К книге
Капитализм и шизофрения. Книга 2. Тысяча платоТысяча плато. 14. 1440 — Гладкое и рифленое
85%
Тысяча плато. 14. 1440 — Гладкое и рифленое
22

Стеганое одеяло

У гладкого и рифленого пространств, у номадического и оседлого пространств — у пространства, где развивается машина войны, и у пространства, устанавливаемого аппаратом Государства, — не одна и та же природа. Но порой мы способны отметить лишь простую оппозицию между двумя видами пространств. А порой мы должны указать на гораздо более сложное различие, благодаря которому последовательные термины такой оппозиции совсем не совпадают. Порой же мы должны напоминать себе, что оба пространства фактически существуют только благодаря их перемешиванию друг с другом — гладкое пространство непрестанно переводится, совершает трансверсальный переход в рифленое пространство; а рифленое пространство постоянно переливается, возвращается к гладкому пространству. В первом случае мы организуем даже пустыню; во втором — именно пустыня выигрывает и прорастает; и то, и другое происходит одновременно. Но фактические смеси не препятствуют различию по праву, абстрактному различию между двумя пространствами. Вот почему эти два пространства сообщаются друг с другом неодинаково — именно различие по праву задает формы той или иной фактической смеси, задает смысл этой смеси (гладкое пространство захвачено, окутано рифленым пространством или же рифленое пространство растворяется в гладком пространстве и позволяет ему развиваться?). Следовательно, одновременно возникает ряд проблем: простые оппозиции между обоими пространствами; сложные различия; фактические смеси и переходы от одного к другому; причины смесей, которые вовсе не являются симметричными, иногда вызывая переход от гладкого к рифленому, а иногда от рифленого к гладкому, причем благодаря совершенно разным движениям. Потому следует рассмотреть несколько моделей, кои были бы чем-то вроде вариабельных аспектов двух пространств и их отношений.

Технологическая модель. — Ткань в принципе дает определенное число характеристик, позволяющих определить ее как рифленое пространство. Во-первых, она конституируется двумя видами параллельных элементов; в простейшем случае есть вертикальные и горизонтальные элементы, переплетающиеся и пересекающиеся перпендикулярно. Во-вторых, у обоих видов элементов разные функции; один фиксирован, другой подвижен, проходя выше и ниже фиксированного элемента. Леруа-Гуран проанализировал такую особую фигуру «мягких жесткостей» — как в случае изготовления плетеных изделий, так и ткачестве: стойка и нить, основа и уток.[645] В-третьих, такое рифленое пространство обязательно ограничено, закрыто, по крайней мере, с одной стороны — ткань может быть бесконечна в длину, но не по ширине, определяемой рамкой основы; необходимость возвратного и поступательного движений подразумевает закрытое пространство (круглые или цилиндрические фигуры сами являются закрытыми). Наконец, это пространство, по-видимому, с необходимостью имеет изнанку и лицевую сторону; даже когда у ниток основы и ниток утка в точности одна и та же природа, то же число и та же плотность, ткачество восстанавливает изнанку, перенося узелки нитей на одну сторону. Не эти ли характеристики позволили Платону использовать модель ткачества как парадигму для «царской науки», другими словами, для искусства руководить людьми или реализовывать аппарат Государства?

Но среди мягко-жестких продуктов есть и войлок, действующий совсем по-иному, как антиткань. Здесь нет никакого высвобождения нитей, никакого переплетения, а есть лишь клубок волокон, полученный благодаря валянию (например, через катание блока волокон попеременно назад и вперед). Перепутываются именно микрочешуйки волокон. Такая совокупность переплетений никоим образом не однородна: тем не менее она — гладка, она пункт за пунктом противостоит пространству ткани (она в принципе бесконечна, открыта и неограниченна во всех направлениях; у нее нет ни изнанки, ни лицевой стороны, ни центра; она не предполагает фиксированных и подвижных элементов, а скорее распределяет непрерывную вариацию). Ибо даже те технологи, которые порождают серьезные сомнения относительно значимости нововведений кочевников, отдают последним должное, по крайней мере, в том, что касается войлока: войлок — прекрасный изолятор, гениальное изобретение, сырье для палаток, одежды и доспехов у тюрко-монголов. Несомненно, кочевники Африки и Магриба истолковывают шерсть, скорее, как ткань. Но, рискуя сместить оппозиции, не находим ли мы здесь две крайне разные концепции или даже две практики ткачества, разница между коими чем-то напоминает разницу между самой тканью и войлоком? Ибо у оседлых племен одежная и декоративная ткани стремятся присоединить — будь то тело, будь то внешнее пространство — к неподвижному дому: ткань интегрирует и тело, и то, что вне [тела], в закрытое пространство. Тогда как занимающийся ткачеством кочевник индексирует одежду и сам дом на внешнем пространстве, на открытом гладком пространстве, где движется тело.

Между войлоком и тканью много переплетений и смесей. А не можем ли мы заставить оппозицию сместиться как-то еще? Например, спицы при вязании создают рифленое пространство, причем одна из них играет роль основы, другая — ткани, пусть даже попеременно. В то время как вязание крючком расчерчивает открытое пространство, пространство, способное продолжаться во всех направлениях — но все еще обладающее центром. А еще интереснее была бы разница между вышивкой, с ее центральной темой или мотивом, и ткачеством из лоскутов, с его сшиванием край в край, с его бесконечными, последовательными добавлениями ткани. Конечно, вышивка — в своих переменных и постоянных, в своих фиксированных и подвижных элементах — может быть чрезвычайно сложна. Ткань из лоскутов, со своей стороны, может дать эквиваленты тем, симметрии и созвучий, сближающих ее с вышивкой. Но тем не менее пространство ткани из лоскутов не слагается тем же способом, что и в вышивке — у такой ткани нет никакого центра; ее основной мотив (блок) компонуется из единственного элемента; возвращение этого элемента высвобождает уникально ритмичные значимости, отличные от гармоний вышивки (особенно в crazy patchwork[646], подгоняющем вместе части переменного размера, формы и цвета, а также играющем на текстуре тканей). «Она никогда не говорила, что именно и для кого она мастерит, и уже пятнадцать лет возилась с этой таинственной вещью, таская ее за собой в грязной бесформенной сумке из потертой парчи, набитой пестрыми лоскутками самой разнообразной формы. Она никак не могла составить из них какой-нибудь узор и потому без конца раскладывала и перекладывала, размышляла и снова передвигала лоскутки, словно части хитроумной головоломки, стараясь без помощи ножниц уложить их в определенном порядке, потом разглаживала разноцветные кусочки вялыми серыми пальцами и снова принималась передвигать их с места на место».[647] Бесформенная коллекция рядоположенных частей, которые могут соединяться бесконечным числом способов: мы увидим, что ткань из лоскутов — это буквально риманово пространство или, скорее, наоборот. Отсюда и возникновение специфических рабочих групп для изготовления тканей из лоскутов (важность quilting party[648] в Америке и ее роль в отношении женских коллективов). Гладкое пространство ткани из лоскутов в достаточной мере показывает, что «гладкое» не означает однородное, а совсем наоборот: это — неформальное, аморфное пространство, служащее прототипом оп-арта.

В этом отношении особенно интересна история стеганого одеяла. Мы называем стеганым одеялом соединение двух толстых слоев ткани, сшитых вместе, между которыми часто имеет место прокладка. Поэтому у стеганого одеяла может не быть ни лицевой стороны, ни изнанки. Итак, следуя истории стеганого одеяла через краткую последовательность миграций (колонисты, покидающие Европу ради нового мира), мы наблюдаем переход от формулы, где главенствует вышивание (так называемые «обычные» стеганые одеяла), к лоскутной формуле («аппликативные стеганые одеяла» и, более того, «стеганые одеяла из сочлененных кусочков»). Значит, если первые колонисты XVII века тащат с собой обычные стеганые одеяла, то есть чрезвычайно красивые расшитые и рифленые пространства, то в конце XVII века они все более и более развивают технику ткачества из лоскутков — сначала из-за нехватки текстиля (остатки ткани, использование кусков бывшей в употреблении одежды, применение отходов, собранных из «скарба»), а затем из-за популярности индейского ситца. Как если бы гладкое пространство высвобождалось, выходило из рифленого пространства, не без корреляции обоих пространств, не без возобновления одного в другом, не без продвижения одного через другое, и тем не менее сопровождаемое сложным различием. Учитывая миграцию и собственную меру сходства с номадизмом, ткань из лоскутков примет не только имена траекторий, но и будет «представлять» траектории, станет неотделимой от скорости или движения в открытом пространстве.[649]

Музыкальная модель. — Именно Пьер Булез первым развил все простые оппозиции и сложные различия, а также несимметричные обоюдные корреляции между гладким и рифленым пространствами. Он создал эти концепты и слова в музыкальном поле, справедливо определяя их на нескольких уровнях, — как раз для того, чтобы одновременно рассматривать абстрактные различия и конкретные смеси. Еще проще Булез говорит о том, что в гладком пространстве-времени мы размещаемся без исчисления, а в рифленом пространстве — времени, дабы разместиться, мы исчисляем. Он также делает ощутимым или видимым различие между неметрическими и метрическими множествами, между направленными пространствами и размерностными пространствами. Он делает их звуковыми и музыкальными. Несомненно, его личные произведения творятся с помощью таких отношений, музыкально создаваемых и воссоздаваемых.[650]

На втором уровне мы говорим, что пространство может подвергаться двум видам купюр: один определяется неким эталоном, другой — нерегулярный и неопределенный — может осуществляться, где мы пожелаем. А еще на другом уровне мы говорим, что частоты могут распределяться в интервалах, между купюрами, или статистически размещаться без купюр: в первом случае мы назовем «modulo»[651] причину распределения купюр и интервалов — причину, которая может быть постоянной и фиксированной (прямое рифленое пространство), либо же регулярно или нерегулярно вариабельной (кривое рифленое пространство — фокусируемое, если modulo регулярно вариабельное, и нефокусируемое, если оно нерегулярно). Но, когда modulo нет, распределение частот существует без купюры — оно делается «статистическим» на любом отрезке пространства, как бы мал тот ни был; тем не менее у него есть два аспекта, в зависимости от того, является ли размещение равномерным (ненаправленное гладкое пространство) или же оно более или менее разреженное, более или менее густое (направленное гладкое пространство). Можем ли мы сказать, что в гладком пространстве без купюры и modulo не существует интервала? Или, напротив, не стало ли тут все интервалом, интермеццо? Гладкое — это номос, тогда как рифленое всегда обладает неким логосом, например, октавой. Булез озабочен коммуникацией между обоими видами пространств, их чередованиями и суперпозициями: каким образом «сильно направленное гладкое пространство будет обладать тенденцией смешиваться с рифленым пространством», как «рифленое пространство, где статистическое распределение используемых высот фактически будет равномерным, обладает тенденцией смешиваться с гладким пространством»; как октава может быть смещена «не формирующими октавы масштабами», кои воспроизводятся по принципу спирали; как «текстура» может обрабатываться так, что утрачивает свои фиксированные и однородные значимости, дабы стать опорой для скольжений в темпах, для перемещений в интервалах, для трансформаций искусства звука [son'art], подобных трансформациям оптического искусства [op'art].

Если вернуться к простой оппозиции, то рифленое — это то, что скрещивает фиксированные и переменные величины, то, что упорядочивает и делает последовательными различные формы, то, что организует горизонтальные мелодические линии и вертикальные гармоничные планы. Гладкое — это непрерывная вариация, непрерывное развитие формы, это слияние гармонии и мелодии ради извлечения чисто ритмических значимостей, чистое прочерчивание диагонального через вертикальное и горизонтальное.

Морская модель. — Конечно, в рифленом пространстве, как и в гладком, есть точки, линии и поверхности (а также объемы, но мы пока оставим в стороне этот вопрос). Итак, в рифленом пространстве у линий и траекторий есть тенденция подчиниться точкам — мы идем от одной точки к другой. В гладком все наоборот — точки подчинены траектории. Такой вектор — одежда — шатер — пространство, — направленный вовне, был уже у кочевников. Жилище подчинено путешествию, внутреннее пространство соответствует внешнему пространству — палатка, иглу, корабль. В гладком, как и в рифленом, есть остановки и траектории; но в гладком пространстве именно траектория влечет за собой остановку, к тому же именно интервал принимает на себя все, именно интервал является субстанцией (отсюда и ритмические значимости).[652]

Итак, в гладком пространстве линия — это вектор, направление, а не измерение или метрическая определенность. Это пространство, конституируемое локальными действиями, подразумевающими изменения направления. Такие изменения направления могут происходить в силу природы самого путешествия, как у кочевников с архипелагов (случай «направленного» гладкого пространства); но еще более они могут быть вызваны изменениями цели или пункта назначения, как у кочевников пустыни, движущихся в сторону локальной и временной растительности («ненаправленное» гладкое пространство). Направлено оно или нет (и главным образом во втором случае) гладкое пространство является скорее направляемым, чем размерностным или метрическим. Гладкое пространство в большей мере заполнено событиями или этовостями, нежели оформленными и воспринимаемыми вещами. Оно, скорее, пространство аффектов, а не свойств. Оно, скорее, подразумевает восприятие гаптическое[653], чем оптическое. В то время как в рифленом пространстве формы организуют материю, в гладком пространстве материалы сигнализируют о силах или служат их симптомами. Это, скорее, интенсивное, а не экстенсивное пространство, пространство дистанций, а не мер. Интенсивный Spatium вместо Extensio. Тело без органов вместо организма и организации. Восприятие основано тут на симптомах и оценках, а не на мерах и свойствах. Вот почему гладкое пространство занято интенсивностями — ветрами и шумами, силами, а также тактильными и звуковыми качествами — как в пустыне, степи или ледниках.[654] Треск льда и песнь песков. Напротив, рифленое пространство покрыто именно небом — как мерой — и вытекающими отсюда измеримыми визуальными качествами.

Именно здесь ставится крайне особая проблема моря. Ибо море — это гладкое пространство по преимуществу, и к тому же оно раньше всего столкнулось с требованиями чрезвычайно строгого рифления. Проблема возникает не вблизи от земли. Напротив, рифление морей — результат навигации как раз в дальнем плавании. Морское пространство было рифленым в зависимости от двух — астрономических и географических — обретений: азимут, получаемый благодаря набору расчетов, начиная с точного наблюдения за звездами и солнцем; и карта, где пересекаются меридианы и параллели, долготы и широты, разграфляя таким образом известные или неизвестные регионы (подобно таблице Менделеева). Должны ли мы, как на том настаивают португальцы, считать 1440 год поворотным пунктом, отметившим первое решительное рифление и сделавшим возможными крупные открытия? Скорее мы последуем за Пьером Шоню, который обращается к продолжительному временному периоду, когда на море сталкиваются гладкое и рифленое и когда постепенно устанавливается рифление.[655] Ибо еще до пришедшего значительно позже расчерчивания долгот существует целая эмпирическая и сложная номадическая навигация, которая подключает ветры, шумы, краски и звуки моря; затем появляется направленная — доастрономическая и уже астрономическая — навигация, действующая с помощью операциональной геометрии, разрабатывающая пока только широту без возможности «принимать в расчет собственный азимут» и располагающая только компасными, а не настоящими картами — без «поддающихся передаче обобщений»; наконец, достижения такой первоначальной астрономической навигации создавались при весьма особых условиях широт Индийского океана, а затем на эллиптических окольных путях Атлантики (прямые и кривые пространства).[656] Как если бы море было не только прототипом всех гладких пространств, но и первым из этих пространств, которое подверглось постепенному рифлению, разграфляющему его здесь или там, на одной стороне, а затем на другой. Коммерческие города участвуют в таком рифлении и часто вводят новшества, но только Государства способны успешно его завершить, довести до глобального уровня «научной политики».[657] Размерностное все более и более укореняется, подчиняясь направленному или накладываясь на него.

Не вызывает сомнения, что море, как прототип гладкого пространства, также было и прототипом всех рифлений гладкого пространства — рифление пустыни, рифление воздуха, рифление стратосферы (побудившее Вирилио говорить о «вертикальном побережье» как смене направления). Именно в море впервые было укрощено гладкое пространство и найдена модель сборки, модель налогообложения рифленого, которая будет служить в другом месте. Это не противоречит другой гипотезе Вирилио — в результате своего рифления море возвращает что-то вроде гладкого пространства, оккупированного сначала fleet in being, а затем вечным движением стратегической субмарины, которая переходит границы любого квадрата и изобретает неономадизм на службе у машины войны, еще более пугающий, чем Государства, восстанавливающие его на границах своих рифлений. Море, а потом воздух и стратосфера вновь становятся гладкими пространствами, но лишь для того, чтобы еще лучше контролировать рифленую землю — в самом странном из переворачиваний.[658] Гладкое всегда располагает более высокой мощью детерриторизации, чем рифленое. Когда мы интересуемся новыми профессиями и даже новыми классами, как мы можем не спросить себя о тех военных специалистах, кои день и ночь следят за экранами, подолгу живут или будут жить в стратегических субмаринах и спутниках, о том, какие апокалиптические глаза и уши они создают для себя — глаза и уши, уже почти не способные отличить физическое явление или полет кузнечиков от «вражеской» атаки, исходящей из какого-либо пункта? Все это служит напоминанием о том, что гладкое само может быть расчерченным и оккупированным властью дьявольской организации; но, прежде всего, независимо от любого ценностного суждения, все это показывает, что существует два несимметричных движения, одно из которых делает гладкое рифленым, а другое восстанавливает гладкое на основе рифленого. (И нет ли — даже в отношении гладкого пространства всемирной организации — новых гладких пространств, или дырявых пространств, нарождающихся, если угодно, как ответный удар? Вирилио обращается к началам подземной зоны обитания в «минеральном пласте», которая может нести в себе крайне разнообразные ценности.)

Вернемся к простой оппозиции между гладким и рифленым, ибо мы пока не в состоянии рассмотреть конкретные и асимметричные смеси. Гладкое и рифленое отличаются, во-первых, обратным отношением между точкой и линией (в случае рифленого линия находится между двумя точками, тогда как в гладком точка располагается между двумя линиями). Во-вторых, они отличаются природой линии (гладкое — направленное, открытые интервалы; рифленое — размерностное, закрытые интервалы). Есть, наконец, третье различие, касающееся поверхности или пространства. В рифленом пространстве мы закрываем поверхность и «размещаем» ее, следуя определенным интервалам, согласно назначенным купюрам; в гладком мы «распределяем» себя на открытом пространстве согласно частотам и длине пробега (logos и nomos)[659]. Но, какой бы простой ни была такая оппозиция, нелегко определить ее место. Мы не можем удовлетвориться немедленным противопоставлением гладкой почвы животновода-кочевника и рифленой земли оседлого земледельца. Ясно, что крестьянин, даже оседлый, всецело причастен к пространству ветров, звуковых и тактильных качеств. Когда древние греки говорят об открытом пространстве nomos'a — неограниченном и неделимом, — об окологородской сельской местности, о склоне горы, о плато, о степи, они противопоставляют его не земледелию (каковое, напротив, может быть его частью), они противопоставляют его полису, городу, деревне. Когда Ибн Хальдун говорит о Badiya, о бедуинстве, он имеет в виду как земледельцев, так и кочевых животноводов — он противопоставляет бедуинство Hadara, то есть «городской жизни». Разумеется, такое уточнение весьма важно; однако многого оно не меняет. Ибо с самых древних времен — неолита и даже палеолита — именно город изобретает сельское хозяйство: именно под воздействием города крестьянин и его рифленое пространство налагаются на земледельца во все еще гладком пространстве (выгнанный на горные пастбища земледелец, полуоседлый или уже оседлый). Так что на этом уровне мы вновь находим отвергнутую вначале простую оппозицию между крестьянами и кочевниками, между рифленой землей и гладкой почвой — но после того, как обогнули город как силу рифления. Теперь как раз не только море, пустыня, степь и воздух являются местом соперничества гладкого и рифленого, но и сама земля, в зависимости от того, существует ли культура [обработки земли] в пространстве-nomos'e или сельское хозяйство в пространстве-городе. Более того: нельзя ли сказать то же самое и о городе? В противоположность морю, город — рифленое пространство по преимуществу; но, так же как море является гладким пространством, фундаментально допускающим рифление, город является силой рифления, возвращающей гладкое пространство, вновь осуществляющей его повсюду — на земле и в других стихиях — вне себя самого, а также в себе самом. И гладкие пространства, возникающие из города, — это уже не только пространства всемирной организации, но и пространства ответного удара, комбинирующие гладкое и дырявое и обернувшиеся против города: подвижные, временные огромные трущобы кочевников и троглодитов, отходы металла и ткани, лоскутов, кои более уже не касаются рифления денег, работы или жилища. Взрывоопасная нищета, выделяемая городом и соответствующая математической формулировке Тома: «ретроактивное разглаживание».[660] Конденсированная сила, потенциальность ответного удара?

Итак, каждый раз простая оппозиция «гладкое — рифленое» отсылает нас к куда более трудным путаницам, чередованиям и взаимоналожениям. Но такие запутанности изначально подтверждают данное различие именно потому, что запускают в игру асимметричные движения. Ибо теперь достаточно сказать, что есть лишь два вида путешествий, отличающихся соответствующей ролью точки, линии или пространства. Путешествие-Гете и путешествие — Клейст? Французское путешествие и английское (или американское) путешествие? Путешествие-дерево и путешествие-ризома? Но ничто не совпадает абсолютно, все перемешивается или переходит от одного к другому. Дело в том, что эти различия не объективны: можно жить рифленым образом в пустынях, степях или морях; можно жить гладким образом даже в городах, быть номадом городов (например, прогулка Миллера в Клиши или Бруклине — это номадический пробег в гладкое пространство, он заставляет город извергать лоскутные ткани, дифференциалы скорости, задержки и ускорения, изменения направлений, непрерывные вариации… Битники многим обязаны Миллеру, но они снова изменили направление, они по-новому используют пространства вне городов). Довольно давно Фицджеральд уже сказал: речь не о том, чтобы плыть в Южные моря, не это определяет путешествие. Существуют не только странные вояжи по городу, но и вояжи на месте — мы здесь имеем в виду не наркоманов, чей опыт слишком двусмыслен, а, скорее, подлинных кочевников. Именно по поводу кочевников, как уверяет Тойнби, мы можем сказать: они не движутся. Они — кочевники именно потому, что не движутся, не мигрируют, удерживая гладкое пространство, которое отказываются покидать и которое покидают лишь ради того, чтобы завоевывать и умирать. Вояж на месте — вот имя для всех интенсивностей, даже если они развиваются также и вширь. Мыслить — вот что значит путешествовать, а прежде мы пытались воздвигнуть теоноологическую модель гладких и рифленых пространств. Короче: что отличает два типа путешествий, так это вовсе не объективное качество мест, не измеримое количество движения, не что-либо, что было бы только в душе, — а способ опространствования, способ бытия в пространстве, бытия для пространства. Путешествовать в гладком или в рифленом, и таким же образом мыслить… Но всегда есть переходы от одного к другому, трансформации одного в другом, переворачивания. В фильме «В беге времени» Вендерс переплетает и заставляет налагаться друг на друга пути двух персонажей, причем один из них предпринимает вдобавок гетевское, культурное, отсылающее к воспоминаниям, «образовательное» путешествие, рифленое повсюду, тогда как другой уже захватил гладкое пространство, реализуя только лишь экспериментирование и амнезию в немецкой «пустыне». Но странно, что именно первый открывает для себя пространство и проводит что-то вроде ретроактивного разглаживания, в то время как рифленое реорганизуется на втором персонаже, захлопывает его пространство. Путешествие в гладком — это некое становление, причем трудное, неопределенное становление. Речь не о том, чтобы вернуться к доастрономической навигации или к древним кочевникам. Именно сегодня продолжаются столкновения между гладким и рифленым, переходы, чередования и взаимоналожения, причем в самых разнообразных смыслах-направлениях.

Математическая модель. — Это было решающим событием, когда математик Риман вырвал множественное из состояния предиката и наделил его именем существительным «многообразие». То был конец диалектики в пользу типологии и топологии многообразий. Каждое многообразие задается с помощью п детерминаций — но порой детерминации не зависели от ситуации, а порой зависели от нее. Например, мы можем сравнивать величину вертикальной линии между двумя точками и величину горизонтальной линии между двумя другими точками — здесь мы видим, что разнообразие является метрическим, но в то же время оно позволяет себе быть рифленым и его детерминации суть величины. Напротив, мы не можем сравнивать разницу между двумя звуками равной высоты и разной интенсивности с двумя звуками равной интенсивности и разной высоты; в этом случае мы можем сравнивать две детерминации, только «если одна является частью другой, а мы ограничиваемся суждением, что последняя меньше, чем первая, будучи неспособными сказать насколько».[661] Такие вторые многообразия не являются метрическими и позволяют себе быть рифлеными лишь опосредованными способами, коим не преминут воспротивиться. Они не точны, но тем не менее строги. Мейнонг и Рассел обращались к понятию дистанции и противопоставляли его понятию величины (размера).[662] Дистанции, строго говоря, не неделимы — они могут делиться именно в тех случаях, когда положение одной детерминации делает ее частью другой. Но сказанное не относится к величинам — те могут делиться, только каждый раз меняя свою природу. Например, интенсивность не составлена из складываемых и перемещаемых величин: температура — не сумма двух более низких температур, скорость — не сумма двух меньших скоростей. Но каждая интенсивность, сама являясь различием, делится согласно некоему порядку, где каждый термин деления отличается по природе от других. Следовательно, дистанция — это совокупность упорядоченных различий или, другими словами, различий, сворачиваемых одна в другой так, что можно судить, какое из них больше, а какое меньше, независимо от точной величины. Будем делить, например, движение на галоп, рысь и шаг, но таким образом, что делимое меняется по природе в каждый момент деления, причем каждый из этих моментов не входит в сочетание с другим. Действительно, в этом смысле такие многообразия «дистанции» неотделимы от процесса непрерывной вариации, тогда как многообразия «величины», напротив, распределяют постоянные и переменные.

Вот почему мы считаем Бергсона самой важной фигурой (куда более важной, чем Гуссерль или даже Мейнонг и Рассел) в деле развития теории многообразий. Ибо, начиная с «Опыта о непосредственных данных сознания», длительность предстает как некий тип многообразия, противоположный метрическому многообразию, или многообразию величины. Дело в том, что длительность вовсе не неделима, но она может делиться, лишь меняя собственную природу при каждом делении (бег Ахиллеса делится на шаги, но только его шаги не компонуют бег на манер величин).[663] Поскольку в многообразии, типа однородной протяженности, деление может продолжаться так долго, как мы хотим, причем в постоянном объекте ничего не меняется; либо же величины могут меняться без какого-то иного результата, нежели увеличение или уменьшение пространства, кое они рифлят. Итак, Бергсон высвободил «два совершенно разных типа многообразий», одно — качественное, расплавленное и непрерывное; другое — числовое, однородное и дискретное. Отметим, что материя движется назад и вперед между этими двумя многообразиями; иногда она еще свернута в качественном многообразии, иногда уже развернута в метрической «схеме», выталкивающей ее вовне ее самой. Противостояние между Бергсоном и Эйнштейном по поводу теории относительности остается непонятым, если не переносится в контекст базовой теории римановских многообразий, как ее модифицировал Бергсон.

Мы уже не раз имели возможность столкнуться со всякого рода различиями между двумя типами многообразий — метрическое и неметрическое; экстенсивное и качественное; центрированное и а-центрированное; древесное и ризоматическое; числовое и плоское; наделенное измерениями и наделенное направлениями; многообразие массы и многообразие стаи; величины и дистанции, купюры и частоты; рифленое и гладкое. Не только то, что населяет гладкое пространство — а именно, многообразие — меняет природу, разделяясь, как племена в пустыне: дистанции, которые все время модифицируются, стаи, непрестанно подвергающиеся метаморфозам, но и само гладкое пространство — пустыня, степь, море или лед — является многообразием такого типа, не метрическим, а-центрированным, направленным и т. д. Итак, можно было бы подумать, будто Число принадлежит исключительно другим многообразиям, что оно сообщает им научный статус, коего лишены неметрические множества. Но это верно лишь отчасти. Верно, что число — коррелят метрики: величины могут рифлить пространство только благодаря отсылке к числам, и наоборот, числа используются для выражения все более и более сложных отношений между величинами, давая, таким образом, жизнь идеальным пространствам, усиливающим рифление и делающим его соразмерным всей материи. Следовательно, внутри метрических многообразий есть корреляция между геометрией и арифметикой, геометрией и алгеброй — корреляция, конституирующая большую науку (самыми глубокими авторами в этом отношении являются те, кто увидел, что число — в его наипростейших формах — обладает здесь исключительно количественным характером, а единство — по существу делимым характером).[664] С другой стороны, можно было бы сказать, что неметрические многообразия, или многообразия гладкого пространства, принадлежат только малой (то есть чисто операциональной и качественной) геометрии, где исчисление по необходимости весьма ограничено, где локальные операции даже не могут претендовать ни на общую переводимость, ни на однородную систему определения места или направления. И однако подобная «неполноценность» только явная; ибо независимость такой почти неграмотной, а-метрической геометрии, в свою очередь, делает возможной независимость числа, функция которого теперь состоит не в том, чтобы измерять величины в рифленом пространстве (или рифлить). Число распределяется в гладком пространстве, оно уже делится, лишь меняя каждый раз природу, меняя единства, каждое из которых представляет дистанцию, а не величину. Артикулированное, порядковое, кочевое, направленное число, исчисляющее число принадлежит гладкому пространству, так же как исчисляемое число принадлежит рифленому пространству. Так что о любом многообразии мы можем сказать: оно — уже число, оно — еще единство. Но в обоих случаях это не одно и то же число, не одно и то же единство и не один и тот же способ, каким единство делится. И малая наука не перестает обогащать большую, сообщая ей свою интуицию, свой путь, свое странствие, свой смысл и свой вкус материи: сингулярность, вариацию, интуиционистскую геометрию и исчисляющее число.

Но пока мы рассмотрели только первый аспект гладких или неметрических многообразий в противоположность метрическим — как одна детерминация может оказаться в положении, когда она составляет часть другой детерминации, причем так, что мы не способны приписать такому положению ни точную величину, ни общую единицу, ни индифферентность. В этом состоит обволакивающий или обволакиваемый характер гладкого пространства. Но как раз второй аспект еще важнее — когда ситуация двух определений исключает их сравнение. Как мы знаем, это случай римановых пространств, или скорее, римановых кусков пространства — одних по отношению к другим: «Пространства Римана лишены любого типа однородности. Каждое из них характеризуется формой выражения, которая определяет квадрат расстояния между двумя бесконечно близкими точками. <…> Отсюда следует, что два соседних наблюдателя могут определить в римановом пространстве местоположение точек, пребывающих в непосредственной близости от них, но не могут без новой конвенции определить свое местоположение по отношению друг к другу. Следовательно, каждое соседство подобно небольшому кусочку евклидова пространства, но соединение одного соседства со следующим соседством не определено и может осуществляться бесконечным числом способов. Тогда пространство Римана — в самом обобщенном виде — представляется как аморфное собрание рядоположенных, но не соединенных друг с другом, кусочков»', такое многообразие можно определить, независимо от всяких ссылок на метрику, с помощью условий частоты или, скорее, аккумуляции, с помощью совокупности соседств, причем такие условия полностью отличаются от тех, что определяют метрические пространства и их купюры (даже если отсюда должно вытекать отношение между обоими видами пространств).[665] Короче, если мы последуем за этим замечательным описанием Лотмана, то риманово пространство — это чистая ткань из лоскутов. Оно обладает коннекциями, или тактильными отношениями. У него есть ритмические значимости, не встречающиеся больше нигде, даже если они и могут транслироваться в метрическое пространство. Неоднородное, в непрерывной вариации — таково гладкое пространство как аморфное и неоднородное. Итак, мы можем определить две позитивные характеристики гладкого пространства вообще — с одной стороны, когда детерминации, являющиеся частями друг друга, отсылают к свернутым дистанциям или упорядоченным различиям независимо от величины; с другой, когда независимо от метрики возникают детерминации, которые не могут быть частями друг друга и соединяются благодаря процессам частоты или аккумуляции. В этом состоят оба аспекта nomos'a. гладкого пространства.

Однако мы всегда вновь обнаруживаем асимметричную необходимость перехода от гладкого к рифленому и от рифленого к гладкому. Если верно, что странствующая геометрия и номадическое число гладких пространств постоянно инспирируют королевскую науку рифленого пространства, то, напротив, метрика рифленых пространств (meiron) необходима для того, чтобы транслировать странные данные гладкого многообразия. Итак, трансляция — непростой акт: мало заменить движение пробегаемым пространством, нужна серия богатых и сложных операций (и Бергсон — первый, кто заговорил об этом). Трансляция более не является и вторичным актом. Это операция, состоящая, несомненно, в том, чтобы обуздать, сверхкодировать, метризировать гладкое пространство, нейтрализуя его, а также сообщая ему среду распространения, расширения, преломления, возобновления, стремительного роста, без коих оно, возможно, умерло бы само по себе — подобно маске, без которой оно не могло бы найти ни дыхания, ни общей формы выражения. Большая наука вечно нуждается во вдохновении, исходящем от малой науки; но малая была бы ничем, если бы не сталкивалась лицом к лицу с высшими научными требованиями и не проходила через них. Рассмотрим только два примера богатства и необходимости трансляции, заключающих в себе столько же шансов для раскрытия, сколько и опасностей, связанных с закрытием или остановкой. Прежде всего, сложность средств, с помощью которых мы транслируем интенсивности в экстенсивные количества или, более обобщенно, многообразия дистанции в системы величин, кои измеряют их и рифлят (роль логарифмов в связи с этим). С другой стороны — и главным образом, — тонкость и сложность средств, с чьей помощью кусочки гладкого риманова пространства обретают евклидову конъюнкцию (роль параллелизма векторов в рифлении бесконечно малого).[666] Мы не смешиваем коннекцию, присущую кускам риманова пространства («аккумуляция»), с евклидовой конъюнкцией пространства Римана («параллелизм»). Однако обе они связаны и преобразуются друг в друга. Ничего никогда не заканчивается: то гладкое пространство позволяет себе становится рифленым, то рифленое пространство возвращает себе гладкое — в случае необходимости с крайне разными ценностями, масштабами и знаками. Возможно, мы должны сказать, что любой прогресс достигается в рифленом пространстве и благодаря ему, но любое становление имеет место в гладком пространстве.

Можно ли дать самое общее математическое определение гладким пространствам? По-видимому, «фрактальные объекты» Бенуа Мандельброта находятся как раз на этом пути. Фракталы суть совокупности, чья размерность является дробной, а не целой, или же целой, но с непрерывным варьированием направления. Например, сегмент, где центральную треть мы заменяем углом равностороннего треугольника, а затем ту же операцию повторяем на каждом из четырех образовавшихся сегментов, и так далее до бесконечности, следуя отношению однородности, — такой сегмент будет конституировать бесконечную линию или кривую с размерностью выше 1, но ниже размерности поверхности (= 2). Сходные результаты могут быть получены просверливанием или вырезанием «бухточек» в круге, а не посредством добавления «мысы» треугольнику; также можно рассмотреть и куб, где дырки просверливаются согласно принципу однородности, в результате чего он становится меньше, чем объем, и больше, чем поверхность (в этом состоит математическое представление о сходстве свободного пространства и дырчатого пространства). А еще — в других формах — броуновское движение, турбулентность и облака являются такими «фрактальными объектами».[667] Возможно, мы располагаем новым способом определения нечетких множеств. Но, главным образом, гладкое пространство получает общее определение, принимающее в расчет его отличия от рифленого пространства, а также отношения с последним: 1) будем называть рифленой или метрической любую совокупность, которая имеет целую размерность и которой можно приписать постоянные направления; 2) неметрическое гладкое пространство конституируется посредством конструирования линии с фрактальной размерностью большей, чем 1, или конструирования поверхности фрактального размерности большей, чем 2; 3) фрактальное число размерности — показатель собственно направленного пространства (с непрерывной вариацией направления без касательной); 4) тогда гладкое пространство определяется тем, что у него нет измерения, дополнительного к тому, что движется по нему или вписывается в него — в этом смысле именно плоское многообразие, например линия, заполняет план, не переставая быть линией; 5) само пространство и то, что оккупирует пространство, стремятся к тому, чтобы идентифицироваться, обладать одной и той же мощью в неточной, но тем не менее строгой форме исчисляющего или не целого числа (оккупировать, не считая); 6) такое гладкое, аморфное пространство образуется благодаря аккумуляции близостей, и каждая аккумуляция определяет зону неразличимости, присущую «становлению» (больше, чем линия, и меньше, чем поверхность; меньше, чем объем, и больше, чем поверхность).

Кривая фон Коха: больше, чем линия, но меньше, чем поверхность. В сегменте АЕ (1) выделяется вторая треть и заменяется треугольником BCD (2). И (3) данная операция повторяется по отдельности во всех сегментах — АВ, ВС, CD и DE. в результате получается угловатая линия, все сегменты которой равны. На каждом из таких сегментов мы повторяем третий раз (4) то, что было проделано в (2) и (3), и так далее до бесконечности. в пределе мы получаем некую «кривую», состоящую из бесконечного числа угловых точек и не имеющую касательной ни к одной из них. Длина такой кривой бесконечна и ее размерность выше единицы: она представляет пространство размерностью 1,261859 (а точнее: log 4 / log 3).

Губка Серпинского[668] больше, чем поверхность, но меньше, чем объем! Закон, согласно которому этот куб пуст, на первый взгляд можно постичь интуитивно — каждый квадрат окружен восьмью квадратными дырками в треть от его стороны; такие восемь дырок сами окружены восемью дырками еще в треть от их стороны. И так до бесконечности. чертеж не может отобразить бесконечность дыр исчезающего размера ниже четвертого порядка, но ясно, что этот куб в пределе бесконечно пуст. Его общий объем приближается к нулю, вся боковая поверхность из пустот бесконечно возрастает. Размерность данного пространства 2,7268. Она, следовательно, «заключена» между поверхностью (с размерностью 2) и объемом (с размерностью 3). «Ковер Серпинского» — одна из граней такого куба; значит, пустоты — это квадраты, а размерность «поверхности» — 1,2618. (Воспроизводится по: Studies Geometry, Léonard Blumenthal and Karl Mé Freeman and company, 1970).

По поводу «фрактальных объектов» Б. Мандельброта

Физическая модель. — Разными моделями подтверждается идея рифления: два перпендикулярно пересекающихся ряда параллелей, причем некоторые из них — вертикали — играют, скорее, роль постоянных или констант, тогда как другие — горизонтали — играют скорее роль переменных. Грубо говоря, это случай основы и пряжи, гармонии и мелодии, долготы и широты. Чем более регулярно пересечение, чем более плотно рифление, тем более однородным стремится стать пространство: именно в этом смысле нам с самого начала кажется, будто однородность является не характеристикой гладкого пространства, а совсем наоборот — высшим результатом рифления или формой-пределом пространства, рифленого повсюду и во всех направлениях. Если гладкое и однородное явно коммуницируют, то лишь в той мере, в какой рифленое не достигает своего идеала совершенной однородности и способно заново порождать гладкое пространство, следуя движению, налагающемуся на движение однородного, но полностью отличному от последнего. Действительно, в каждой модели гладкое, как нам кажется, принадлежит фундаментальной разнородности: войлок или лоскуты, а не ткачество; ритмические значимости, а не гармония-мелодия; риманово, а не евклидово пространство — непрерывная вариация, выходящая за пределы любого распределения констант и переменных; освобождение линии, не проходящей между двумя точками; формирование плана, не продолжающегося благодаря параллельным и перпендикулярным линиям. Связь между однородным и рифленым может быть выражена в терминах воображаемой, элементарной физики. 1) Вы начинаете с рифления пространства вертикалями тяготения, параллельными между собой. 2) У таких параллелей или сил есть результирующая, прилагаемая к точке тела, заполняющего пространство, центр тяжести. 3) Положение этой точки не изменяется, когда мы меняем направление параллельных сил, когда они становятся перпендикулярными к их изначальному направлению. 4) Вы обнаруживаете, что тяготение — особый случай универсального притяжения, следующего прямым линиям или дву-однозначным отношениям между двумя телами. 5) Вы определяете общее понятие работы как отношение сила — перемещение в неком направлении. 6) И тогда у вас есть физическое основание для все более и более совершенного рифленого пространства, подчиненного точкам не только по вертикали и горизонтали, но и в любом направлении. — Нет даже необходимости обращаться к такой ньютонианской псевдофизике. Греки уже перешли от пространства, рифленого вертикально сверху вниз, к центрированному пространству, к обратимым и симметричным отношениям во всех направлениях, то есть к рифленому во всех смыслах-направлениях, дабы конституировать однородность. И конечно же оно подобно двум моделям аппарата Государства, вертикальным аппаратам империи и изотропным аппаратам города.[669] Геометрия лежит на пересечении проблемы физики и Государственных дел.

Очевидно, что так конституированное рифление имеет свои пределы: не только когда мы вводим бесконечность — в большое или в малое, — но также когда рассматривается более двух тел («проблема трех тел»). Давайте попробуем изобразить самыми простыми терминами, как пространство избегает пределов своего рифления. На одном полюсе оно избегает их посредством отклонения, то есть посредством крайне мелких поворотов, ничтожно малых промежутков между вертикалью притяжения и дугой окружности, к которой вертикаль является касательной. На другом полюсе оно избегает их благодаря спирали или вихрю, другими словами, благодаря некой фигуре, с помощью которой все точки пространства одновременно удерживаются по законам частоты, аккумуляции и распределения — по законам, противостоящим так называемому «ламинарному» распределению, соответствующему рифлености параллелей. Итак, между самым малым отклонением и вихрем существует мощное и необходимое отношение следования: что распространяется от одного к другому, так это именно гладкое пространство, чья стихия — отклонение и которое заселено спиралью. Гладкое пространство конституируется минимальным углом отклонения от вертикали, и вихрем, выходящим за пределы рифленого. Сила книги Мишеля Серра в том, что она демонстрирует такую связь между клинаменом как порождающим дифференциальным элементом и формированием вихрей и бурь, поскольку они занимают порожденное гладкое пространство; фактически античный атом — от Демокрита и до Лукреция — всегда был неотделим от гидравлики или обобщенной теории флюксий и потоков. Мы ничего не понимаем в античном атоме, если упускаем, что он по своей сути — течение и поток. Именно на уровне такой теории проявляется строгая корреляция между архимедовой геометрией — крайне отличной от рифленого и однородного пространства Евклида — и физикой Демокрита, крайне отличающейся от твердой или ламинарной материи.[670] Такое же совпадение подразумевает, что данная совокупность каким-либо образом привязана более не к аппарату Государства, а, скорее, к машине войны — физика банд, бурь, «катастроф» и эпидемий, соответствующих геометрии войны, искусству войны и ее машин. Серр может заявить о том, что, как ему кажется, составляет глубочайшую цель Лукреция — проходить от Марса к Венере, поставить машину войны на службу миру.[671] Но такая операция невыполнима посредством аппарата Государства; напротив, она выражает последнюю метаморфозу машины войны и создается в гладком пространстве.

Ранее мы встречались с различием между «свободным действием» в гладком пространстве и «работой» в рифленом пространстве. В результате именно в XIX веке была предпринята попытка двунаправленного создания физико-научного концепта Работы (вес — высота, сила — перемещение) и создания социально-экономического концепта рабочей силы или абстрактного труда (однородное абстрактное количество, применимое к любому труду, способное к увеличению и делению). Тут имеется глубинная связь между физикой и социологией: общество поставляло экономическую меру работы, а физика, в свою очередь, — «механические деньги» труда. Режим наемного труда в качестве коррелята имел механику сил. Физика никогда не была более социальной, ибо в обоих случаях речь шла о том, чтобы определить постоянную среднюю стоимость силы подъема и тяги, осуществляемой как можно более единообразно стандартизованным человеком. Налагать модель Работы на любую деятельность, переводить всякое действие в возможную или виртуальную работу, дисциплинировать свободное действие, или же (что, по сути, сводится к тому же самому) отклонять его в сторону «досуга», существующего лишь по отношению к работе. Теперь мы понимаем, почему модель Работы являлась фундаментальной частью аппарата Государства — как в своем физическом, так и в социальном аспектах. Стандартизованный человек сначала выступал как человек публичных работ.[672] Как раз-таки не на фабрике по производству булавок впервые ставились проблемы абстрактного труда, умножения его результатов, деления его операций: такое, прежде всего, имело место на общественных стройках, а также при организации армий (не только муштрование людей, но и промышленное производство оружия). Нет ничего более нормального — дело не в том, что машина войны сама предполагала такую нормализацию. А в том, что аппарат Государства в XVIII и XIX веках нашел новые средства присваивать себе машину войны: подчинять ее — прежде всего — модели Работы стройки и завода, которая вырабатывалась где-то еще, но гораздо медленнее. Так что машина войны, возможно, была первым, что подверглось рифлению, что высвободило время абстрактного труда, умножаемого в своих результатах и делимого в своих операциях. Именно тут свободное действие в гладком пространстве должно быть преодолено. Физико-социальная модель Работы принадлежит аппарату Государства — как его изобретение — по двум причинам. С одной стороны, потому что работа появляется именно благодаря учреждению излишка, нет труда без складирования, так что работа (собственно говоря) начинается только с того, что называется сверхтруд. С другой стороны, потому что работа осуществляет обобщенную операцию рифления пространства-времени, подчинение свободного действия, аннулирование гладких пространств, обнаруживающих свое происхождение и средство в сущностном предприятии Государства, в его захвате машины войны.

Повторный опыт: там, где нет ни аппарата Государства, ни сверхтруда, также нет и модели Работы. А есть непрерывная вариация свободного действия, переходящая от речи к действию, от данного действия к другому, от действия к пению, от пения к речи, от речи к предприятию — причем в странном хроматизме с интенсивными, но редкими, моментами пика или усилия, каковые внешний наблюдатель может только «переводить» в термины работы. Верно, что во все времена о неграх говорилось: «Они не работают, они не знают, что такое работа». Верно, что их вынуждали работать — и работать больше чем кто-либо — согласно абстрактному количеству. Верно, по-видимому, и то, что индейцы даже не понимали никакой организации работы и были неспособны к последней, пусть даже рабовладельческой, — американцы импортировали так много чернокожих именно потому, что не могли использовать индейцев, готовых скорее умереть. Некоторые крупные этнологи поставили важный вопрос. Они сумели перевернуть проблему — так называемые первобытные общества не являются обществами нехватки или обеспечения себя при отсутствии работы, напротив, они суть общества свободного действия и гладкого пространства, которые не нуждаются в факторе-работе, как, впрочем, и в создании склада.[673] Они — не общества лени, даже если их различие с работой может выражаться в виде «права на лень». Эти общества живут не без законов, хотя их различие с законом может выражаться в виде «анархии». Скорее у них есть закон nomos'a, всей своей строгостью и жестокостью регулирующий непрерывную вариацию деятельности (освобождаться от того, что не может быть перемещено, — старики или дети).

Но если работа конституирует рифленое пространство — время, соответствующее аппарату Государства, то не является ли это справедливым прежде всего для ее архаичных или древних форм? Ибо именно там сверхтруд изолирован, выделен в форме дани или тяжкой работы. Следовательно, именно там концепт работы может проявиться во всей своей ясности — например, крупномасштабные работы империй, гидравлические, сельскохозяйственные или городские работы, где мы налагаем «ламинарное» течение на воды предположительно параллельными пластами (рифление). Напротив, кажется, что в капиталистическом режиме сверхтруд все менее и менее отличим от «собственно говоря» труда и полностью пропитывает его. У современных общественных работ иной статус, нежели у крупномасштабных имперских работ. Как же можно отличить время, необходимое для воспроизводства, от «вымогаемого» времени, коли они перестали быть разделимыми по времени? Данное замечание конечно же не противоречит марксистской теории прибавочной стоимости, ибо Маркс точно показывает, что такая прибавочная стоимость перестает быть локализованной в капиталистическом режиме. В этом даже состоит его фундаментальный вклад. Маркс предчувствует, что сама машина становится генератором прибавочной стоимости и что кругооборот капитала пересматривает различие между переменным и постоянным капиталом. В таких новых условиях остается верным, что любой труд является сверхтрудом; но сверхтруд даже не требует труда. Сверхтруд и капиталистическая организация в целом все меньше и меньше действуют посредством рифления пространства — времени, соответствующего физико-социальному концепту работы. Скорее, речь идет о человеческом отчуждении в самом сверхтруде, замещаемом обобщенным «машинным порабощением», — так что мы представляем прибавочную стоимость независимо от какого-либо труда (ребенок, пенсионер, безработный, телезрители и т. д.). Не только потребитель как таковой стремится стать служащим, но и капитализм не столько воздействует на количество труда, сколько на сложные качественные процессы, запускающие в игру способы транспортировки, урбанистические модели, средства информации, индустрию развлечений, типы восприятия и чувствования — все семиотики. То есть речь идет о том, что на выходе рифления, которое капитализм сумел довести до ни с чем не сравнимой степени совершенства, оборотный капитал с необходимостью воссоздавал или восстанавливал что-то вроде гладкого пространства, где судьба людей разыгрывается заново. Конечно, рифление выживает в своих наиболее совершенных и строгих формах (оно не только вертикально, но и действует в любом направлении); и все-таки оно главным образом отсылает к государственному полюсу капитализма, то есть к роли современных аппаратов Государства в организации капитала. С другой стороны, на дополнительном и главенствующем уровне мирового интегрированного (или, скорее, интегрирующего) капитализма производится новое гладкое пространство, где капитал достигает своей «абсолютной» скорости, основанной на машинных компонентах, а не на человеческих компонентах труда. Транснациональные корпорации фабрикуют что-то вроде гладкого детерриторизованного пространства, где точки оккупации, как и полюса обмена, становятся вполне независимыми от классических путей рифления. Новое — это всегда новые формы оборота. Современные ускоренные формы кругооборота капитала делают различия между постоянным и переменным капиталом, даже между основным и оборотным капиталом все более и более относительными; существенным, скорее, является различие между рифленым капиталом и гладким капиталом, a также способ, каким первый вызывает к жизни второй с помощью комплексов, пробегающих по территориям и Государствам, и даже по различным типам Государств.

Эстетическая модель: номадическое искусство. — Несколько понятий — практических и теоретических — могут определить номадическое искусство и его последователей (варварских, готических и современных). Прежде всего, «близкое видение», как отличающееся от видения издали; а также «тактильное пространство», или, скорее, «пространство гаптическое», как отличающееся от оптического пространства. Слово «гаптическое» лучшее, чем «тактильное», ибо оно не противопоставляет два органа чувств и не допускает предположения, что сам глаз может выполнять такую не оптическую функцию. Именно Алоиз Ригль на нескольких замечательных страницах придал паре близкое видение — гаптическое пространство фундаментальный эстетический статус. Однако мы пока должны оставить в стороне критерии, предложенные Риглем (потом Воррингером, а совсем недавно Анри Мальдине), чтобы пойти на некий риск, свободно используя эти понятия.[674] Именно Гладкое, как нам кажется, одновременно является и объектом близкого видения по преимуществу, и стихией гаптического пространства (которое может быть как визуальным или аудиальным, так и тактильным). Напротив, Рифленое отсылает к более дальнему видению и к более оптическому пространству — даже если глаз, в свою очередь, не является единственным органом, обладающим такой способностью. Опять же, как и в других случаях, будучи скорректированными с помощью коэффициента трансформации, переходы между рифленым и гладким одновременно являются необходимыми, неопределенными и, более того, волнующими. Закон картины состоит в том, чтобы она создавалась вблизи, даже если смотрят на нее относительно издалека. Мы можем податься назад от вещи, но плох тот художник, который отступает от картины, когда работает над ней. Или даже от «вещи» — Сезанн говорил о необходимости больше не видеть пшеничного поля, быть как можно ближе, потеряться без ориентиров в гладком пространстве. И тогда может возникнуть рифление — рисунок, страты, земля, «упрямая геометрия», «мера мира», «геологические основания», «все падает отвесно»… Даже если рифленое, в свою очередь, исчезает в некой «катастрофе» в пользу нового гладкого пространства и иного рифленого пространства…

Картина делается вблизи, даже если рассматривается издалёка. Сходным образом, говорят, что композитор не слышит — дело в том, что у него близкое слушание, тогда как слушатель слушает издалека. И сам писатель пишет благодаря кратковременной памяти, тогда как читатель, предположительно, наделен долговременной памятью. Первый аспект гладкого, гаптического пространства и близкого видения таков: непрерывная вариация их направлений, ориентиров и соединений; они действуют шаг за шагом. Итак, пустыня, степь, лед или море, локальное пространство чистой коннекции. Вопреки тому, что мы порой говорим, мы не видим издалека, мы не видим такое пространство издалека, никогда не «напротив», а также и не «внутри» (мы — «на»…). Направления не обладают константами, но меняются согласно временным вегетациям, оккупациям, восприятиям. У ориентиров нет визуальной модели, которая могла бы обменивать их между собой и объединять в некий инертный класс, предназначенный для внешнего неподвижного наблюдателя. Напротив, они связаны с несколькими наблюдателями, которые могут качественно определять «монады», но являются, скорее, кочевниками, поддерживающими между собой тактильные отношения. Соединения не подразумевают никакого окружающего пространства, куда было бы погружено многообразие и которое сообщало бы дистанциям инвариант; напротив, они конституируются согласно упорядоченным различиям, заставляющим изнутри меняться деление одной и той же дистанции.[675] Эти вопросы ориентации, ориентировки и соединения вступают в игру благодаря наиболее знаменитым произведениям номадического искусства — у таких перекрученных животных больше нет земли; почва непрестанно меняет направление, как в высшем пилотаже; лапы ориентированы в противоположном от головы направлении, задняя часть тела перевернута; «номадологические» точки зрения могут соединяться только на кочевом пространстве; целое и части придают смотрящему на них глазу уже не оптическую, а гаптическую функцию. Именно животность мы можем увидеть, только касаясь ее в уме, хотя ум не становится пальцем, даже благодаря глазу. (В более грубой форме как раз калейдоскоп играет ту же роль — придает глазу функцию пальца.) Рифленое пространство, напротив, определяется требованиями видения издали — постоянство направления, инвариантность дистанции благодаря обмену инертных ориентиров, соединение посредством погружения в окружающую среду, конституирование центральной перспективы. Куда труднее оценить созидательные возможности такого рифленого пространства и то, как оно может, одновременно, возникать из гладкого и давать новый импульс всем вещам в целом.

Рифленое и гладкое не противостоят друг другу просто как глобальное и локальное. Ибо в одном случае глобальное все еще является относительным, тогда как в другом случае локальное уже является абсолютным. Там, где есть близкое видение, пространство — не визуально, или сам глаз обладает, скорее, гаптической, а не оптической, функцией: никакая линия не отделяет землю от небес, кои из той же самой субстанции; нет ни горизонта, ни основания, ни перспективы, ни предела, ни контура или формы, ни центра; нет промежуточной дистанции, либо же все дистанции — промежуточны. Подобно пространству эскимосов.[676] Но совсем иным способом, совершенно в другом контексте арабская архитектура расчерчивает пространство, которое начинается крайне близко и крайне низко, помещая вниз легкое и воздушное, а твердое или тяжелое наверх, ниспровергая законы гравитации, когда нехватка направления, отрицание объема превращаются в конструктивные силы. Номадический абсолют существует как локальная интеграция, идущая от части к части и конституирующая гладкое пространство в бесконечной последовательности присоединений и изменений направления. Именно абсолют составляет одно благодаря самому становлению или процессу. Это абсолют перехода смешивается в номадическом искусстве с собственной манифестацией. Именно абсолют является локальным именно потому, что место не ограничено. Если мы теперь обратимся к оптическому и рифленому пространству видения издали, то заметим, что относительное глобальное, характеризующее это пространство, также требует абсолюта, но совершенно иным способом. Абсолют теперь является горизонтом или основанием, то есть Объединяющим, без чего не было бы ни глобального, ни объединенного. Именно на такой основе выделяется относительный контур, или форма. Абсолют может сам появиться в Объединенном, но лишь в привилегированном месте, четко ограниченном как центр. А затем Абсолют функционирует, выталкивая за [свои] пределы все то, что будет угрожать глобальной интеграции. Здесь мы ясно понимаем, каким образом существует гладкое пространство, но лишь ради определенного вида рифленого пространства. Дело в том, что пустыня, небо или море, Океан, Беспредельное сначала играют роль объединяющего [элемента] и стремятся стать горизонтом — так, земля окружена, глобализована, «обоснована» таким элементом, удерживающим ее в неподвижном равновесии и наделяющем ее возможной Формой. И в той мере, в какой объединяющее само появляется в центре земли, оно обретает вторичную роль, состоящую на этот раз в выталкивании в отвратительную глубину, в жилище мертвых всего, что могло бы еще оставаться гладким или неизмеримым.[677] Рифление земли предполагает в качестве своего условия такую двойную трактовку гладкого — с одной стороны, оно выносится или редуцируется до абсолютного состояния объединяющего горизонта, с другой стороны, оно изгоняется из относительно объединенного [элемента]. Следовательно, великие имперские религии нуждаются в гладком пространстве (в пустыне, например), но лишь ради того, чтобы дать ему закон, который полностью противоположен nomos'y и который конвертирует абсолют.

Возможно, именно это объясняет нам двусмысленность замечательных анализов Ригля, Воррингера и Мальдине. Они ухватывают гаптическое пространство в имперских условиях египетского искусства. Они определяют его как присутствие основы-горизонта благодаря редукции пространства к плану (вертикальное и горизонтальное, высота и ширина) и с помощью прямолинейного контура, сажающего на цепь индивидуальность, лишающего ее изменений. Эдакая форма-пирамида на основе неподвижной пустыни, несущая на каждой из своих граней некую плоскую поверхность. С другой стороны, они показывают, как в греческом искусстве (а затем в византийском искусстве вплоть до Ренессанса) [от гаптического] отчленяется оптическое пространство, соединяющее основу с формой, заставляющее взаимодействовать планы, завоевывающее глубину, обрабатывающее объемную или кубическую протяженность, организующее перспективу, играющее на рельефе и тени, свете и цвете. Итак, с самого сначала они встречают гаптическое в точке мутации при условиях, где оно уже служит рифленому пространству. Оптическое делает такое рифление более совершенным, более сжатым или, скорее, по-иному совершенным, по-иному сжатым (причем это не одна и та же «воля художника»). Тем не менее, все происходит в рифленом пространстве, движущемся от империй к городам или к развитым империям. Не случайно Ригль стремится к тому, чтобы устранить собственно факторы номадического или даже варварского искусства; а Воррингер, когда все-таки вводит идею готического искусства в самом широком смысле, связывает эту идею, с одной стороны, с германскими и кельтскими миграциями Севера, а с другой стороны, с империями Востока. Но между и теми, и другими, однако, находились кочевники, не позволявшие свести себя ни к империям, с коими они враждовали, ни к миграциям, которые они и вызвали; да и сами готы были частью таких номадов степей, вместе с сарматами и гуннами они являлись существенным носителем коммуникации между Востоком и Севером, а также неустранимым фактором в каждом из этих двух измерений.[678] С одной стороны, у Египта уже были свои гиксосы, у Малой Азии — свои хиттиты, у Китая — свои тюрко-монголы; а с другой стороны, у евреев были свои хабиру[679], у германцев, кельтов и римлян — свои готы, у арабов — свои бедуины. У кочевников есть особенность, каковую слишком быстро низводят до ее последствий, причисляя их к империям или выискивая их среди мигрантов, возвращая их к тому или к другому, отрицая у них собственную «волю» к искусству. Опять же мы отказываемся от утверждений, что посредник между Востоком и Севером якобы обладал собственной абсолютной спецификой и что он — как интервал — играл якобы именно такую субстанциальную роль. Впрочем, он вовсе не обладает этой ролью как «волей», он обладает только становлением, он изобретает «становление-художником».

Когда мы обращаемся к первоначальной двойственности гладкого и рифленого, то лишь для того, чтобы сказать, что дифференциации «гаптическое — оптическое», «близкое видение-видение издали» сами подчинены данному различению. Значит, мы не будем определять гаптическое через неподвижную основу, через план и контур, ибо оно уже является смесью, где гаптическое служит рифлению и более не пользуется своими гладкими компонентами, дабы превратить их в другое пространство. Гаптическая функция и близкое видение предполагают гладкое, у коего нет ни основы, ни плана, ни контура, а есть изменения в направлении и в локальных соединениях частей. Наоборот, развитая оптическая функция не довольствуется тем, чтобы продвигать рифление к новой точке совершенства, наделяя его воображаемыми универсальными ценностью и радиусом действия; она способна также вернуть гладкое, освобождая свет и модулируя цвет, восстанавливая что-то вроде гаптического воздушного пространства, которое конституирует неограниченное место интерференции планов.[680] Короче, гладкое и рифленое должны, прежде всего, определиться сами по себе, до того, как из них будут выведены относительные различия между гаптическим и оптическим, близким и удаленным.

Именно здесь вмешивается третья пара: «абстрактная линия — конкретная линия» (вдобавок к «гаптическому — оптическому» и «близкому — удаленному»). Именно Воррингер наделил фундаментальной важностью такую идею абстрактной линии, видя в ней само начало искусства или первое выражение воли художника. Искусство как абстрактная машина. Несомненно, мы опять же заранее склонны упирать на те же возражения, что и прежде: абстрактная линия, как полагает Воррингер, впервые появляется в имперской египетской форме — геометрической или кристаллической, — наиболее прямолинейной из возможных форм; и только после этого она претерпевает особые превратности, конституирующие «готическую или северную линию» в самом широком смысле.[681] Для нас, напротив, абстрактная линия является, прежде всего, «готической» или, скорее, номадической, а не прямолинейной. И теперь мы даже не понимаем ни эстетической мотивации абстрактной линии, ни ее тождества с началом искусства. Если прямолинейная (или «регулярно» округленная) египетская линия обнаруживает негативную мотивацию из-за тревоги от того, что проходит, течет или меняется, и устанавливает постоянство и вечность некоего В-себе, то номадическая линия абстрактна в совершенно ином смысле именно потому, что она множественно ориентирована и проходит между точками, фигурами и контурами — она позитивно мотивирована в гладком пространстве, кое она расчерчивает, а не в рифлении, которое она осуществляет, дабы отвести тревогу и подчиниться гладкому. Абстрактная линия — это аффект гладких пространств, а не чувство тревоги, взывающее к рифлению. С другой стороны, верно, что искусство начинается только с абстрактной линии; но не потому, что прямолинейное было первым способом порвать с имитацией природы, с неэстетической имитацией, от которой еще зависит доисторическое, дикое, детское, то, что испытывает нехватку «воли к искусству». Напротив, если и есть полноценное доисторическое искусство, то именно потому, что оно владеет абстрактной линией, хотя и не прямолинейной: «Примитивное искусство начинается с абстрактного и даже с доизобразительного, <…> искусство изначально абстрактно и не могло быть другим при своем возникновении».[682] Действительно, линия тем более абстрактна, когда отсутствует письмо — либо когда его еще нет, либо же оно существует только где-то вовне или на стороне. Когда письмо нагружается абстракцией, как в империях, то линия — уже высвобожденная — необходимо стремится к тому, чтобы стать конкретной и даже изобразительной. Дети больше не умеют рисовать. Но в отсутствии письма, или же когда народы не нуждаются в своем собственном письме, ибо заимствуют его у более или менее соседних империй (как в случае кочевников), тогда линия может быть только абстрактной, с необходимостью наделяется всей мощью абстракции, которая нигде не находит никакого иного выхода. Вот почему мы полагаем, что разнообразные великие типы имперской линии — египетская прямолинейная линия, органическая ассирийская (или греческая) линия, сверхфеноменальная, объединяющая китайская линия — уже перевернут абстрактную линию, вырвут ее из гладкого пространства и придадут ей конкретную значимость. Однако мы можем сказать, что эти имперские линии современны абстрактной линии; последняя в неменьшей мере пребывает в «начале», ибо она является полюсом, всегда предполагаемым всеми линиями, способными конституировать другой полюс. Абстрактная линия существует в самом начале, как из-за своей исторической абстрактности, так и благодаря доисторической датировке. Следовательно, она проявляется в оригинальности, в нередуцируемости номадического искусства, даже когда есть обоюдные взаимодействие, влияние и столкновение с имперскими линиями оседлого искусства.

Абстрактное напрямую не противостоит изобразительному — изобразительное как таковое никогда не принадлежит какой-то «воле к искусству»; так что мы не можем противопоставить в искусстве изобразительную линию и линию, которая таковой не является. Изобразительное — или имитация и представление — это следствие, результат определенных характеристик линии, когда последняя принимает ту или иную форму. Таким образом, сначала надо определить именно эти характеристики. Возьмем, к примеру, систему, где поперечные [линии] подчинены диагональным, диагональные — горизонтальным и вертикальным, а горизонтальные и вертикальные — точкам, пусть даже виртуальным: такая прямолинейная, или однолинейная, система (каким бы ни было число линий) выражает формальные условия, благодаря которым пространство становится рифленым, а линия конституирует контур. Такая линия, формально, является репрезентативной в себе, даже если она ничего не репрезентирует. Напротив, линия, которая ничего не ограничивает, не обводит больше никакого контура, не идет от одной точки до другой, а проходит между точками, линия, непрестанно уклоняющаяся от горизонтального и вертикального, отклоняющаяся от диагонального, постоянно меняющая направление, — такая мутантная линия без внешнего и внутреннего, без формы и фона, без начала и конца, настолько живая, насколько пребывает в непрерывном изменении — вот подлинно абстрактная линия, описывающая гладкое пространство. Она не невыразительна. Верно, однако, и то, что она не конституирует никакой устойчивой и симметричной формы выражения, основанной на резонансе точек и на конъюнкции линий. Поэтому у нее не меньше материальных черт выражения, которые перемещаются вместе с нею и эффект от которых умножается шаг за шагом. Именно в этом смысле Воррингер говорит о готической линии (для нас — номадической линии, пользующейся абстракцией): она обладает мощью выражения, а не формы, она обладает повторением как могуществом, а не симметрией как формой. Действительно, именно благодаря симметрии прямолинейные системы ограничивают повторение, предотвращая бесконечную профессию и удерживая органическое господство центральной точки и излучаемых линий, как в отраженных, так и в звездных фигурах. Но развязывание мощи повторения как машинной силы, умножающей свой эффект и стремящейся к бесконечному движению — вот собственно свободное действие, продолжающееся посредством расхождения, децентрации или, по крайней мере, периферийного движения — сдвинутый политетизм, а не симметричный антитетизм.[683] Таким образом, черты выражения, описывающие гладкое пространство и соединяющиеся с материей-потоком, не следует смешивать с рифлением, которое конвертирует пространство, делая его формой выражения, которая разграфляет и организует материю.

Самые замечательные страницы Воррингера — те, где он противопоставляет абстрактное органическому. Органическое указывает не на что-то, что можно было бы представить, а прежде всего на форму представления и даже на чувство, объединяющее представление с субъектом (Einfuhlung[684]). «Внутри художественного произведения разворачиваются формальные процессы, соответствующие органическим естественным тенденциям в человеке». Но как раз не может быть прямолинейного и геометрического, которые противопоставляются в этом смысле органическому. Греческая органическая линия, подчиняющая себе объем или пространственность, принимающая эстафету от египетской геометрической линии, которая сводит их к плану. Органическое, с его симметрией и контуром, его внешним и внутренним, все еще относится к прямолинейным координатам рифленого пространства. Органическое тело продолжается по прямым линиям, присоединяющим его к удаленному. Отсюда примат человека, или лица, ибо человек является такой формой самого выражения и, одновременно, высшим организмом и отношением всего организма к метрическому пространству вообще. Напротив, абстрактное начинается только с того, что Воррингер представляет как «готическое» перевоплощение. Именно об этой кочевой линии он говорит: она — механическая, но свободного и вращающегося действия; она — неорганическая, но, однако, живая, а живая именно потому, что неорганическая. Она отличается как от геометрического, так и от органического. Она возвышает «механические» отношения до интуиции. Головы (даже человеческая голова, не являющаяся более лицом) разворачиваются и свертываются лентами в непрерывном процессе; рты улиткообразно задираются вверх. Волосы, одежда… Эта неистовая линия вариации — в виде ленты, спирали, зигзага, S — освобождает мощь жизни, которую человек спрямляет, организмы сажают на цепь, а материя выражает теперь как черту, поток или порыв, кои ее пересекают. Если все является живым, то не потому, что все является органическим и организованным, но напротив, потому, что организм — это изменение направления жизни. Короче, напряженная неорганическая зародышевая жизнь, мощная жизнь без органов, Тело, еще более живое потому, что не обладает органами, — вот все то, что проходит между организмами («как только разбиваются естественные межевые границы органической активности, пределов больше нет»…). Довольно часто хочется отметить что-то вроде двойственности в номадическом искусстве — между декоративной абстрактной линией и животными мотивами; или, более тонко, между скоростью, с какой линия собирает и сметает выразительные черты, и медленностью или застывшим характером животной материи, также пересекаемой. Между линией ускользания без начала и конца и почти неподвижным кружением на себе. Но в конечном счете все согласны, что речь идет об одной и той же воле, об одном и том же становлении.[685] И не потому, что абстрактное порождает — случайно или по ассоциации — органические мотивы. А как раз потому, что чистая животность переживается как нечто неорганическое или сверхорганическое, она и может столь хорошо комбинироваться с абстракцией, и даже комбинировать медленность или неповоротливость материи с чрезвычайной скоростью линии, каковая является только духовной. Такая медленность — часть того же мира, что и чрезвычайная скорость: отношения скорости и медленности между элементами, в любом случае превосходящие движение органической формы и детерминацию органов. Линия избегает геометрии благодаря ускользающей подвижности в то самое время, когда жизнь порывает с органическим благодаря локальной и вращающейся турбулентности. Именно такая жизненная сила, присущая Абстракции, расчерчивает гладкое пространство. Абстрактная линия — аффект гладкого пространства, так же как органическое представление было чувством, управляющим в рифленом пространстве. Тогда различия гаптическое — оптическое, близкое — удаленное должны подчиняться различию между абстрактной линией и органической линией, дабы обнаружить свой принцип в общем противопоставлении пространств. А абстрактная линия не может быть определена как геометрическая и прямолинейная. Отсюда вытекает вопрос: что мы должны называть абстрактным в современном искусстве? Линия в вариабельном направлении, которая не очерчивает никакого контура и не ограничивает никакой формы…[686]

Не размножайте модели. Действительно, мы знаем, что есть много других моделей — игровая модель, где игры сталкивались бы согласно типу их пространства и где у теории игр не одни и те же принципы (например, гладкое пространство го и рифленое пространство шахмат); или же ноологическая модель, касающаяся не содержания мысли (идеология), а формы, способа, модуса или функции мысли согласно ментальному пространству, каковое она расчерчивает с точки зрения всеобщей теории мысли, мышления о мысли. И так далее. Более того, следовало бы принять в расчет еще и другие пространства — дырчатое пространство и то, как оно по-разному коммуницирует с гладким и рифленым пространствами. Но что нас интересует, так это переходы и комбинации — в процедурах рифления и разглаживания. Каким образом пространство не перестает быть рифленым под воздействием работающих в нем сил; и как в ходе своего рифления оно развивает другие силы и порождает новые гладкие пространства. Даже самый рифленый город выделяет гладкие пространства — жить в городе в качестве кочевника или троглодита. Иногда достаточно движений, скорости или медлительности, чтобы реконструировать гладкое пространство. И конечно же гладкие пространства освобождаются не сами по себе. Но именно в них борьба изменяется и смещается, а жизнь восстанавливает свои ставки, встречается лицом к лицу с новыми препятствиями, изобретает новые шаги, модифицирует противников. Никогда не верьте, что для нашего спасения достаточно гладкого пространства.

Предыдущая главаГлава 22 из 26Следующая глава