верит в заговор с целью уничтожения Лос-Анджелеса. Он счастлив, потому что, хоть он этого никому и не говорил, на лоне Матери-Природы ему не хватало интеллектуального общения. Другие дикари могут за сотню ярдов услышать шаги оленя или разглядеть в кустах гремучую змею, но они глухи к поступи философской мысли, к ржанию Ницше, к погремушкам Рассела, к курлыканью Гегеля.
— Безграмотные скоты! — говорит он вслух.
— Что ты сказал? — переспрашивают остальные.
— Ничего. Послушайте, ребята, вы же должны знать, как это замечательно. Вы ведь служили в Корпусе.
— У меня был белый билет, — говорит Омар Руник. — Сенная лихорадка.
— А я писал второй диплом, — говорит Гиббон Тактикус.
— Я проходил службу в оркестре Корпуса, — говорит Сибелиус Амадей Иегуди. — Мы выезжали на природу только тогда, когда выступали в лагерях, а это случалось не так уж часто.
— Чиб, ты служил в Корпусе. Тебе же нравилось, верно?
Чиб кивает, но добавляет:
— У неоиндейца все время уходит только на то, чтобы выжить. Когда я смогу писать картины? И кто их увидит, если у меня на них будет оставаться время? И потом такая жизнь — не для женщины или ребенка.
Красный Ястреб с обиженным видом заказывает виски с «Г».
Пинкертон не хочет прерывать наблюдение, но у него давно уже переполнен мочевой пузырь, он не выдерживает и направляется к комнате, которая служит туалетом для посетителей. Красный Ястреб, расстроенный тем, что его никто не понимает, вытягивает ногу и ставит ему подножку. Легран спотыкается, ухитряется остаться на ногах и, покачнувшись, делает следующий шаг. Тогда ему ставит подножку Бенедиктина. Легран падает ничком. Ему уже не нужно идти в туалет — разве что для того, чтобы отмыться.
Все, кроме Леграна и Акципитера, разражаются смехом. Легран вскакивает, стиснув кулаки. Бенедиктина, не обращая на него внимания, подходит к Чибу, подруги за ней. Чиб весь напрягается. Она говорит:
— Ты мерзкий извращенец! Ты же говорил, что будешь только пальцем!
— Повторяешься, — отвечает Чиб. — Важнее другое — что будет с ребенком?
— А что тебе до него? — говорит Бенедиктина. — Откуда ты знаешь, может быть, он даже и не от тебя!
— Это было бы большое облегчение, — отвечает Чиб. —Но все равно надо считаться и с ним. Вдруг он хочет жить — даже с такой матерью, как ты.
— Зачем ему эта несчастная жизнь? — в слезах говорит она. — Я окажу ему любезность — пойду в больницу и избавлюсь от, него. Из-за тебя я упущу свой главный шанс на Фестивале народного искусства! Там будут агенты отовсюду, а я не смогу при них спеть!
— Врешь, — говорит Чиб. — Ты же вырядилась для выступления.
Лицо у Бенедиктины раскраснелось, глаза широко открыты, ноздри расширены.
— Ты мне все удовольствие испортил! Эй, вы все, хотите услышать кое-что интересное? — кричит она. — Вот этот великий художник, воплощение мужественности, божественный Чиб — да у него даже не встает, пока не возьмешь его в рот!
Приятели Чиба переглядываются. Что это она так разоралась? Подумаешь, как будто что-то новенькое сообщила!
«Некоторые особенности религии панаморитов, вызывавшие такое отвращение и осуждение в XXI веке, в наше время стали фактами повседневной жизни. Любовь, любовь, любовь — и физическая, и духовная! Теперь нам мало всего лишь целовать и обнимать своих детей. Однако оральная стимуляция половых органов ребенка родителями и родственниками привела к возникновению некоторых любопытных условных рефлексов. Об этом аспекте жизни середины XXII века я мог бы написать целую книгу и, возможно, еще напишу».
Из «Конфиденциальных семяизвержений» Деда
Легран выходит из туалета. Бенедиктина отвешивает Чибу пощечину. Чиб дает сдачи. Гамбринус откидывает прилавок и кидается к ним с криком:
— Poisson! Poisson!
Он сталкивается с Леграном, тот отшатывается и налетает на Белу, которая вскрикивает, разворачивается и бьет Леграна по физиономии. Он отвечает тем же. Бенедиктина выплескивает в лицо Чибу стакан «Г». Тот с воплем вскакивает и замахивается на нее кулаком. Бенедиктина ныряет вниз, и удар поверх ее плеча попадает в грудь одной из подруг.
Красный Ястреб вскакивает на столик и кричит:
— Я настоящий медвежий кот, наполовину аллигатор, а наполовину...
Столик, удерживаемый на весу гравитонным полем, не может выдержать такой тяжести. Он накреняется и сбрасывает его на девушек. Все валятся на пол. Девушки кусают и царапают Красного Ястреба, а Бенедиктина защемляет его яйца. Он издает вопль, изворачивается и ногами отшвыривает Бенедиктину, которая падает на столик. Тот уже принял было свое нормальное положение в воздухе, но теперь снова накреняется и сбрасывает ее по другую сторону. Она сбивает с ног Леграна, который пробирается сквозь толпу к выходу. Он ударяется лицом о чье-то колено и теряет несколько верхних зубов. Выплёвывая кровь и осколки, он вскакивает на ноги и отпускает оплеуху какому-то постороннему зрителю.
Гамбринус нажимает на спуск пистолета, и из ствола вылетает крохотный яркий огонек. Это делается для того, чтобы ненадолго ослепить дерущихся и дать им время опомниться, пока к ним не вернется зрение. Огонек висит в воздухе и светится, словно
БЕДЛАМСКАЯ ЗВЕЗДА.
Начальник полиции разговаривает по фидо с человеком, стоящим в уличной будке. Человек отключил видео и говорит измененным голосом.
— В «Укромной Вселенной» драка, все лупят друг друга почем зря.
Начальник полиции что-то недовольно ворчит. Фестиваль только еще начался, а Они уже взялись за свое.
— Спасибо. Ребята сейчас прибудут. Как ваша фамилия? Я хотел сначала бы представить вас к медали «За гражданскую доблесть».
— Еще чего! Чтобы мне потом морду набили? Я не стукач, я только выполняю свой долг. И потом я не люблю Гамбринуса и его публику. Выскочки они все.
Начальник отдает приказ отряду по борьбе с беспорядками, откидывается на спинку стула и прихлебывает пиво, следя за ходом операции по фидо. И что за странные люди? Вечно они чем-то недовольны.
Раздается вой сирен. Хотя полиция передвигается на бесшумных электрических трициклах, она все еще хранит многовековую традицию — предупреждать преступников о своем прибытии. Пять трициклов тормозят у распахнутых дверей «Укромной Вселенной». Полицейские спешиваются и начинают совещаться. На них двухэтажные цилиндрические шлемы, черные в красную крапинку. Почему-то все они в автомобильных очках, хотя их трициклы развивают скорость не больше 25 километров в час. Куртки у них черные и пушистые, как шкура у плюшевого медведя, плечи украшены огромными золотыми эполетами. Шорты — цвета электрик и тоже пушистые, высокие сапоги — черные и начищены до блеска. Они вооружены электрошоковыми дубинками и пистолетами, которые стреляют зарядами удушливого газа.
Гамбринус загораживает вход. Сержант О’Хара говорит:
— Ну-ка, впустите нас. Нет, ордера у меня нет. Но я его получу.
— Только попробуйте войти — я подам на вас в суд, — говорит Гамбринус улыбаясь. Хотя лабиринты бюрократии действительно так сложны и запутанны, что он бросил всякие попытки получить разрешение на легальное открытие таверны, тем не менее в этом случае власти будут на его стороне. Вторжение в частное владение — тяжкое обвинение, которое полиции будет не так легко отвести.
О’Хара заглядывает в дверь и видит два тела, распростертых на полу, нескольких человек, которые держатся за головы и утирают кровь, и Акципитера, который сидит, словно стервятник, мечтающий о падали. Один из лежащих встает на четвереньки и выползает между ног Гамбринуса на улицу.
— Сержант, арестуйте этого человека! — говорит Гамбринус. — При нем нелегальная фидокамера. Я обвиняю его в незаконном вторжении в частное владение.
На лице О’Хары вспыхивает радость. По крайней мере хоть один задержанный будет. Леграна сажают в полицейский фургон, который прибывает сразу вслед за машиной «скорой помощи». Приятели подтаскивают к двери Красного Ястреба. Когда его уносят на носилках в машину, он приоткрывает глаза и что-то бормочет. О’Хара наклоняется к нему:
— Что?
— Я ходил на медведя с одним ножом, а досталось мне тогда меньше, чем от этих сучек. Обвиняю их в нападении, избиении, нанесении телесных повреждений и покушении на убийство.
Попытка О’Хары заполучить его подпись на заявлении оказывается безуспешной, потому что Красный Ястреб лишается чувств. О’Хара чертыхается. Когда Красный Ястреб очнется, он не станет подписывать никаких заявлений. Если он не совсем спятил, он не захочет, чтобы девушки и их парни затаили на него зуб.
Легран кричит сквозь решетчатое окошечко фургона:
— Я правительственный агент! Вы не имеете права меня арестовывать!
Полицейские получают срочный вызов на площадь перед Центром народного искусства — там драка между местными подростками и чужаками из Вествуда грозит перейти в побоище. Из таверны выходит Бенедиктина. Несмотря на полученные несколько ударов по плечам и животу, хороший пинок в зад и увесистую пощечину, у нее не заметно никаких признаков выкидыша.
Чиб наполовину с грустью, наполовину с радостью смотрит ей вслед. Ему горько от того, что этому ребенку будет отказано в праве на жизнь. Теперь он понимает, что выступал против абортов отчасти потому, что отождествляет себя с эмбрионом; он знает то, что, по мнению Деда, ему неизвестно. Он понимает, что его появление на свет было случайностью — счастливой или несчастной. Если бы обстоятельства сложились иначе, он бы не родился. Мысль о небытии — ни живописи, ни друзей, ни смеха, ни надежды, ни любви — приводит его в ужас. Мать, постоянно пьяная и не думавшая о контрацепции, сделала множество абортов, и он мог оказаться одним из них.
Глядя, как Бенедиктина удаляется с величественным видом (несмотря на изорванную одежду), он не может понять, что вообще в ней нашел. Жить с ней, даже при наличии ребенка, было бы не таким уж большим удовольствием.
В устланное надеждой гнездо рта Снова влетает любовь и садится,
Распускает перья, воркуя, слепит их светом,
А потом улетает прочь и при этом гадит,
Как всегда поступают птицы,
Чтобы сила отдачи помогла им взлететь.
Омар Руник
Чиб возвращается домой, но по-прежнему так и не может попасть в свою комнату. Он идет в кладовую. Картина на семь восьмых готова, но еще не закончена, потому что она ему не нравится. Он забирает ее и несет к Рунику, дом которого расположен в той же грозди. Сам Руник — в Центре, но он всегда, уходя, оставляет дверь открытой. У него есть все для живописи, и Чиб принимается заканчивать картину, работая куда старательнее и увереннее, чем тогда, когда начинал ее писать. Потом он выходит из дома Руника, неся огромное овальное полотно над головой.
Он шагает мимо пьедесталов, под их изогнутыми ветвями с яйцевидными жилищами на концах. Он обходит несколько маленьких, заросших травой парков, проходит под домами и через десять минут уже приближается к сердцу Беверли-Хиллз. И здесь быстрый Чиб видит, что
В ПОЛУДЕННОМ СОЛНЦЕ ТРИ ДАМЫ
сидят в каноэ, медленно скользящем по озеру. Марьям-бинт-Юсуф, ее мать и тетка, рассеянно держа удочки, глядят на разноцветные флаги, оркестры и шумную толпу перед Центром народного искусства. Полицейские уже разогнали дравшихся подростков и теперь стоят повсюду, чтобы больше никто не вздумал ничего устроить.
Все три женщины одеты в темные, глухие платья фундаменталистской секты магометан-ваххабитов. Лица у них не закрыты: сейчас даже ваххабиты этого не требуют. На их братьях-египтянах, гуляющих по берегу, одежда современная — бесстыдная и греховная. Тем не менее дамы на них глазеют.
Их мужчины стоят на краю толпы. Заросшие бородами и наряженные наподобие шейхов в фидошоу «Иностранный легион», они бормочут гортанные проклятья и злобно шипят при виде того, как возмутительно здешние женщины выставляют напоказ свое тело. Тем не менее они на них глазеют.
Эта небольшая компания прибыла сюда из зоологических заповедников Абиссинии, где их задержали за браконьерство. Тамошние власти предложили им выбрать любое из трех наказаний. Или заключение в реабилитационном центре, где их будут держать до тех пор, пока они не исправятся, даже если на это уйдет вся их оставшаяся жизнь. Или эмиграцию в мегаполис Хайфа, в Израиле. Или эмиграцию в Беверли-Хиллз.
Что, жить среди проклятых израильских евреев? Они долго плевались и выбрали Беверли-Хиллз. Увы, Аллах посмеялся над ними! Теперь их окружают Финкелстайны, Эпплбаумы, Зигели, Вайнтраубы и прочие неверные потомки Исаака. Хуже того, в Беверли-Хиллз нет мечети. Они либо отправляются каждый день за сорок километров на 16-й уровень, где мечеть есть, либо совершают намаз в частных домах.
Чиб поспешно подходит к облицованной пластиком кромке озера, кладет на землю свою картину и низко кланяется, сорвав с головы несколько помятую шляпу. Марьям улыбается ему, но спутницы тут же делают ей замечание, и улыбка исчезает с ее лица.
— Ya kelb! Ya ibn kelb! — кричат на него обе.
Чиб усмехается, машет им шляпой и говорит:
— И я тоже очень рад, прекрасные дамы! Вы напоминаете мне трех граций!
Потом он выкрикивает:
—Я люблю тебя, Марьям! Я люблю тебя! Ты для меня — как роза Шарона! Прекрасная, волоокая, девственная! Оплот невинности и силы, ты полна жажды материнства и беспредельной преданности единственному по-настоящему любимому! Я люблю тебя, ты для меня луч света на черном небосводе с мертвыми звездами! Я взываю к тебе через бездну!
Марьям понимает всемирный английский, но ветер относит его голос в сторону. Она жеманно улыбается, и Чиб на мгновение испытывает чувство невольного отвращения, вспышку гнева, словно она в чем-то предала его. Но он преодолевает свои чувства и кричит:
— Я приглашаю тебя на выставку! Вы с матерью и тетей будете моими гостями. Ты увидишь мои картины, мою душу, и поймешь, что за человек собирается увезти тебя на своем Пегасе, голубка моя!
Нет ничего смешнее словесных излияний молодого влюбленного поэта. Сплошные нелепые преувеличения. Мне смешно. Но в то же время я тронут. Как бы я ни был стар, я помню свои первые влюбленности, жаркое пламя, потоки слов, одетых в молнии и окрыленных болью. Милые красотки, почти все вы умерли, а остальные увяли. Я посылаю вам воздушный поцелуй.
Дед
Мать Марьям встает в лодке во весь рост. На мгновение она поворачивается к Чибу боком, и он может видеть, какой хищный профиль будет у Марьям в ее годы. Сейчас у Марьям лишь слегка орлиный нос — «изгиб любовной сабли», как назвал его Чиб. Немного крупный, но прекрасный. Однако ее мать похожа на грязного старого орла. А тетка на орла не похожа, зато в ее лице есть что-то верблюжье.
Чиб отгоняет от себя эти нелестные, даже предательские сравнения. Но он не может отогнать трех бородатых и неумытых мужчин в развевающихся одеждах, которые окружили его. Чиб улыбаясь говорит:
— Что-то я не помню, чтобы я вас подзывал.
Они смотрят на него непонимающим взглядом: беглый лос-анджелесский английский для них полная абракадабра. Абу — общее прозвище любого египтянина в Беверли-Хиллз — хриплым голосом выкрикивает проклятье, такое древнее, что оно было известно жителям Мекки еще до Магомета. Он сжимает кулак. Другой араб делает шаг к картине и заносит ногу, словно хочет ударить по ней.
В этот момент мать Марьям обнаруживает, что стоять в полный рост в лодке не менее опасно, чем на спине верблюда. Даже опаснее, потому что ни одна из трех женщин не умеет плавать.
Не умеет плавать и пожилой араб, напавший на Чиба, который отступает в сторону и пинком ноги в зад сталкивает его в озеро. Один из арабов помоложе бросается на Чиба, другой принимается топтать картину. Услышав крики трех женщин и увидев, что те свалились в воду, оба застывают на месте, а потом кидаются к кромке озера. Чиб, упершись им в спины руками, сталкивает в воду и их. Полицейский слышит вопли всех шестерых, барахтающихся в озере, и подбегает к Чибу. Чиба охватывает тревога, потому что Марьям с трудом держится на воде. Ее ужас непритворен.
Чиб не понимает одного: почему все они так себя ведут. Ведь они должны доставать ногами дно — воды здесь всего по шею. Несмотря на это, похоже, что Марьям собирается утонуть. Другие тоже, но они его не интересуют. Он должен броситься в воду и спасти Марьям. Но если он это сделает, придется где-то добывать сухую одежду к открытию выставки.
Эта мысль вызывает у него громкий смех, который становится еще громче, когда он видит, что полицейский вошел в воду и направляется к женщинам. Он берет свою картину и, продолжая смеяться, уходит. К Центру он подходит уже совсем успокоившись.
«Как же это получилось, что дед оказался настолько прав? Как он ухитрился так хорошо меня понять? Неужели я так ветрен, так слаб? Нет, я слишком много раз испытывал слишком сильную любовь. Что же мне делать, если больше всего я люблю Прекрасное, а красотки, в которых я влюбляюсь, недостаточно прекрасны? Мои глаза слишком требовательны, они подавляют порывы моего сердца».
ИЗБИЕНИЕ НАИВНЫХ
Вестибюль (один из двенадцати), куда входит Чиб, проектировал Дед Виннеган. Сначала входящий попадает в длинную изогнутую трубу, на стенах которой под разными углами установлены зеркала. В конце этого коридора он видит треугольную дверь. Она выглядит слишком маленькой: кажется, будто в нее может войти самое большее девятилетний ребенок. Человек направляется к этой двери, и у него возникает иллюзия, будто он поднимается вверх по стене. К тому времени как он дойдет до конца трубы, у него создается твердое убеждение, что он стоит на потолке.
Но по мере приближения к двери она становится все больше и в конце концов оказывается огромной. Комментаторы высказывали догадку, что такой вход задуман архитектором как символическое изображение ворот, ведущих в мир искусства. Чтобы попасть в страну эстетических чудес, человек должен встать на голову.
Огромное помещение, куда человек попадает, войдя в дверь, сначала кажется ему вывернутым наизнанку или перевернутым вверх ногами. У него еще сильнее начинает кружиться голова. Дальняя стена представляется ему ближней, пока он наконец не сориентируется. Некоторые так и не могут с этим освоиться и выбегают наружу, боясь обморока или непреодолимого приступа тошноты.
Справа от входа стоит вешалка с надписью: «ПОВЕСЬТЕ ГОЛОВУ ЗДЕСЬ». Двойной каламбур, изобретенный Дедом, чьи шутки всегда чересчур замысловаты для большинства людей. Но если Дед выходит за рамки хорошего вкуса на словах, то его праправнук хватает через край в своих картинах. Здесь представлены тридцать последних его произведений, в том числе заключительные три из его «Собачьей серии»: «Созвездие Гончих Псов», «Пессимизм» и «Пес смердящий». Рескинзон и его ученики утверждают, что они тошнотворны. Лускус и его приверженцы хвалят их, но осторожно. Лускус велел им подождать с восторгами, пока он не переговорит с молодым Виннеганом. Фидорепортеры наперебой снимают и интервьюируют и тех и других в надежде вызвать скандал.
Главный зал здания представляет собой колоссальное полушарие с ярко освещенным потолком, на котором каждые девять минут сменяются все цвета спектра. Пол выложен квадратами, как огромная шахматная доска, и в центре каждого поля — лицо какого-нибудь выдающегося представителя той или иной области искусства: Микеланджело, Моцарта, Бальзака, Зевксиса, Бетховена, Ли Бо, Твена, Достоевского, Фармисто, Мбузи, Купеля, Кришнагурти и так далее. Десять полей оставлены пустыми, чтобы будущие поколения могли добавить сюда своих кандидатов на бессмертие.
Нижняя часть стены расписана фресками, изображающими важные события из жизни этих деятелей искусства. У изогнутой стены — девять эстрад, каждая отдана какой-то одной музе. Над каждой стоит на кронштейне гигантская статуя ее богини-покровительницы. Они обнажены и отличаются роскошными формами: огромные груди, широкие бедра, крепкие ноги, словно скульптор представлял их себе в виде богинь Матери-Земли, а не утонченных интеллектуалок.
Лица их, в сущности, копируют спокойные, безмятежные головы классических греческих статуй, но рты и глаза имеют какое-то странное выражение. Губы улыбаются, но кажется, что они готовы в любой момент сложиться в злобную гримасу. В глазах таится угроза. «НЕ СМЕЙ МЕНЯ ПРЕДАТЬ, — говорят они, — А НЕ ТО... »
Каждая эстрада перекрыта прозрачным пластиковым полушарием с особыми акустическими свойствами, благодаря которым звуки, идущие с эстрады, слышны только тем, кто стоит под ним.
Чиб проталкивается через шумную толпу к эстраде, посвященной Полигимнии — музе, в компетенцию которой входит и живопись. Он минует эстраду, где Бенедиктина изливает свинцовую тяжесть, лежащую у нее на сердце, превращая ее в алхимическое золото нот. Она замечает Чиба и ухитряется бросить на него злобный взгляд, продолжая улыбаться слушателям. Чиб делает вид, что ее не видит, но отмечает, что она переменила одежду, изорванную в таверне. Еще он видит множество полицейских, расставленных по всему зданию. Толпа как будто настроена мирно. Больше того, она выглядит счастливой, хотя и немного шумной. Но полиция знает, как обманчиво такое впечатление. Достаточно одной искры...
Чиб проходит мимо эстрады, посвященной Каллиопе, — на ней импровизирует Омар Руник. Он подходит к эстраде Полигимнии, кивает Рексу Лускусу, который приветственно машет ему рукой, и устанавливает на эстраде свою картину. Она называется «Избиение невинных» (подзаголовок: «Собака на сене»).
На картине изображен хлев.
Это пещера с причудливыми сталактитами. Свет, с трудом пробивающийся в пещеру, — любимый Чибом красный. Он пронизывает все предметы и, удвоив силу, выбивается наружу острыми, изломанными лучами. Глядя на картину с разных точек зрения, чтобы рассмотреть ее всю, зритель видит множество уровней света, перед ним мелькают мимолетные образы, скрытые внутри фигур первого плана.
В глубине пещеры стоят в стойлах коровы, овцы и лошади. Некоторые из них с ужасом смотрят на Марию и ее дитя. Другие хотят что-то сказать — очевидно, пытаются предостеречь Марию. Чиб воспользовался легендой, согласно которой в ночь рождения Христа животные в хлеву могли разговаривать между собой.
В углу сидит Иосиф, изможденный пожилой человек, такой сутулый, словно у него вообще нет хребта. На голове у него рога, но каждый рог окружен нимбом, так что все правильно.
Мария стоит спиной к охапке соломы, на которой должно лежать дитя. Из люка в полу пещеры протягивается мужская рука, которая кладет на солому огромное яйцо. Человек, которому принадлежит рука, находится в пещере, расположенной под первой пещерой. Он в современной одежде, выглядит нетрезвым и, подобно Иосифу, сутул, словно какое-то беспозвоночное. Позади него отвратительно толстая женщина, очень похожая на мать Чиба, держит ребенка, которого мужчина только что передал ей, перед тем как подложить вместо него на солому яйцо.
У ребенка изысканно прекрасное лицо, он весь залит белым сиянием своего нимба. Женщина сняла нимб у него с головы и острым краем разделывает ребенка на части, словно мясную тушу.
Чиб прекрасно знает анатомию, потому что, готовя кандидатскую диссертацию по искусству в Университете Беверли-Хиллз, множество раз вскрывал трупы. Тело ребенка не выглядит неестественно удлиненным, как многие из фигур Чиба. Оно более чем фотографично — кажется, что это настоящий живой ребенок. Через большую кровавую рану наружу вываливаются его внутренности.
У зрителя сжимается сердце, словно это не картина, а настоящее дитя, изрезанное и выпотрошенное, которое они обнаружили у себя на пороге, выходя из дома.
Скорлупа яйца полупрозрачна. В его мутном желтке плавает отвратительный крохотный дьявол с рогами, копытами и хвостом. Его расплывчатые черты напоминают одновременно Генри Форда и Дядю Сэма. А если рассматривать его с разных точек зрения, перед глазами появляются лица и других людей, внесших свой вклад в создание современного общества.
За окном теснятся дикие звери, пришедшие на поклонение, но оставшиеся, чтобы беззвучно реветь от ужаса. Впереди всех — те животные, которые истреблены человеком или остались только в зоопарках и заповедниках: дронт, голубой кит, странствующий голубь, квагга, горилла, орангутан, полярный медведь, кугуар, лев, тигр, медведь гризли, калифорнийский кондор, кенгуру, вомбат, носорог, белоголовый орел. Позади них стоят другие звери, а на пригорке виднеются темные силуэты притаившихся там тасманийского аборигена и гаитянского индейца.
— Каково ваше квалифицированное мнение об этом довольно оригинальном произведении, доктор Лускус? — спрашивает фидорепортер.
Лускус с улыбкой отвечает:
— Квалифицированное мнение будет у меня через несколько минут. Может быть, вам лучше будет сначала поговорить с доктором Рескинзоном. Он, кажется, вынес свое суждение сразу. Знаете, есть пословица про дурней и ангелов?
Фидокамера запечатлевает багровое от возмущения лицо Рескинзона и его яростные вопли.
— И это дерьмо сейчас разносится по всему миру, — громко замечает Чиб.
— Это оскорбление! Плевок в лицо! Пластиковая навозная куча! Пощечина искусству и пинок в зад человечеству! Оскорбление! Оскорбление!
— А почему это такое уж оскорбление, доктор Рескинзон? — спрашивает фидорепортер. — Потому что высмеивает христианскую веру, и панаморитскую тоже? Но мне так не кажется. Мне кажется, Виннеган пытается показать, что люди извратили христианство, а может быть, и все религии, все идеалы, в угоду собственной алчности и тяге к самоуничтожению, что человек по своей сути — убийца и извратитель. По крайней мере у меня это вызывает такие мысли, хотя, конечно, я не специалист, и...
— Предоставьте анализ критикам, молодой человек! — отрезает Рескинзон. — У вас есть две кандидатские степени — по психиатрии и по искусству? У вас есть правительственная лицензия критика? Виннеган лишен какого бы то ни было таланта, не говоря уж о гении, о котором разглагольствуют разные болваны, мороча голову сами себе. Это позорище Беверли-Хиллз демонстрирует нам здесь свой хлам — попросту какую-то мешанину, привлекающую внимание исключительно новой техникой живописи, которую мог бы изобрести любой электронщик. Меня приводит в ярость, что с помощью обыкновенного трюка, самого тривиального новшества можно одурачить не только определенную часть публики, но и высокообразованных, уполномоченных федеральным правительством критиков, например присутствующего здесь доктора Лускуса. Впрочем, всегда есть ученые ослы, которые издают такое громогласное, напыщенное и невразумительное ржание, что...
— А правда ли, — спрашивает фидорепортер, — что многих художников, которых мы сегодня называем великими, Ван Гога например, критики того времени отвергали или не замечали? И...
Фидорепортер, прекрасно умеющий подзадоривать людей, чтобы доставить удовольствие зрителям, делает паузу. Рескинзон весь раздувается, его голова становится похожа на аневризму, которая вот-вот лопнет.
— Я вам не какой-нибудь невежда! — вопит он. — Не моя вина, что в прошлом тоже были такие же Лускусы! Я знаю, о чем говорю! Виннеган — всего лишь микрометеорит на небосводе Искусства, который в подметки не годится великим светилам живописи. Его репутация раздута известной кликой, чтобы наслаждаться отраженными лучами его славы, — это гиены, которые кусают руку того, кто их кормит, словно бешеные собаки...
— Вам не кажется, что у вас несколько путаные метафоры? — спрашивает фидорепортер.
Лускус нежно берет Чиба за руку и отводит его в сторону, подальше от камеры.
— Чиб, дорогой мой, — воркующим голосом начинает он, — пора объясниться. Ты знаешь, как я тебя люблю, и не только как художника. Ты не можешь больше противостоять волнам глубокой взаимной симпатии, которые омывают нас обоих. Боже, если бы ты знал, как я мечтал о тебе, о моем восхитительном богоподобном Чибе...
— Если вы думаете, что я скажу «да» только потому, что в вашей воле создать или уничтожить мою репутацию, дать или не дать мне грант, то вы ошибаетесь, — говорит Чиб, вырывая руку.
Единственный глаз Лускуса сверлит его свирепым взглядом.
— Неужели я тебе противен? Ведь не из моральных же соображений...
— Дело в принципе, — отвечает Чиб. — Даже если бы я был в вас влюблен, чего на самом деле нет, я бы вам не отдался. Я хочу, чтобы меня ценили по моим делам, и только по ним. А если подумать, то мне наплевать, ценят меня или нет. Я не желаю выслушивать ни похвалы, ни ругань, ни от вас, ни от кого угодно. Смотрите, шакалы, на мои картины и обсуждайте их друг с другом. Только не надейтесь, что я соглашусь с вашими убогими мнениями.
ХОРОШИЙ КРИТИК — ЭТО МЕРТВЫЙ КРИТИК
Омар Руник сошел со своей эстрады и уже стоит перед картинами Чиба. Положив руку на обнаженную левую половину груди, где вытатуирован портрет Германа Мелвилла (почетное место на другой половине занимает Гомер), он принимается что-то громко выкрикивать. Его черные глаза похожи на дверцы топки, выбитые взрывом. Как случалось и раньше, при виде картин Чиба его охватывает вдохновение.
Зовите меня Ахав, а не Измаил, —
Это я загарпунил Левиафана.
Я, рожденный от человека вольный осленок.
Внимайте мне! Я все уже видел!
Душа моя — словно вино в заткнутом наглухо мехе.
Я как море с дверями, но двери никак не открыть.
Берегитесь! Мех вот-вот лопнет, и двери рассыплются в щепки.
«Ты Нимврод», — говорю я другу своему Чибу.
И вот настал час, когда Бог возвещает:
«Если так он способен начать,
То не будет предела мощи его.
Протрубив в свои громогласные трубы
Под стеной, ограждающей Небеса,
Он потребует в жены Луну, а в заложницы Деву
И еще свою долю в доходах
Вавилонской Великой Блудницы».
— Остановите этого сукина сына! — кричит распорядитель Фестиваля. — Он устроит здесь мятеж, как в прошлом году!
Полицейские подтягиваются ближе. Чиб наблюдает за Лускусом, который беседует с фидорепортером. Ему не слышно, что говорит Лускус, но он уверен, что это не комплименты в его адрес.
Мелвилл писал обо мне до того, как я появился на свет.
Я тот, кто хочет познать и осмыслить весь мир,
Но познать его так, как понравится мне самому.
Я Ахав, тот, кто силой своей сокрушит
Все преграды, что ставят Время, Пространство и Смерть,
И швырнет свой сияющий огненный факел Мирозданию в самое чрево,
Потревожив в собственном логове
То, что таится там, — сокровенную Вещь В Себе,
Далекую, равнодушную и неведомую.
Распорядитель делает знаки полицейским, чтобы те увели Руника. Рескинзон все еще что-то выкрикивает, хотя камеры направлены на Руника и Лускуса. Одну из Молодых Редисок — Хьюгу Уэллс-Эрб Хайнстербери, писательницу — научную фантастку, всю трясет — так действуют на нее голос Руника и жажда мести. Она подбирается к фидорепортеру из «Тайма». Это не журнал «Тайм», который давно уже исчез вместе со всеми остальными журналами, а информационное агентство, поддерживаемое правительством. «Руки прочь» — такова политика Дяди Сэма: он обеспечивает информационные агентства всем необходимым и в то же время позволяет их руководителям проводить свою собственную линию. Так соединяются государственная поддержка и свобода слова. И все прекрасно — по крайней мере теоретически.
«Тайм» возродил некоторые свои изначальные традиции. Например, что истину и объективность нужно всегда приносить в жертву остроумию, а научную фантастику — ставить на место. «Тайм» высмеял все до единого произведения Хайнстербери, и теперь она намерена лично посчитаться за обиды, причиненные несправедливыми критическими нападками.
«Quid nunc? Cui bono? [22]
Время? Пространство? Материя? Случайность?
Что будет, когда мы умрем — Преисподняя? Или Нирвана?
А если ничто — так о нем и нечего думать.
Пусть грохочут философии пушки —
Все равно их снаряды не рвутся.
Пусть взлетают на воздух теологии арсеналы —
Под них подложил заряд саботажник-Разум.
Зовите меня ефремлянином[23], ибо не смог
На переправе Господней я произнести
Шипящий звук, открывающий путь.
Да, не могу я сказать «шибболет»,
Зато я могу сказать: «А пошли вы все! »
Хьюга Уэллс-Эрб Хайнстербери лягает репортера из «Тайма» между ног. Тот вскидывает руки, выпускает фидокамеру, величиной и формой напоминающую футбольный мяч, и она падает на голову какого-то юноши. Это один из Молодых Редисок — Людвиг Эвтерп Мальцарт. Он зол на критиков, которые только что обругали его новую тональную поэму, и упавшая на голову камера — та последняя капля горючего, которой не хватало, чтобы его ярость разгорелась неудержимым пламенем. Он изо всех сил бьет главного музыкального критика в толстое брюхо.
Раздается крик боли, но это кричит не репортер их «Тайма», а Хьюга. Ее босая нога натолкнулась на жесткую пластиковую броню, которой защищает свои половые части репортер из «Таймса», не раз подвергавшийся подобным нападениям. Хьюга скачет на одной ноге, держа в руках ушибленную ступню, и налетает на какую-то девушку. Все валятся, как кегли, и кто-то падает на репортера из «Тайма», нагнувшегося, чтобы поднять камеру.
— А-а-а-а! — визжит Хьюга, срывает с репортера из «Тайма» шлем, вскакивает на него верхом и колотит по голове передней частью камеры. В камере нет таких деталей, которые могли бы сломаться от удара, и она продолжает работать, показывая миллиардам зрителей весьма занятные, хотя и вызывающие некоторое головокружение картинки. Часть поля зрения залита кровью, но ее не так уж много, и зрители не остаются в обиде. А потом они видят еще один новаторский кадр — камера снова крутясь взлетает в воздух.
Это полицейский ткнул Хьюгу в спину электрошоковой дубинкой, заставив ее застыть на месте, и камера вылетает у нее из рук, описывая широкую дугу. Очередной любовник Хьюги сцепляется с полицейским, они катаются по полу. Мальчишка из Вествуда хватает дубинку и развлекается, тыча ею в зад всем окружающим, пока кто-то из местных не сбивает его с ног.
— Беспорядки — опиум для народа, — ворчит начальник полиции. Он поднимает по тревоге все подразделения и связывается с начальником полиции Вествуда, у которого, впрочем, тоже хлопот полон рот.
Руник, колотя себя в грудь, декламирует нараспев:
Я существую, сэр! Не говорите мне,
Как вы сказали Крейну, будто это
Вас не обязывает ни к чему.
Я человек. И я неповторим.
Ваш Хлеб причастия я выкинул в окно,
В Вино мочился, пробку вынул я
Из дна Ковчега, Древо на дрова
Срубил; и попадись мне Дух Святой,
Ему я палец тут же суну в зад.
Но знаю я, что все это не значит
Совсем, ну ровным счетом ничего.
Что ничего — всего лишь ничего.
Что есть — то есть, а чего нет — так нет,
А роза это роза это роза[24].
Сейчас мы здесь, а скоро нас не будет,
И это все, что нам дано узнать!
Рескинзон видит приближающегося к нему Чиба и с воплем бросается в бегство. Чиб хватает свое полотно «Пессимизм» и колотит им Рескинзона по голове. Лускус в ужасе пытается его остановить — не ради спасения Рескинзона, а потому, что может пострадать картина. Чиб оборачивается и бьет Лускуса краем картины в живот.
Земля качается, как тонущий корабль,
Киль треснул под напором экскрементов,
Что льются и с небес, и из глубин, —
Тех, что излил по щедрости своей
Господь, когда услышал крик Ахава:
«Дерьмо! Дерьмо! »
Мне грустно думать: вот вам Человек,
А вот его конец. Но не спешите!
На гребне вала — три старинных мачты.
Голландец то Летучий! И Ахав
Уже стоит на палубе его.
Смеяться можешь, Рок! Глумитесь, Норны!
Ахав я, это значит — Человек!
И пусть я не могу проделать брешь
В стене, что окружает То, Что Видим,
Не допуская нас к Тому, Что Есть, —
Я все же буду в эту стену биться.
И мы с моей командой не сдадимся,
Пусть под ногами палуба трещит,
Пусть мы утонем, чтобы тут же слиться
С потопом экскрементов.
Мгновение, которое навечно
Запечатлеется в глазах Творца:
Ахав стоит на фоне Ориона,
Воздев кулак, а в нем — кровавый фаллос,
Стоит, как гордый Зевс с своим трофеем,
С мужским оружьем Кроноса-отца.
И тут же он, со всей его командой,
И с кораблем катится кувырком
За край Земли.
И, слышал я, они еще доныне
Летят, летят, летят все вниз, и
В
н
и
з
и
в
н
и
З.
Чиб на секунду превращается в содрогающуюся массу боли от прикосновения электродубинки полицейского. Как только к нему возвращается сознание, он слышит, как из приемника, спрятанного у него в шляпе, звучит голос Деда:
— Чиб, скорее сюда! Акципитер ворвался в дом и ломится ко мне в дверь!
Чиб вскакивает и с боем прорывается сквозь толпу к выходу. Запыхавшись, он подбегает к своему дому и видит, что дверь в комнату Деда открыта. В коридоре стоят налоговые полицейские и техники-электронщики. Чиб врывается в комнату Деда. Посреди комнаты стоит Акципитер, бледный и дрожащий. Трясущийся камень. Увидев Чиба, он пятится назад:
— Я не виноват. Я обязан был взломать дверь. Только так я мог убедиться... Я не виноват, я к нему не прикасался.
У Чиба перехватывает горло. Он не может произнести ни слова. Опустившись на колени, он берет Деда за руку. На синих губах Деда застыла слабая улыбка. Он наконец-то отделался от Акципитера раз и навсегда. В руке у него последняя страница его рукописи:
«ЧЕРЕЗ БАЛАКЛАВЫ НЕНАВИСТИ ОНИ ПРОРЫВАЮТСЯ К БОГУ
На протяжении большей части своей жизни я видел лишь немногих истинно верующих и подавляющее большинство поистине равнодушных. Но дух времени меняется. В сердцах множества юношей и девушек вновь возродилась — не любовь к Богу, а сильнейшая антипатия к Нему. Это глубоко трогает и утешает меня. Юнцы вроде моего внука и Руника выкрикивают богохульства и тем воздают Ему поклонение. Будь они неверующими, они бы о Нем не думали. Теперь я немного верю в будущее».
В ПОИСКАХ ИКСА ПО ТУ СТОРОНУ СТИКСА
Чиб и Мать, оба в черном, спускаются в метро на уровень 13-Б. Стены просторной станции светятся изнутри. Проезд на метро бесплатный. Чиб сообщает билетному фидоавтомату, куда он направляется, и за стеной включается белковый компьютер размером с человеческий мозг. Из щели выползает билет с закодированной надписью. Чиб берет билет и идет на перрон, обширный и выгнутый дугой. Он сует билет в щель и получает другой билет. Механический голос читает вслух то, что написано на билете, на всемирном и лос-анджелесском английском — на случай, если они не умеют читать.
Одна за другой стремительно подъезжают и тормозят гондолы. Они без колес и удерживаются на весу переменным гравитонным полем. Секции перрона скользят назад, освобождая место для гондолы. Пассажиры входят в предназначенные для них кабины. Кабины приходят в движение, потом их двери автоматически открываются, и пассажиры переходят в гондолу. Усевшись, они некоторое время ждут, пока над ними не сомкнется защитная сеть. Убранные в шасси стены поднимаются и соединяются вверху, образуя сводчатый потолок.
Автоматически управляемые, под бдительным надзором многократно; продублированных на всякий случай белковых компьютеров, гондолы ждут, когда освободится путь. Получив команду на отправление, они медленно выползают в туннель и там останавливаются снова. Тройная перепроверка занимает несколько микросекунд, потом команда подтверждается, и гондолы быстро исчезают в туннеле.
Ш-ш-ш-у-у-у! Ш-ш-ш-у-у-у! Мимо проносятся другие гондолы. Туннель светится желтым светом, словно заполненный ионизированным газом. Гондола быстро набирает скорость. Сначала ее еще обгоняют, но она несется все быстрее, и вскоре ее уже не догнать. Впереди мерцает округленная корма передней гондолы — добыча, которую им не настигнуть, пока та не замедлит ход, останавливаясь у предназначенного ей перрона.
Гондол в туннеле немного. Несмотря на стомиллионное население, движение на линии север—юг невелико. Большинство жителей Лос-Анджелеса не покидает своих гроздьев, обеспеченных всем необходимым. На линии восток—запад движение более оживленное: кое-кто предпочитает общественные океанские пляжи муниципальным плавательным бассейнам.
Гондола со свистом мчится на юг. Через несколько минут туннель начинает спускаться под уклон, и вот он уже идет под 45° к горизонту. За прозрачными стенками гондолы один за другим сменяются уровни, мелькают люди и здания. Чиб с интересом разглядывает уровень 8 — Лонг-Бич. Каждый дом здесь похож на два хрустальных блюда — одно накрыто другим — и расположен на вершине колонны, украшенной резными фигурами, куда ведет пандус в виде арки.
На уровне 3-А туннель снова становится горизонтальным. Теперь гондола несется мимо строений, при виде которых Мать зажмуривает глаза. Чиб сжимает ее руку и думает о сводном брате и двоюродной сестре, которые сейчас находятся по ту сторону желтоватой пластиковой стены. На этом уровне живут 15 процентов населения — умственно отсталые, неизлечимые психически больные, уроды, чудища, выжившие из ума старики.
Они толпятся там, прижимаясь бессмысленными или искаженными лицами к стене туннеля и глядя, как мчатся мимо красивые гондолы.
«Гуманная» медицина помогает выживать новорожденным, которым по воле Природы следовало умереть. Спасать от смерти людей с дефектными генами начали еще в XX веке. Поэтому такие гены получали все большее распространение. Самое трагичное — то, что теперь науке под силу обнаруживать и исправлять дефекты генов уже в яйцеклетке и спермии. Теоретически всякий человек мог бы иметь абсолютно здоровое тело и физически совершенный мозг. Но дело в том, что врачей и больниц не хватает на всех, кто появляется на свет. И это несмотря на то, что рождаемость неуклонно падает.
Медицина позволяет людям жить так долго, что они впадают в дряхлость. Все больше и больше становится выживших из ума, пускающих слюни развалин. К ним добавляются психически больные. Существуют такие методы лечения и препараты, которые могут каждого из них вернуть в «нормальное» состояние, но для этого недостаточно врачей и больниц. Возможно, когда-нибудь их и будет хватать, но тем, кому не повезло сегодня, от этого не легче. «Что же делать сейчас? — думает Чиб. — Древние греки оставляли рожденных уродами в поле на верную смерть. Эскимосы сажали своих стариков на льдину, уплывающую в море. Может быть, наших ненормальных детей и стариков стоило бы умерщвлять газом? Иногда я думаю, что это было бы милосердно. Но я не могу просить кого-то нажать кнопку, если сам не в состоянии это сделать».
«Я пристрелил бы всякого, кто протянет руку к кнопке».
Из «Конфиденциальных семяизвержений» Деда
Гондола приближается к одному из редких перекрестков. Справа открывается широкий поперечный туннель. По нему с огромной скоростью надвигается экспресс, он становится все больше и больше, вот-вот произойдет столкновение. Пассажиры знают, что этого не случится, но невольно вцепляются в защитную сеть, стискивают зубы и напрягаются. Мать слабо вскрикивает. Экспресс с воем проносится над ними и исчезает, обдав их ветром, словно душа на пути в подземное судилище.
Туннель снова спускается под уклон, на уровень 1. Они видят округленное днище мегаполиса и массивные автоматически управляемые колонны, на которых он стоит. Под ними проносится крохотный городишко — Лос-Анджелес начала XXI века, сохраняемый в качестве музея, один из многих таких городков под кубом мегаполиса.
Через пятнадцать минут после отправления Виннеганы уже на конечной станции. Лифт доставляет их на поверхность земли, где они садятся в большой черный лимузин. Его предоставила частная похоронная контора: Дядя Сэм и власти Лос-Анджелеса оплачивают кремацию, но не похороны. Церковь больше не требует обязательного погребения, предоставляя верующим выбирать между развеянным по ветру пеплом и лежащим в земле трупом.
Солнце стоит на полпути к зениту. Мать начинает задыхаться, ее руки и шея багровеют и распухают. Всего три раза она бывала вне городских стен, и каждый раз у нее начинается приступ аллергии, несмотря на кондиционер в машине. Чиб гладит ее по руке. Они едут по кое-как залатанной дороге. Старинный, восьмидесяти лет от роду, автомобиль на топливных элементах с электрическим приводом кажется тряским, однако лишь по сравнению с плавно летящей гондолой. Он быстро преодолевает десять километров до кладбища, притормозив только один раз, чтобы пропустить переходящего дорогу оленя.
Их встречает отец Феллини. Он в отчаянии: ему предстоит сообщить им, что, по мнению Церкви, Дед повинен в кощунстве. Подсунуть вместо своего тела чужое, чтобы по нему отслужили мессу и погребли его в освященной земле, — это святотатство. К тому же Дед умер нераскаявшимся преступником. Перед смертью он, насколько известно Церкви, даже не исповедался.
Чиб ожидал этого отказа. Собор святой Марии в грозди БХ-14 не позволил отслужить заупокойную мессу в своих стенах. Но Дед много раз говорил Чибу, что хотел бы быть похороненным рядом со своими предками, и Чиб полон решимости выполнить его желание.
— Я похороню его сам! — говорит Чиб. — Прямо на краю кладбища!
— Это не разрешается! — восклицают в один голос священник, служащие похоронной конторы и федеральный агент.
— Черта с два не разрешается! Где лопата?
И тут он видит худое смуглое лицо и соколиный нос Акципитера. Агент наблюдает за тем, как откапывают из-под земли гроб Деда (первый). По меньшей мере полсотни фидорепортеров, стоящих вокруг, снимают происходящее своими мини-камерами, в нескольких десятках метров над ними парят ретрансляторы. Дед удостоен полнометражного репортажа, какой подобает Последнему Из Миллиардеров и Величайшему Преступнику Века.
— Мистер Акципитер, прошу вас, несколько слов, — говорит фидорепортер. — Я не преувеличу, если скажу, что это историческое событие смотрят сейчас не меньше десяти миллиардов человек. Ведь даже школьники слышали про Чистогана Виннегана. Что вы сейчас чувствуете? Вы вели это расследование двадцать шесть лет. Его успешное завершение должно принести вам огромное удовлетворение.
Акципитер не улыбается, он похож на воплощенный дух камня.
— Ну, в действительности я не все время занимался только этим делом. В общей сложности около трех лет. Но я тратил на него не меньше трех дней каждый месяц, и поэтому вполне можно сказать, что я шел по следу Виннегана двадцать шесть лет.
Репортер:
— Говорят, что завершение этого дела означает в то же время и конец Налоговой полиции. Если нас правильно информировали, ее сохраняли до сих пор только ради Виннегана. Конечно, за это время у вас были и другие дела, но теперь выслеживание фальшивомонетчиков и игроков, не декларирующих свои доходы, передано другим ведомствам. Это правда? И если да, то что вы намерены делать дальше?
В голосе Акципитера слышится хрустальный звон неподдельного чувства:
— Да, Налоговую полицию распускают. Но только после того, как будет закрыто дело внучки Виннегана и ее сына. Они предоставили ему убежище и поэтому являются соучастниками, виновными в укрывательстве. В сущности, следовало бы отдать под суд чуть ли не всех жителей 14-го уровня Беверли-Хиллз. Я знаю, хотя пока еще и не могу доказать, что о местожительстве Виннегана было прекрасно известно всем, включая начальника муниципальной полиции. Даже духовник Виннегана об этом знал, потому что Виннеган часто посещал мессу и исповедовался. Его духовник утверждает, что уговаривал Виннегана отдаться в руки закона и отказывал ему в отпущении грехов, пока он этого не сделает. Но Виннеган, этот закоренелый преступник, не поддавался на его уговоры. Он заявлял, что не совершил никакого преступления, что на самом деле преступником является Дядя Сэм— хотите верьте, хотите нет. Вы можете представить себе всю наглость, всю порочность этого человека?
Репортер:
— Но вы же не собираетесь отправить за решетку всех жителей Беверли-Хиллз 14?
Акципитер:
— Мне посоветовали от этого воздержаться.
Репортер:
— Собираетесь ли вы уйти в отставку после того, как дело будет завершено?
Акципитер:
— Нет. Я рассчитываю получить перевод в бригаду по расследованию убийств Большого Лос-Анджелеса. Убийств ради наживы больше не бывает, но остаются еще, слава Богу, преступления в состоянии аффекта!
Репортер:
— Но если молодой Виннеган выиграет процесс против вас — он обвиняет вас в нарушении права на частную жизнь, в незаконном вторжении со взломом и в том, что вы стали непосредственной причиной смерти его прапрадеда, — тогда вы, конечно же, не сможете работать ни в бригаде по расследованию убийств, ни вообще в полиции.
В голосе Акципитера еще явственнее слышится хрустальный звон неподдельного чувства:
— Не приходится удивляться, что нам, представителям закона, так трудно работать! Иногда кажется, что на стороне нарушителя закона стоит не только большинство граждан, но и мое собственное начальство...
Репортер:
— Не хотели бы вы разъяснить вашу последнюю фразу? Я уверен, что ваше начальство смотрит этот канал. Нет? Насколько я понимаю, суд над Виннеганом и суд над вами почему-то назначены на одно и то же время. Каким образом вы собираетесь присутствовать на обоих заседаниях сразу? Хе-хе! Кое-кто из репортеров уже дал вам прозвище — Одновременный Человек!
Акципитер, с потемневшим лицом:
— Это проделка какого-то идиота-клерка! Он неправильно ввел данные в судебный компьютер. И он же, или кто-то еще, отключил корректирующую схему, так что компьютер сгорел! Этот клерк подозревается в халатности с заранее обдуманным намерением — во всяком случае я его подозреваю, и пусть этот идиот подает на меня в суд, если пожелает. Во всяком случае таких случаев было слишком много, так что...
Репортер:
— Не хотели бы вы вкратце изложить суть этого дела для наших зрителей? Только самое главное, пожалуйста.
Акципитер:
— Ну, как вы знаете, пятьдесят лет назад все крупные частные предприятия стали государственными учреждениями. Все, кроме строительной фирмы «Компания Пятидесяти Трех Штатов Финнегана», президентом которой был Финн Финнеган. Это был отец того человека, которого похоронят — я думаю, где-то его все же похоронят — сегодня. Тогда же все профсоюзы, кроме самого крупного — профсоюза строителей, были распущены или стали государственными. На самом деле эта компания и ее профсоюз представляли собой единое целое, потому что все, кто там работал, получали девяносто пять процентов ее доходов, которые распределялись между ними более или менее поровну. А старый Финнеган был в одно и то же время президентом компании и исполнительным секретарем профсоюза. Этой фирме-профсоюзу удалось всеми правдами и неправдами — я полагаю, главным образом неправдами — избежать неминуемого поглощения государством. Было проведено расследование методов, которыми воспользовался для этой цели Финнеган, — он подкупал и шантажировал сенаторов и даже членов Верховного суда США. Однако доказать ничего не удалось.
Репортер:
— Для наших зрителей, которые, возможно, не слишком хорошо знакомы с историей, поясню, что пятьдесят лет назад деньги использовались только для приобретения товаров и благ, не включенных в гарантированный минимум. Кроме того, они, как и сегодня, служили показателем престижа и социального признания. Одно время правительство подумывало вообще отменить деньги, но исследования показали, что они имеют большую психологическую ценность. Был сохранен и подоходный налог, потому что размер выплат по нему определял престиж человека, а кроме того, это позволяло правительству изымать из обращения большое количество денег.
Акципитер:
— Так или иначе, когда старый Финнеган умер, федеральное правительство возобновило давление с целью включить рабочих-строителей и персонал фирмы в число государственных служащих. Однако Финнеган-младший оказался столь же хитер и коварен, как и Финнеган-старший. Я, конечно, не хочу сказать, будто в успехе его замыслов сыграло какую-то роль то обстоятельство, что его дядя в тот момент был президентом США.
Репортер:
— Финнегану-младшему было семьдесят лет, когда умер его отец.
Акципитер:
— Борьба длилась много лет. В ходе ее Финнеган решил сменить фамилию на Виннеган. Это каламбур, игра на слове «win» — победить. По-видимому, у него была детская, скорее даже идиотская страсть к каламбурам, которой я, откровенно говоря, не понимаю.
Репортер:
— Для наших зрителей за пределами Америки, которые могут не знать о нашем национальном обычае — Дне Переименования — поясняю. Начало ему положили панамориты. Достигнув совершеннолетия, гражданин может в любой момент взять себе новое имя, которое, по его мнению, соответствует его характеру или жизненным идеалам. Могу сказать, что Дядя Сэм, которого несправедливо обвиняют в попытках принуждения граждан к конформизму, поощряет такой индивидуализм. И это несмотря на возросший объем работы по перерегистрации граждан, которая легла на плечи правительства. Я могу сказать также еще кое-что интересное. Правительство объявило, что Дед Виннеган был невменяем. Надеюсь, слушатели простят меня, если я потрачу несколько минут и объясню, на чем это заключение основывалось. Для тех из вас, кто, несмотря на стремление правительства обеспечить вам непрерывное образование на протяжении всей жизни, незнаком с классическим произведением начала XX века «Поминки по Финнегану», скажу, что его автор, Джеймс Джойс, позаимствовал это название из старой водевильной песенки.
(Затемнение; ведущий вкратце объясняет, что такое водевиль. )
— В этой песенке говорилось про Тима Финнегана, подручного каменщика, который в пьяном виде свалился с лестницы, и все решили, что он расшибся насмерть. Во время ирландских поминок, устроенных по Финнегану, на его тело случайно попадает несколько капель виски. Почувствовав прикосновение этого жизненного эликсира, Финнеган садится в гробу, а потом вылезает из него, чтобы пить и плясать вместе с теми, кто пришел его оплакать. Дед Виннеган всегда утверждал, что в основе этой песенки лежит реальный факт, что хорошего человека в гробу не удержишь и что тот Тим Финнеган был его предком. Этим вопиющим утверждением и воспользовалось правительство для возбуждения иска против Виннегана. Однако Виннеган предъявил документы, подтверждавшие его слова; Позже — слишком поздно — было доказано, что эти документы подложные.
Акципитер:
— В процессе Виннегана правительство поддержали рядовые граждане. Они жаловались, что это предприятие-профсоюз недемократично и занимается дискриминацией. Его служащие и рабочие получали сравнительно высокую плату, в то время как многие граждане вынуждены были довольствоваться лишь гарантированным минимумом. Поэтому Виннегана предали суду и обвинили — вполне справедливо, разумеется, —во множестве преступлений, включая подрыв демократии. Видя, что обвинительный приговор неизбежен, Виннеган увенчал свою преступную карьеру тем, что каким-то образом сумел похитить из федерального хранилища двадцать миллиардов долларов. Эта сумма, между прочим, равнялась половине всей денежной массы, находившейся тогда в обращении на территории Большого Лос-Анджелеса. Виннеган скрылся с этими деньгами, не только похитив их, но и не уплатив с них подоходный налог. Такому не может быть прощения! Не знаю, почему столь многие восхищаются поступком этого негодяя. Я даже видел одно фидошоу, где он выступает как герой — конечно, замаскированный под прозрачным псевдонимом.
Репортер:
— Да, люди, Виннеган совершил Преступление Века. И хотя он в конце концов разыскан и будет сегодня похоронен —пока неизвестно где, — дело еще не закрыто окончательно. Федеральное правительство считает его закрытым. Но где деньги — двадцать миллиардов долларов?
Акципитер:
— На самом деле эти деньги сейчас не имеют никакой ценности, разве что для коллекционеров. Вскоре после этой кражи правительство изъяло все денежные знаки и выпустило новые, которые невозможно спутать со старыми. Оно в любом случае намеревалось проделать нечто в этом роде, считая, что денег в обращении слишком много, и выпустило их потом вдвое меньше, чем было изъято. А где те деньги, я очень хотел бы знать. И не отступлюсь, пока не узнаю. Я разыщу их, даже если придется тратить на это собственное свободное время.
Репортер:
— У вас его будет вполне достаточно, если молодой Виннеган выиграет свой процесс. Так вот, люди, как известно большинству из вас, Виннеган был обнаружен мертвым на одном из нижних уровней Сан-Франциско примерно через год после своего исчезновения. Его внучка опознала тело, и это подтвердили отпечатки пальцев, ушей, сетчатки, зубов, группа крови, группа волос и десяток других идентификационных признаков.
Чибу, который внимательно слушает, приходит в голову мысль: а ведь Деду, наверное, пришлось потратить из похищенных денег несколько миллионов, чтобы это устроить. Он точно не знает, но подозревает, что где-то в научной лаборатории был выращен биологический дубликат Деда.
Это случилось через два года после рождения Чиба. Когда Чибу было пять, его дед появился снова. Он въехал в их дом без ведома Матери. Только Чиб стал его доверенным лицом. Конечно, не может быть, чтобы Мать совсем не замечала Деда, однако сейчас она утверждает, что никогда его не видела. Чиб решил было, что она боится обвинения в соучастии и укрывательстве. Но полной уверенности у него не было. Может быть, она просто изгнала его «явления» из своего сознания. Ей это было нетрудно, ведь она никогда не знала, вторник сегодня или четверг и какой сейчас год.
Служащие похоронной конторы хотят знать, что им делать с телом. Не обращая на них внимания, Чиб подходит к могиле. Там уже виднеется верхняя часть яйцевидного гроба. Длинный слоновый хобот могилокопателя ультразвуком измельчает землю и втягивает ее в себя. Акципитер, впервые в жизни не сдерживая своих чувств, улыбается фидооператорам и потирает руки.
— Попляши, попляши, сукин сын, — говорит Чиб, и только злость не позволяет ему расплакаться.
Всех просят отойти от могилы, и хватательные лапы машины тянутся к гробу. Они опускаются, смыкаются под гробом, поднимают черное яйцо из радиационно-модифицированного пластика с украшениями накладного серебра и опускают его на траву. Видя, что люди из Налоговой полиции принимаются вскрывать гроб, Чиб начинает что-то говорить, но осекается и умолкает. Он пристально наблюдает за происходящим, колени его полусогнуты, как будто он приготовился к прыжку. Фидооператоры теснятся ближе, их камеры, словно глазные яблоки, направлены на группу людей, стоящих вокруг гроба.
Крышка со скрипом открывается. Раздается оглушительный взрыв. В воздух взлетают клубы густого черного дыма. Акципитер и его люди, покрытые копотью, испуганно выпучив глаза, кашляя и шатаясь, выскакивают из дымного облака. Фидооператоры разбегаются во все стороны или поднимают с земли свои камеры. Те, кто стоял поодаль, видят, что взрыв произошел на дне могилы. Только Чиб знает, что открытие крышки Гроба привело в действие спрятанный в могиле взрыватель.
Он первым поднимает глаза к небу и видит темный предмет, стремительно вылетевший вверх из могилы, потому что только он один этого ждал. Ракета поднимается на полторы сотни метров, фидооператоры целятся в нее своими камерами. Потом ракета взрывается, и из нее вылетает какая-то лента, подвешенная между двумя круглыми предметами. Они раздуваются и превращаются в воздушные шары, а лента — в громадный транспарант.
На нем большими черными буквами написано:
«ПОДЛЯНКА ПО ВИННЕГАНУ»
Двадцать миллиардов долларов, зарытые в дне могилы, разгораются буйным пламенем. Ветер уносит несколько банкнот, поднятых в воздух взрывом, и полицейские, фидооператоры, служащие похоронной конторы и муниципалитета кидаются их ловить.
Мать стоит с ошеломленным видом.
Акципитера, кажется, вот-вот хватит удар.
Чиб всхлипывает, потом заливается смехом и валится на землю.
Дед опять поимел Дядю Сэма, а заодно продемонстрировал всему миру свой самый лучший каламбур.
— Ох, ну и старик! — задыхаясь приговаривает Чиб в промежутках между приступами хохота. — Ну и старик! Как же я тебя люблю!
Катаясь по земле и хохоча до колик, он вдруг чувствует, что в руке у него какая-то бумажка. Он перестает смеяться, поднимается на колени и окликает человека, который сунул бумажку ему в руку.
— Твой дед заплатил мне, чтобы я тебе это отдал, когда его будут хоронить, — говорит тот.
Чиб читает:
«Надеюсь, что никого не задело, даже налоговых полицейских.
Последний совет от Мудрого Старика-Отшельника. Вырвись на свободу. Уезжай из Лос-Анджелеса. Уезжай из страны. Пусть твоя мать живет сама на свое королевское жалованье. Ей хватит, если она будет экономить и немного сдерживать свои желания. А если она этого не сможет, то ты не виноват.
Тебе очень повезло: ты от рождения талантлив, а может быть, даже гениален, и достаточно силен, чтобы тебе захотелось оторваться от пуповины. Так сделай это! Поезжай в Египет. Окунись в древнюю культуру. Встань перед Сфинксом. Задай ему (правда, на самом деле это она) Великую Загадку.
Потом поезжай в какой-нибудь заповедник к югу от Нила. Поживи некоторое время в обстановке, более или менее похожей на Природу, какой она была до того, как ее обесчестил и изуродовал человек. Подыши воздухом тех древних мест, где обезьяна-убийца когда-то превратилась в Гомо сапиенса (? ).
До сих пор ты писал картины своим членом, который, боюсь, истекал не столько любовью к жизни, сколько желчью. Учись писать картины своим сердцем. Только так ты достигнешь величия и верности истине.
Пиши картины.
А потом поезжай, куда тебе захочется. Я буду с тобой, пока ты будешь меня помнить. Как писал Руник, “я буду северным сиянием твоей души”.
Всегда помни, что еще встретишь людей, которые будут любить тебя так же, как любил тебя я, или даже еще сильнее. А что еще важнее, ты должен любить их так же сильно, как они будут любить тебя.
Ты на это способен? »