К книге
Мед (фрагменты)Страница 2
100%
Страница 2
2

ПЕСНЬ ДВАДЦАТЬ ПЯТАЯ

Мы из окна, облокотившись, с месяц

разглядывали крошечный участок

внутри забора. И настало лето.

Теперь мы в тишине пустынных улиц

бредем молчком, не глядя друг на друга,

как будто незнакомы.

И лампочки не гаснут до полудня,

обставши площадь кругом,

поскольку в муниципалитете

о нас забыли,

и они на солнце

похожи на безумных светлячков.

Булыжник под ногой,

когда-то скользко-новый,

сейчас пружинит, спрятанный травой.

Когда темнеет, мы ложимся наземь,

руками трогая траву между камнями,

как поредевший старческий затылок.

ПЕСНЬ ДВАДЦАТЬ ШЕСТАЯ

Я смастерил шалаш для наблюденья

и день-деньской смотрел на ход реки

с удобного сиденья.

Однажды вечером гляжу,

а по теченью

белесенькая утка

с птичьего двора,

который держит брат,

живущий в доме

выше по реке,

где та спешит с нагорья на равнину.

Потом, смотрю, за ней плывет вторая,

и третья, и четвертая за третьей.

Так по одной в неделю.

Тут я понял,

что это выплывают по воде

те мысли, что мне посылает брат.

А как-то утром вижу:

птичий двор

несется по теченью

всей гурьбой,

и утки возле шалаша мятутся.

Я убежал и затворился в доме,

боясь, что это все дурные вести.

Тут я упал с постели в темноте,

и брат, зажегши свет, пришел мне на подмогу.

ПЕСНЬ ДВАДЦАТЬ СЕДЬМАЯ

Руки в карманы, руки из карманов,

встать в центре комнаты,

пройти к стене — уснули

по щелям тараканы?

Вернуться и присесть на табуретку

перед лежащим братом.

Потом мы оба выбрались из дома

и постояли посреди дороги,

меж тростниками.

А над горами солнце догорало,

над морем полная луна крепчала,

верхом на муле;

их круги друг в друге отражало.

И мы, взглянув на этот и на тот,

дивились, что два солнца нас обстало.

ПЕСНЬ ДВАДЦАТЬ ВОСЬМАЯ

Мне кажется, что скупость

едва ль порок в преклонные года,

когда уже разъеден скукой мозг.

Я в семьдесят сумел ее бежать:

стал в доме свет гасить к шестому часу,

хоть вечно всюду спотыкался брат.

Теперь вот обгорелым спичкам рад:

они годятся чистить ваткой уши.

Короче, я с восхода до заката

всегда в делах:

слежу, чтоб брат поменьше в молоко

клал сахара, а сам, полакомясь медком,

по воскресеньям тщательно вылизываю ложку,

отгородившись дверцами буфета.

Обходимся без скатерти — бумагой,

что после пригодится на растопку.

Ну а приспичило подняться ночью

бери свечу, другой лежи впотьмах.

И так проходит час, и день, и месяц,

и голова работает неплохо.

ПЕСНЬ ДВАДЦАТЬ ДЕВЯТАЯ

Нас нынче утром голос разбудил.

Верней, не голос, а скорее крик.

Как будто имя, может быть, мое. Окно раскрыли:

нет никого, и комнаты пусты,

и под кроватью никого, и на дороге.

Пригрезилось? Но разве же могло

двоим пригрезиться одно и то же?

Нет, это голос звал из темноты.

Мужской иль женский?

ПЕСНЬ ТРИДЦАТАЯ

Мы заперлись на десять дней в потемках,

с утра до вечера валялись на постелях.

Болтали обо всем: что стал длинней арбуз,

что персик водянист, что ласточек уж нет,

что, если землю не смешать с навозом,

она становится совсем как пепел.

Ночь напролет тянулся разговор

о качестве зерна

и о «ментане», которой больше нет:

она не полегала и в грозу,

не то что этот сорт, длиннее голодухи:

чуть что — полег, проворней всякой шлюхи.

А в общем, горько было знать, что мир

идет ко всем чертям. Но как-то на рассвете

мы вытащили, заглянув в комод,

два праздничных, забытых там костюма.

Глядь, мой пиджак и брюки впору брату,

а все его как сшито на меня.

Не думая, куда пойдем, открыли двери,

и перед нами, в поле, отделенном

дорогою, — вишневники в цвету

пируют, оттененные лазурью.

Тут мы застыли оба на ступенях

и разом, не произнеся ни слова,

сняли шляпы.

ПЕСНЬ ТРИДЦАТЬ ПЕРВАЯ

Стою и вижу со двора, что брат

глядит в окно. Я почешусь — он тоже.

Я скину шляпу — он тому и рад:

свою ответно скидывает с маху.

А я — пиджак, и галстук, и рубаху!

расхристан, как юнец для потасовки.

Мы пять минут глядели друг на друга.

Я повернулся и пошел на пьяццу,

и он не стал торчать в окне, похоже.

ПЕСНЬ ТРИДЦАТЬ ВТОРАЯ

Я двадцать дней тому назад в стакан

на столик у окна поставил розу.

Потом, когда заметил, что вот-вот

с нее слетят свернувшиеся листья,

уселся рядом, глядя на стакан,

чтоб уловить момент ее кончины.

Так я сидел над нею день и ночь.

Я принял первый лепесток в ладони

на следующее утро, в девять.

При мне еще никто не умирал,

и даже в день, когда скончалась мать,

я был в пути, далеко, на дороге.

ПЕСНЬ ТРИДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

Сперва забарахлил будильник,

следом встал брегет, подаренный когда-то брату

знакомым машинистом. Мы определяли час

по солнечным лучам на кухне, где сначала

они пускали зайчиков, дробясь о край буфета,

и это ровно девять означало,

а там, как доберутся до стаканов, и полдень наступал.

Потом, попозже, яркое пятно, смещаясь,

плясало по гвоздям

и путь его постели огибал,

чтоб в шесть исчезнуть где-то в паутине,

свисавшей с потолка. Когда дождило,

то вороватый слух по звукам

на улице подсказывал нам время.

Услышишь Бину, что бредет с козою,

и семь утра, а в полдень им домой.

Сапожники едят уже к закату,

уносят стулья, покидая площадь.

А между тем цикады замолкают:

их завораживает сумрак. Филумена

за сито принимается в два ночи.

Но в воскресенье мы спутали шесть пополудни

с шестью утра и поняли, что впрямь

и винтики в башке, похоже, староваты,

пришли в негодность.

ПЕСНЬ ТРИДЦАТЬ ПЯТАЯ

Вода, огонь, а после — пепел

и кости среди груды пепла,

дрожанье воздуха вокруг земного шара.

Где зелень листьев, травы? Где горох

и женские персты, шуршащие стручками?

Где розы и гитара, пес и кот,

булыжники, соседские заборы?

Где рты поющих, численник, река?

Молочность груди? Где повествованья,

коль от потухших свеч — ни огонька?

Где Время в повторенных днях недели,

часов-секунд размеренный отсчет?

Кружится Солнце, и мелькают тени

предметов без движенья.

Где я сам? Где тот?

Венеция проблескивает снизу

скоплением костей в морских волнах.

Но будет день, когда из горних врат

обрушится в глубины пыли голос,

веля, чтоб вышел для ответа тот,

кто изобрел все это:

и колесо, и циферблат, и числа,

и флаги на карнизах.

Тогда Адам с поднятой головою

предстанет перед Негасимым Светом

и скажет, что дарованный нам мед

был подан нам на острие меча.

ПЕСНЬ ПОСЛЕДНЯЯ

Обоих братьев погребли под дубом,

вблизи осевшего креста графини

хозяйки сорока усадьб

и экипажа на резиновом ходу.

Они от пасхи и до рождества прожили взаперти

и даже в окна не показывали носа.

Потом дознались, что один из них

держал другого на воде и хлебе,

нещадно понося его при этом.

Когда монахиня-сиделка

выломала дверь,

они казались кучами навоза.

В больнице оба прожили с неделю.

Они лежали на соседних койках,

разделены всего лишь табуретом,

в лицо друг другу так же не смотрели,

но до конца не разжимали рук.

Предыдущая главаГлава 2 из 2К книге