Как только броневик вышел на равнину, генерал Акимов открыл люк, легко поднялся до пояса и начал оглядывать местность.
Перед ним, насколько видел глаз, лежала слегка всхолмленная равнина без очевидных признаков близости фронта. Однако он все шарил глазами в надежде найти, заметить расположение войск, хотя бы тыловые подразделения или отрытые окопы, траншеи. Но ничего этого не было, маячили лишь курганы, небольшие холмы, которые уже покрывались зеленью, но еще бледной — весна в Крыму явно запаздывала, видимо, поэтому и деревья еще чернели, и прошлогодняя трава повсюду главенствовала рыжими размашистыми разводьями. Грачи садились на черные отвалы многочисленных воронок и тут же с криком спархивали, почувствовав гарь, запах дыма — мертвую землю.
«Птицы тоже голосуют за скорое освобождение Крыма», — невольно подумал Акимов, слыша скорбный крик грачей. Однако же он сугубо военный человек и приехал на Крымский фронт всего на два дня, с тем чтобы лично убедиться, что же помешало командованию фронта отстоять Феодосию и почему, наконец, командование фронта — уж который раз! — переносит сроки решительного наступления в Крыму…
До Марфовки, где располагался оперативный отдел штаба фронта, еще оставалось не менее сорока километров, а генерал Акимов все осматривал местность. Пора бы уж открыться запасным промежуточным рубежам, оборудованным окопами, траншеями, землянками, запасными наблюдательными пунктами, вполне пригодными для стойкой, непреодолимой обороны, но ничего этого не было — все та же беззащитная, сиротливая земля, неподготовленная для отпора врагу…
И вдруг, когда до передней линии оставалось не более двадцати, а то и меньше километров, перед взором генерала открылась местность, полностью забитая войсками… Повсюду кудрявились дымки походных кухонь, жались одно к другому тыловые подразделения. Где-то гремел духовой оркестр, ржали лошади. На небольших прогалинках, потемневших от дождя, пехотные подразделения ходили в атаки на воображаемого противника, оглашая местность громкоголосым «ура». Эхо боевого клича металось от скопища к скопищу и тут же, изморенное теснотой, глохло, так и не найдя для себя перекатного простора.
«Не дай бог, если немцы сами нанесут контрудар, — затревожился Акимов. — Каждой вражеской пуле, снаряду, бомбе готовая цель, куда ни упадет — накроет, разнесет. А отходить-то некуда, весь полуостров открыт».
Броневик въехал во двор, обнесенный кирпичной, с проломами, оградой. Едва они вышли из броневика, к Акимову подбежал полковник Ольгин, козырнул:
— Товарищ генерал! Армейский комиссар первого ранга товарищ Мехлис Лев Захарович проводит совещание с командным составом пятьдесят первой армии. Я доложил товарищу Мехлису о вашем приезде. Лев Захарович велел, то есть просил пока отдыхать с дороги. А вас, — повернулся он к генералу Козлову, стоявшему с почерневшим лицом, — вас, товарищ командующий фронтом, хотел бы видеть на совещании.
— Передайте, я занят. — У командующего фронтом сузились глаза. — Разве не видите, я занят!
— Но товарищ Мехлис по поводу перегруппировки войск…
— Ольгин, идите, вы свободны! — выдавил из себя командующий фронтом.
Ольгин пожал плечами и пошел к эмке, стоявшей у ограды, с выглядывающим в окошко водителем.
— Прошу, товарищ генерал. — Командующий показал на кирпичный домик, весь иссеченный осколками.
Когда Ольгин возвратился с совещания и вошел в помещение, Акимов стоял лицом к окну, курил трубку. Знакомый Ольгину адмирал, с уставшим, немного бледным лицом, пил чай и говорил командующему:
— Дмитрий Тимофеевич, я понимаю ваши тревоги: сдвинуть войска с освоенных рубежей, переместить их — дело нелегкое и, конечно, рискованное. А черт его знает, может, враг выжидает наиболее подходящего и благоприятного момента для контрудара…
— Если бы мы знали твердо план немецкого командования на летний период здесь, на южном крыле, — подхватил Акимов, не поворачиваясь от окна, — тогда бы все прояснилось. Но пока плана мы не знаем, хотя наши люди ведут большую работу, чтобы наконец уточнить намерения гитлеровского командования на предстоящее лето. И вы, Дмитрий Тимофеевич, правы: первый рывок на восток враг может сделать в Крыму, и именно против вашего фронта. Для чего? Для того чтобы быстрее высвободить армию Манштейна и направить ее, скажем, для взятия Ростова — ворот на Северный Кавказ… Мне почему-то именно так рисуются планы немецкого командования. Но только рисуются. — Акимов повернулся и, наклонясь к Козлову, сказал: — Я же не маг, Дмитрий Тимофеевич, давайте вместе решать, вырабатывать наиболее правильную формулу для ваших войск.
— Дмитрий Тимофеевич осторожничает, — отозвался Ольгин, присаживаясь рядом с адмиралом и открывая термос с кофе. Он наполнил чашечку, отхлебнул глоточек и продолжал: — Формула известна, она вытекает из директивы Военного совета на перегруппировку войск. А что на деле происходит? Видел сегодня — люди нацелены на о-бо-ро-ну! Окопы роют аж на высоте сто шестьдесят шесть и семь! И кто, вы думаете, залезает в землю, оборонничает? Полковник Кашеваров! Он же вообще наступленец! А теперь держит дивизию на «товсь к обороне».
— Петр Кузьмич, Кашеваров оборонничает? — спросил Акимов. — Этого человека я знаю. Он еще мальчишкой участвовал в штурме Зимнего. Значит, что-то учуял, если зарывается в землю. Нельзя же подставлять врагу голые бока, стоять перед ним обнаженным!
Ольгин хотел возразить, но, заметив, что сухая рука Акимова теребила темляк тяжелой казачьей шашки, висевшей у него на боку, а серые глаза его при этом то мертвели, то вспыхивали, он воздержался.
С улицы донеслось металлическое завывание немецких бомбардировщиков. Командующий фронтом предложил пойти в убежище.
Они вышли во двор. Стайка немецких самолетов шла стороной, и Ольгин, показав на небо, засмеялся не совсем здоровым смехом:
— А у нас некоторые талдычат: надо менять места командных пунктов. Враг и не подозревает, что командный пункт находится в этом селе…
От черных «пузатиков» — Ю-88 вдруг отвалил один бомбардировщик, он, будто вынюхивая что-то, ткнулся в сторону моря, затем, описав полудужие, пошел по оси, пересекающей село. Акимов и командующий фронтом спустились в щель, отрытую вдоль каменной ограды. Ольгин остался стоять на месте. Его окликнули:
— Вы же не мальчишка…
— Прыгай сюда! — с оттенком резкости в голосе позвал Акимов.
Оттенок этот еще больше подогрел Ольгина. Он сунул руки в карманы плаща, в мыслях отпарировал: «Заблудшую овцу принимаете за стадо». Но все же стоять на открытом месте было нелегко: самолет приближался, может быть, всего одну минуту, но это время показалось Ольгину бесконечным. Ударили зенитные орудия, однако противник не свернул с курса. Хвост бомбардировщика вздрогнул, и от его серого брюха отделились черные капли. Бомбы упали за оградой, но ошметки земли, подпаленные огнем, исконопатили весь двор.
— Это случайно, абсолютно случайно, — оправдывался Ольгин, вытирая бледное лицо и стряхивая с себя прилипшие комья. — Товарищ командующий фронтом, я помчался к Льву Захаровичу, он велел мне доложить, как и что тут происходит…
Адмирал тоже уехал. Солнце клонилось к закату. Доносились редкие выстрелы, снаряды перелетали двор, с кряканьем падали в садах.
— Не давит Лев Захарович? — осторожно спросил Акимов у командующего фронтом.
— Не в моих правилах жаловаться, товарищ генерал. Но мне бы чуть полегче представителя Ставки. Лев Захарович все же перетягивает меня своим положением…
— А конкретно?
— Товарищ генерал, сами же видели по пути… В глубине полуострова ни одного оборудованного промежуточного, запасного рубежа. Три армии со своими тылами в непосредственной близости к переднему краю. И теперь еще эта перегруппировка войск. Не дай бог, не дай бог противник вздумает нанести удар, пойти в наступление! А чуть что — так сразу я и оборонец. Слышали же голос Ольгина…
— Слышал, Дмитрий Тимофеевич. Однако по-солдатски говорю вам напрямую: ваш голос слишком тих! Не соответствует голосу командующего фронтом. И уж совсем никуда по годится, когда командующий фронтом, видя, что дела но так ведутся, молчит!.. Это может привести к катастрофе. Затеяли перегруппировку войск и сами не знаете, правильно это или нет. Что там, у товарища Мехлиса, за совещание?..
— По поводу перегруппировки войск…
— Да что же это такое? Вы же полные бюрократы! Бю-ро-кра-ты! Разве противник будет ждать, пока вы не обсудите, не утрясете на заседаниях уже готовое, принятое решение Военного совета?! Пойдемте, я позвоню товарищу Мехлису…
— Лев Захарович все равно не уступит, — с грустью сказал командующий фронтом.
Он уже поднялся вслед за Акимовым на крыльцо, как во двор влетел на мотоцикле Ольгин и, не слезая, громкоголосо объявил:
— Уже закончилось! Сейчас прибудет Лев Захарович! А полковнику Кашеварову все же попало на совещании!.. Вот вам и Зимний штурмовал!..
В землянке было уютно. Приткнувшись к окошку, стояла коротконогая кровать. При необходимости ее можно было раздвинуть, сузить, сложить вчетверо и перенести, как чемодан. Кровать — дело рук самого полковника Кашеварова…
На фронте действовали лишь разведчики, которые никак не могли разгадать замысел гитлеровцев хотя бы на ближайшее время. Кашеваров знал об этом и тяготился мыслью о том, что и командование фронта, видно, поэтому не может поставить войска в строгую определенность: судя по тому, что армии подтянуты, сосредоточены у самого переднего края, день решительного наступления близок. Однако сроки наступления уже не раз переносились самим командованием Крымского фронта. А теперь вот, с приездом на фронт генерала Акимова, и намеченная перегруппировка войск что-то задерживается…
Ординарец Кашеварова сержант Петя Мальцев смастерил полковнику вот эту переносную кровать, обмазал глиной и побелил стены землянки и даже повесил кусочек зеркала в глухом простенке. О это зеркало! Не знал Петя, что оно превратится для комдива в настоящего истязателя.
Петр Кузьмич Кашеваров брился каждый день, брил лицо и голову, не трогал лишь усики, черневшие на губе. Глубокой ночью, когда наступало затишье и лишь слышалось в трубе гудение ветра да по оконцу хлестал дождь, Кашеваров доставал из походного чемодана бритвенный прибор, клал на плечи полотенце и садился к зеркалу.
— Здравствуйте, Петр Кузьмич, — говорил он своему отражению. Человек с гладкой круглой головой, чуть покатыми плечами кланялся ему и замирал, лишь шевелились тонкие, продубленные ветром губы. — Ну и каково вам теперь, Петр Кузьмич?
«Конечно, к Севастополю хорошо бы прорваться, но ведь противник не дремлет. Выманив нас из окопов и траншей, немцы получат преимущества», — старался Кашеваров угадать причины, приостановившие перегруппировку войск. Он срывал с плеч полотенце, отмерял четыре шага вперед, четыре назад. В ходьбе немного отходила душа. Подогрев воду, разводил мыльный порошок и, не глядя в зеркало, намыливал голову, потом осторожно подсаживался к нему так, чтобы не сразу увидеть того, кто будет мучить его…
В землянку вошел майор Петушков.
Кашеваров показал на кровать:
— Посидите, Дмитрий Сергеевич, добреюсь. — Вытер лицо мокрым полотенцем, спросил: — Чем порадуете, майор?
— Пополнение пришло, думаю тактические занятия организовать. Это необходимо для боя, Петр Кузьмич.
Кашеваров вскинул бритую голову:
— У меня есть воинское звание, товарищ майор. Для вас я полковник…
Петушков, не ожидая такой строгости, вскочил, расправил плечи:
— Я вас понял, товарищ полковник. Какие будут указания?
Кашеваров промолчал. Он сложил кровать, загасил угли в печке. Все это сделал привычно, без лишних движений.
— Ну не обижайтесь, Дмитрий Сергеевич. Я зверею от неопределенности, в которой мы находимся. Раны как, терпят?
— Я о них, признаться, как-то забыл…
— Тактические занятия, говорите? Что ж, поедем посмотрим.
Они вышли из блиндажа. Километров шесть ехали молча. С высоты 166,7, которую полки дивизии, находясь здесь, в резерве армии, изрыли траншеями, окопами вдоль и поперек, виднелось море. По небу полз немецкий самолет-разведчик. Вокруг него ложились пятна от разрывов зенитных снарядов. Но выстрелов не было слышно.
— Странно и глухо, — прошептал Кашеваров.
Самолет — «рама» — вдруг накренился, выбросил черный конусообразный хвост дыма, стал быстро снижаться. Казалось, что он вот-вот взорвется, наполнит окрестность грохотом. Но этого не произошло, самолет бесшумно, блеснув в лучах солнца, рухнул в море.
— А-а! Наконец-то! — сказал майор Петушков, разглядывая местность в бинокль. — Смотрите, смотрите правее! Началось, товарищ полковник!
Кашеваров тоже приложил бинокль к глазам. По голой, слегка всхолмленной местности параллельными маршрутами направлялись к переднему краю колонны войск — пехота, артиллерия, танки, грузовые машины.
— Перегруппировка! — без труда определил полковник Кашеваров. — Это дело рук генерала Акимова.
— Акимов еще вчера улетел, — сказал Петушков. — Акимов уже в Москве.
— Ну и что же! А вот увидел же! Увидел, что нашему фронту вечно стоять нельзя. Дмитрий Сергеевич, зови командиров, будем перестраиваться.
Но командиры уже сами сбегались на КП майора Петушкова. Первым прибыл комбат-два капитан Бурмин. Он попал в дивизию из госпиталя, в его петлицах еще были эмблемы танкиста (при распределении в отделе кадров мест в танковых подразделениях не нашлось, и капитан Григорий Бурмин не стал ждать этих мест, попросился в пехоту на батальон), да и шлем он еще носил.
— Ну наконец-то, товарищ полковник! Вот и дождался! Дождался я, товарищ полковник. В наступлении танки, только танки!
— Григорий Михайлович, неужели покинешь матушку-пехоту? — спросил Кашеваров.
— Обязательно!.. Если, конечно, вы отпустите, товарищ полковник.
— Отчего же не отпустить, товарищ капитан. Обязательно отпущу, как только Берлин возьмем…
Бурмин приложил бинокль к глазам, пошарил немного по дали, сказал:
— Товарищ полковник, войска-то залегли. А некоторые повернули назад! Неужели опять перегруппировка не состоится?
Все командиры тут же не медля взялись за свои бинокли. Майор Петушков первым расшумелся:
— Да что же это делается на нашем фронте?! Оборона смерти подобна! — И пошел он высказывать свои суждения в таком же плане и задел малость командование фронта.
— Прекратите, майор Петушков! — осадил его полковник Кашеваров. — Если каждый будет учить командующего фронтом и представителя Ставки… Ну, Дмитрий Сергеевич, это не к лицу тебе! — схватился он за голову. — Сержант Мальцев, заводи машину. Майор Петушков, приказываю держать оборону. Быть готовым к отражению врага!..
Прошла еще одна ночь, наступило утро. Землянка, в которой находился майор Петушков, вдруг вздрогнула, покачнулась, зашаталась. Через минуту, а может быть, и чуть меньше снаружи донесся гул, в выбитое оконце и не закрытую дверь ударил отсвет упругого огня.
Петушков рванулся, выскочил наружу. За небольшим перекатом, за которым до этого много дней дремала линия фронта, полыхало густое пламя, уже разлившееся по всему левому флангу, а посветлевшее утреннее небо сплошь было занято самолетами, идущими эшелонами на восток, в сторону Керчи.
Прибежал начальник штаба полка.
— Товарищ майор! — закричал он изо всей мочи. — Немцы прорвали оборону! Полковник Кашеваров приказал: ни шагу назад! Разгромить врага у подножия высоты сто шестьдесят шесть и семь…
Едва Кашеваров приехал на КП к Петушкову, едва он устроился в блиндаже, чтобы непосредственно наблюдать за ходом ожидаемой атаки противника, как из-за горизонта опять показались вражеские самолеты. Петя Мальцев попробовал их сосчитать, но не успел — надвигалась новая туча бомбардировщиков, громадная и, казалось, бескрайняя.
Некоторые косяки «юнкерсов», не сбрасывая груза, уходили в глубь обороны и там, не то в районе Керчи, не то чуть не доходя ее, открывали люки. К небу тянулись черные плотные лохматые облака пыли и дыма — они виднелись в глубине обороны и здесь, на переднем крае.
Наши маленькие юркие «ястребки» суматошно носились в воздухе, пытаясь взломать строй немецких самолетов, принудить противника повернуть назад. Однако же силы были неравными, и враг, несмотря на потери, не покидал воздушного пространства.
И все же Мальцев верил, что вот-вот в смрадном воздухе покажется солнце и уляжется поднятая бомбежкой черная густая пыль. И тогда, именно тогда поднимутся цепи бойцов и правого и левого флангов и с криком «ура» двинутся грозной волной, громя притаившуюся впереди, на холмах, пехоту врага.
Действительно, вскоре в небе оборвалось гудение самолетов, земля словно успокоилась, перестала качаться под ногами, и пыль уже начинала оседать, в образовавшиеся окна проглянули участки живого, мерно дышащего моря… Но что это такое? Мальцев отчетливо увидел с высоты: цепи бойцов поднялись, но пошли не вперед, а назад, к тем траншеям, которые они покинули накануне. Групп и группок бойцов было множество, аж зарябило в глазах. Петя опустил бинокль, крикнул, готовый расплакаться:
— Товарищ полковник!..
Кашеваров вытянул голову, схватил бинокль. Но не успел он как следует рассмотреть, оценить, что происходит на левом фланге, как грохнули залпы немецких орудий, грохнули так, что вновь заходила земля, а в воздухе заклокотало то с шипением, то со свистом, захлебывающимся и ненавистным.
Сколько длилась сумасшедшая пляска огня и металла, трудно было определить. Когда же она, эта страшная пляска, немного приутихла, а вернее, переместилась в глубь обороны, Кашеваров увидел, что подразделения противника — танки, пехота и артиллерия — развернулись фронтом во фланг нашему батальону и что, видимо, сейчас они попытаются отрезать морскую пехоту, а затем и окружить ее. Ближе всех к Кашеварову располагалась рота Запорожца.
— Петя, беги в роту Запорожца… Нет, постой! — Полковник метнулся к телефону. Стараясь быть очень спокойным, что ему и удалось, сказал в трубку: — Запорожец… Позавтракали?
В ответ он услышал, как засмеялся командир роты, а потом, прокашлявшись, сказал:
— Чай выкипел. Температура сто градусов. Какие будут предложения?
— Надо остудить. Поднатужимся — и все разом остудим. Сейчас я кое-какой харч организую. Потерпи немного, минут пять-шесть.
Кашеваров позвонил артиллеристам, приказал поддержать контратаку артогнем.
Петя нетерпеливо суетился возле Кашеварова. Поняв, что готовится бросок, чтобы остудить «нахалов», он от нетерпения не знал, чем проявить себя. Для чего-то сунул за пазуху думочку, которую всегда предлагал Петру Кузьмичу, когда полковник отдыхал, спросил:
— Может, к Дмитрию Сергеевичу сбегать?
С наблюдательного пункта Кашеваров видел, как под прикрытием артогня батальон Бурмина готовится к контратаке. По ходам сообщения роты быстро перегруппировывались, становились фронтом в сторону немецких подразделений. Кашеваров был доволен, что по его приказу Бурмину удалось заранее подготовить позиции именно в такой конфигурации и как раз на той местности, с которой сейчас наиболее удобно контратаковать врага. Снаряды и мины ложились с завидной точностью — как раз по лощине, в которой накапливались гитлеровцы. Казалось, враг не выдержит огневого удара, вот-вот попятится — и тогда поднимется батальон, Кашеваров уже дважды передавал бинокль Пете, говорил:
— У тебя глаза острее, посмотри-ка!
Петя шарил биноклем по лощине и в сердцах бросал:
— Лежат, не поворачивают назад. Надо рубануть, чего же ждать, товарищ полковник! — Петя смотрел на Кашеварова как на бога, как на человека, который может все сделать, ибо этот человек Зимний дворец штурмовал, гражданскую войну прошел.
— Приготовь ракетницу! — приказал Кашеваров.
Петя выстрелил красным зарядом. Едва ракета достигла предельной высоты, как из лощины, занятой противником, метнулась черная нитка дыма и, прочертив небо, искрами рассыпалась неподалеку от дымка, оставленного Петиной ракетой.
Бурмин поднял батальон в контратаку. И немцы навстречу пошли, карабкаясь вверх. По всему взгорью заметались огненные султаны. Они, эти с ярко-желтой шапкой султаны, невидимыми руками валили солдат с ног легко, будто беспомощных и невесомых.
Кашеваров схватился за шею — под рукой было мокро. Ему не хотелось, чтобы Петя видел кровь, он вздернул воротник повыше, боясь отнять левую руку, и в таком положении стоял некоторое время. Но вскоре он понял, что может изойти кровью и упасть.
— Петя, перевяжи.
Рана была касательной, чуть пониже правого уха — надрез ребристым осколком. Петя забинтовал шею, сверху приложил думочку, укрепил ее несколькими витками.
— Так ладно? — участливо спросил полковника.
Вокруг высоты и на самой высоте снаряды рвали землю, и комья ее, взлетая высоко, шмякались то позади, то впереди. Петя этого не видел, ему вдруг сделалось страшно боязно, что полковник сейчас может упасть и умереть и он, Петя, останется один в этом огневом кипении.
— Ладно, ладно, — сказал Кашеваров, наблюдая за ходом контратаки.
Пошли в контратаку и морские пехотинцы. Но их бег вроде бы замедлился, а роты Бурмина сильно поредели. Кашеваров оценил, понял это уже после того, как Петя приладил к шее думочку, которая несколько приглушила боль, понял и невольно вытащил из кобуры маузер.
— Связист! — скованно повернулся он в сторону блиндажа.
Но связиста уже не было, и не было блиндажа. На его месте зияла свежая воронка. В ней, колыхаясь, кудрявился дымок, подмаргивали угольки, раздуваемые ветром.
Кашеваров посмотрел на Петю с удивлением, как бы спрашивая: тебя не задело? Но, поняв, что ординарец остался невредимым, сказал:
— Пошли, тезка. Учись драться с музыкой.
Они влились в цепи в тот момент, когда рота старшего лейтенанта Запорожца, спотыкаясь, неизбежно должна была залечь, ибо против нее шли три танка, непрерывно стреляя из пушек и пулеметов, а прижимающаяся к ним позади пехота противника уже была готова для нового броска. Кашеваров намеревался отрезать немецких автоматчиков, в рукопашной схватке перебить их. Но вдруг он заметил старшего сержанта Никандра Алешкина, беспомощно суетившегося возле противотанкового орудия.
— Снаряды! — крикнул Кашеваров Алешкину. — Петя, ложись!
Но Мальцев не лег, он вместе с Алешкиным поднял ящик со снарядами, поднес к орудию.
Кашеваров открыл затвор, дослал снаряд в казенник. Он делал это быстро и, когда подготовил орудие к стрельбе, крикнул Алешкину и Пете:
— Ложитесь, черти!
Но «черти» только присели, готовые чем-либо помочь полковнику. Они поглядывали на Кашеварова, как поглядывают дети на отца, даже на мгновение отвлеклись от пальбы и криков, от всего того, что происходило в ста метрах от них, в лощине. А там по-прежнему приближались одна к другой людские цепи, теперь лишь медленнее, и по-прежнему хлестали огненные фонтаны. Три танка поднимались на взгорье, поднималась клином: один впереди, два позади. Подъем был крут, и жерла орудий у танков смотрели почти в небо.
Петя держал в руках снаряд, чтобы после выстрела тут же подать его Алешкину. Головной танк поднимался медленно, и чем выше он поднимался, тем больше обнажал свое серое, запыленное брюхо. Видимо, водитель немецкого танка заметил пушчонку, но знал, что из такого положения нельзя произвести прицельный выстрел, и не мог свернуть в сторону, ибо опасался подставить под выстрел русских артиллеристов борт танка — самое уязвимое место.
Кашеваров целился в днище. Он видел только днище и ждал момента, когда оно еще больше обнажится, чтобы снаряд не срикошетировал.
Петя смотрел полковнику в затылок, на вдруг взмокшую шею, на капли пота, которые катились по голове и падали на повязку, ставшую бурой. Думочка сбилась с места, оказалась под подбородком, видимо, мешала полковнику сильнее наклонить голову, чтобы ловчее смотреть в прицел. Петя хотел поправить думочку, но Кашеваров резко оттолкнул его локтем, и Петя не заметил, как вздрогнула пушечка, подпрыгнув, только услышал звенящий, тявкающий выстрел.
Танк остановился. Под ним клубился дым, потом показалось пламя. Оно, лизнув рыло танка, потянулось к башне, кровяной струйкой побежало по бортам.
— Заряжай! — выкрикнул Кашеваров.
Петя подал Алешкину снаряд, и тот с лета вогнал его в казенник. Кашеваров крутил колесико, ствол орудия пополз вправо и остановился, нацеленный на второй танк, ошалело метнувшийся в сторону. Петя увидел на его борту черный крест и хотел было сказать, что он слышал, будто самая тонкая броня — это на борту немецких танков, но, конечно же, не успел. Орудие резко тявкнуло, опять подпрыгнув на своих резиновых колесах. На этот раз танк вспыхнул как спичка, даже без дыма ударило пламя…
Подбежавшему и выхватившему из кобуры маузер Бурмину Кашеваров крикнул:
— Вперед! — Он рванулся так резко, что Петя едва поспевал за ним.
Цепи сторон сошлись, столкнулись, как морские волны, мчавшиеся навстречу одна другой, смешались в клубок, стонущий и кричащий. Справа и слева от Пети люди кололи и убивали друг друга, валили на землю, били ногами и прикладами. Петя держал в руках гранату и не знал, куда ее бросить: и там и сям мелькали черные бушлаты морских пехотинцев. На мгновение показалось, что моряки затеяли драку между собой. Но тут же он заметил толстого немца, целившегося из пистолета в Бурмина. Петя закричал что было мочи:
— Хенде хох! Руки вверх, сволочь!
У толстяка выпал пистолет, и немец, скособочившись, начал пятиться. Петя пошел на него, грозно держа гранату и решив ударить по круглой голове. Он шел, не видя никого, только толстого, с засученными рукавами немца, все быстрее и быстрее пятившегося. Толстяк вдруг повернулся, перешел на бег. Петя погнался за ним, перепрыгивая через убитых и дымящиеся воронки. Позабыв, что гранату можно бросить, он бежал за немцем долго, стараясь схватить за ворот и подмять под себя. Толстяк бросался то вправо, то влево, и Петя слышал, как он дышал, тяжело захлебываясь. Был момент, когда Мальцев все же дотянулся, схватил за ворот, но толстяк так рванулся, что треснул на нем китель. Петя с еще большей злостью поднажал, шепча:
— Не уйдешь, все равно прикончу!
Немец вдруг кувыркнулся под ноги, и Петя шлепнулся на землю, перевернулся раза два через голову и тут же почувствовал, как схватили его, крепко прижали к молодой, пахнувшей сыростью траве. Он рванулся изо всех сил, но лишь подбородок отделился от земли, и Петя тут же ткнулся лицом во что-то прохладное и сырое…
Штабной вездеход с крестами на бортах то клевал носом, хотя и плавно, но достаточно ощутимо, то вдруг становился на дыбы. Фон Штейц сидел рядом с водителем и время от времени бросал на него гневный взгляд, при этом тонкие губы полковника чуть подергивались.
Фон Штейц сердился.
Водитель робко предлагал:
— Господин полковник, позвольте свернуть на дорогу?
— Прямо.
Почему именно прямо, а не в объезд многочисленных рытвин и крутых конусообразных холмиков, знал лишь он, фон Штейц. На коленях лежала карта с единственной, нанесенной строго прямой синей жирной чертой. Черта эта начиналась от Ак-Монайских позиций и обрывалась у Керченского пролива. На одной стороне ее красным карандашом было выведено: «За двое суток — сто километров!» На другой черным карандашом: «Трое суток, в день 33,5 километра!»
Надпись красным карандашом напоминала о темпе наступления 11-й немецкой армии. Фон Штейц точно рассчитал, что его дивизия, усиленная танковыми батальонами, пройдет за сутки 33,5 километра, именно «пройдет», а не «будет проходить»: то, что дивизия может встретить сильное сопротивление русских и темп наступления нарушится, полковник фон Штейц сбрасывал со счетов.
А случилось именно так, и на первых же километрах. Высота 166,7 по плану наступления должна быть взята ровно два часа спустя после начала атаки. Она, эта высота, оказалась в их руках лишь через полтора суток! И то только после того, как в дело вступил посланный из резерва новый танковый полк.
Фон Штейц нервничал. Однако, будучи точным в своих поступках, несмотря на очевидное нарушение и провал расчетов, он все же решил измерить пройденное расстояние и сделать пометку на карте. Они ехали прямо, по той местности, которую пересекла синяя линия, и вскоре оказались в лощине, где бойцы Кашеварова навязали немцам рукопашный бой.
Фон Штейц, тыча пальцем в спидометр, спросил:
— Сколько?
— Два километра проехали, господин полковник!
— Если сто километров разделить на два, сколько будет, лейтенант Штауфель?! — крикнул фон Штейц своему адъютанту, когда все они — и фон Штейц, и адъютант, и три автоматчика — вышли из машины.
— Пятьдесят, господин полковник! — весело ответил Штауфель, полагая, что командир дивизии затеял какую-то шутку.
«Пятьдесят дней», — подумал фон Штейц. Его обдало холодом, потом бросило в жар. Но такое состояние длилось лишь мгновение, ибо фон Штейц был начисто лишен каких-либо эмоциональных переживаний; даже когда спорил, что-то доказывал, считал себя всего лишь говорящей машиной; достаточно было оборвать спор и приказать, именно приказать ему: делай то, против чего ты спорил, — он исполнял это с невероятной аккуратностью и точностью.
— Я прогуляюсь, — сказал фон Штейц и, положив суковатую палку на плечо, пошел вдоль лощины.
Присматриваясь к убитым, он критически оценивал их позы и положения, в которых настигла людей смерть. Фон Штейц остановился возле обер-лейтенанта. Лицо было знакомое, но он не стал вспоминать ни его фамилии, ни имени, заинтересовало лишь положение убитого.
Обер-лейтенант лежал на боку, головой в сторону тыла своих войск. В сумке, прицепленной за пояс, пузырились нетронутые гранаты, даже пистолет остался в закрытой кобуре.
— Господин обер-лейтенант, вас надо отдать под суд военного трибунала! — выкрикнул фон Штейц. — Вы не произвели ни одного выстрела!
Он пошел дальше. Убитых было много — и немецких, и русских. Он, не обходя, перешагивал через них короткими ногами и слегка сердился и ворчал на то, что уже не может высказать некоторым из них свои замечания и взгляды, пригрозить палкой.
В одном месте, наиболее крутом, на скате высоты он увидел желтую выпуклость, издали чем-то напоминающую не то беспорядочно нагроможденные короткие и толстые бревна, не то так же беспорядочно сложенные снопы ржаной соломы. Любопытство потянуло узнать, что это такое.
Фон Штейц легко преодолел крутой подъем, остановился и задумался. Задумался не оттого, что перед ним возвышались не какие-то там бревна, а убитые солдаты, задумался оттого, что никак не мог сообразить, как это они оказались друг на друге, будто кто-то уложил их ряд за рядом. Он обошел вокруг убитых, поднялся повыше и попытался вообразить, как все произошло.
«Они, солдаты моей дивизии, — рассуждал фон Штейц, — рвались на самую вершину. Там, — повернулся он к изрытой и обугленной маковке, — там оборонялся батальон, нет, целая бригада русских морских пехотинцев… Позвольте, — вдруг усомнился он в собственном утверждении, — на такой, в сущности, небольшой высоте никак не могла разместиться целая бригада». Фон Штейц поднялся на маковку. И, убедившись, в том, что на таком участке, не более пятисот метров в ширину, мог расположиться лишь полк, он вернулся к месту, где начал свое рассуждение.
— Позвольте, полк, конечно, полк, — вслух рассуждал фон Штейц. — Огонь сверху вниз, плотный… и гранаты летели. Солдаты карабкались, падали и уже мертвыми катились под откос, ряд за рядом… Так и получилась… слоеная гора. Этих наградить бы надо, всем по Железному кресту.
Вдруг он заметил на горе этой, страшной и дикой, двух матросов, которые лежали лицами вниз, с согнутыми руками, будто бы они, эти русские матросы, умирая, пытались схватить тех, кто лежал под ними.
Фон Штейцу не понравились случайно пришедшее сравнение и догадка. Он бочком сделал несколько шагов, все поглядывая и поглядывая на одетых в черные бушлаты матросов, оказался неподалеку от маленького, приземистого орудия, обратил внимание на подбитые танки. Удивился не сожженным танкам, а маленькой, неказистой пушчонке: как это могло произойти, что из такой («и орудием-то нельзя назвать»)… из такой (наконец он вспомнил калибр орудия) сорокапятки продырявили три танка. Он подошел и орудию, посмотрел на прицел:
— Не пойму, из такой пушчонки?!
Он подал знак, чтобы подъехал к нему вездеход.
— Штауфель, можем ли мы прицепить это орудие?
Адъютант наклонился, уперся носом в лафет. Покрутил своей маленькой головкой, придерживая фуражку, чтобы она не свалилась, разогнулся где-то там, по фон Штейцу — в поднебесье, буркнул:
— Не можем, господин полковник…
— Почему?
— Жесткого крепления не имеем.
Фон Штейц, бросив в кузов палку, рванул дверцу и, подтянувшись на руках, опустился на кожаное сиденье.
— Прямо! — крикнул он и еще раз взглянул на одиноко стоявшую пушчонку с длинным тонким стволом, нацеленным в танк.
То, что Петя Мальцев попал в плен, и то, что его вторые сутки держат со связанными руками в автофургоне, и то, что охраняет его толстяк, которого он мог бы запросто уничтожить гранатой, — все это не так обижало и оскорбляло, не так мучило и злило. Жестоко терзала мысль, что случилось это именно в первом бою и именно тогда, когда при нем были две гранаты и трофейный автомат, и он попался, как глупый цыпленок, забредший в лисью нору…
Там, в той — будь она проклята! — лощине, на него навалились сразу трое: рыжий толстяк, которому он грозился разбить голову, офицер в очках, с птичьим носом и с виду чахоточный, плюгавенький человечек, на которого дунь — рассыплется. Он увидел их потом, когда они подняли его на ноги. А когда лежал, трепыхался под тяжестью, видел только сапоги и все силился дотянуться до гранатной сумки, чтобы взорвать и себя, и их, насевших на него. Но они довольно быстро и ловко скрутили ему руки. И когда подняли, поставили на ноги, увидел гранату, которую при падении уронил. Она лежала в трех метрах. Петя прыгнул и начал топтать ее ногами в надежде, что она взорвется. Оказалось, немцы вынули запал и поэтому довольно спокойно смотрели на Петину отчаянность и даже улыбались, показывая на него автоматами, как на диковинку…
Фургон покачивался. За перегородкой, в шоферской кабине, кто-то пиликал на губной гармошке, и мотив мелодии был очень знакомым. Петя наконец понял, что пиликают «Катюшу», и злость еще сильнее хлестнула по сердцу: «Вот, гады, нашу песню украли!»
Поскольку у него были связаны и ноги, он подкатился к перегородке, встал на колени и со всего маха шибанул плечом в переборку раз, другой, третий:
— Вот вам «Катюша», собаки! Вот, вот! Полундра!
Фургон остановился. Петя, конечно, не знал, что остановилась машина не потому, что кто-то испугался, что он, Мальцев, может расшибить вдребезги переборку (она была достаточно прочна), машина прибыла к месту назначения.
Открылась тяжелая дверь. Петя увидел толстяка, на этот раз уже побритого, одетого в мундир с лычками отличия — ефрейторскими, что ли? «Вот дам ему ногами в самый фасад, а там будь что будет», — пронеслась мысль в голове Пети.
— Слезайт! — У рыжего оказался звонкий голос. Толстяк чуть отступил в сторону, автоматом показывая на землю: сюда прыгай.
Такой жест Пете не понравился.
— Ты что, рыжий пес, не видишь, ноги спутаны?! На руках выноси, а я тебя головой тресну, как еще тресну! Стань сюда! — показал Мальцев взглядом на землю.
— Что есть «тресну»? — Толстяк оглянулся назад. — Я чуйт русский понимайт…
— Ага! Так вот слушай… Я дурак! Понимаешь — дурак… Погнался за тобой. А почему — сам не пойму. Дураком оказался, лежал бы ты там, в лощине, навечно смертью стреноженный. Ишь ты, вырядился! Ефрейтор, что ли? Сволочь рыжая! — Петя прыгнул вниз, не удержался на ногах, упал на бок, больно ободрал щеку.
Он мог бы сам подняться, но ему не терпелось боднуть головой рыжего. «Пусть нагнется, в самый фасад получит». Теперь ему было все равно, где и при каких обстоятельствах расстреляют: здесь ли, возле автофургона, или там, за поселком.
Поселок оказался знакомым, и у Пети на душе стало больно потому, что, судя по этой маленькой деревушке, сильно разрушенной бомбежкой и артиллерийским огнем, немцы продвинулись вперед не меньше чем на двадцать километров, почти к тому месту, где их бригада находилась на отдыхе. Шли вражеские бомбардировщики, сопровождаемые стаями истребителей. К востоку от поселка, за грядой высот, по небосклону плыли желтые облака пыли, слышалась стрельба орудий, — видимо, там, за высотами, бушевал бой.
— Вставайт! — приказал рыжий тем же звонким, как выстрел, голосом.
— Подними, не надорвешься!
Подошел офицер с двумя солдатами. Они схватили Петю под мышки и резко поставили на ноги. Рыжий снял с ног веревку.
— К господину полковнику! — сказал офицер.
Пете завязали глаза и куда-то повели, держа за руки и подталкивая в спину.
— О, да ты еще совсем ребенок, — сказал на ломаном русском фон Штейц Мальцеву, когда сняли повязку. — Ну-ну, я вас слушаю!
Петя улыбнулся: уж больно вежливым показался ему немецкий полковник в новеньком мундире, с чисто выбритым моложавым лицом.
— Гладенький, как тыква, — тихо сказал Мальцев.
— Что есть тыква? — с наигранным дружелюбием спросил фон Штейц и потянулся за сигаретами, лежавшими на столе. Он закурил и некоторое время молча смотрел в окно. — Штауфель, развяжите руки. Он совсем еще ребенок.
— Зря… Мне теперь все равно, где быть убитым.
— О, мы вас не тронем. Мы вас ценим. Вы моряк, храбрый моряк. Зачем убивать?.. Кто сказал, что немецкий солдат убивает русских солдат? Балка у висоты сто шестьдесят шесть и семь десятых… Атака? Молодец! Я видел, своими глазами видел. Храбрый русский моряк. Курите? Вы уважение имеете от полковника фон Штейц. Курите…
Полковник поднялся из-за стола, обошел вокруг Пети и, остановившись, похлопал его по щеке.
— Без спектакля! — дернул головой Петя и подумал: «Сейчас врежу».
— Маленькая пушка… стреляла? Совсем маленькая? Три танка спалила.
— А-а, — вспомнил Петя и про пушку, и про Кашеварова, — понял, понял… Стрелял. Дал я вашим танкам прикурить.
— Как пушка называется?
— Сорокапятка.
— Какой снаряд у орудия?
— Снаряд? Губительный!
— Понял, понял! — продолжал фон Штейц. — Ты молодец, молодец. А назови твою часть, полк, бригаду, дивизию, много моряков?.. — Фон Штейц торопливо развернул карту, положил на стол.
«Как хорошо разговаривать с таким пленным!» — торжествовал он в душе. Сейчас он будет иметь полную информацию, какие войска встретит его дивизия в полосе наступления. Ему не хотелось иметь дело с моряками, не хотелось, чтоб повторилось то, что встретил на высоте 166,7, не хотелось вновь просить у Манштейна подкрепление.
— Подойди сюда, — позвал он Петю к столу. — Вот деревня… — Он ткнул указательным пальцем в черный кирпичик и назвал населенный пункт. — Тут ест моряки?
Петя, не моргнув глазом, ответил серьезно, как осведомленный человек:
— Есть!
— А на этой высоте?
— Тоже есть.
— В этом селе?
— Целая бригада номер одна тысяча двести.
— А в этом?
— Одни братишки.
Фон Штейц поднял голову, в его глазах сверкнули зеленые огоньки.
— Что есть братишки?
— Матросы, разве не знаете?..
Фон Штейц прошелся по комнате, взял палку.
— Выходит, Крымский фронт полностью укомплектован морскими частями?
— Выходит, — подтвердил Петя.
Полковник что-то сказал охране. Рыжий и еще трое, все время стоявшие с автоматами у двери, схватили Мальцева, связали ему руки и ноги. Фон Штейц ударил Петю палкой по спине. В глазах потемнело, изо рта пошла кровь. Петя покачнулся, лицом упал на стул. С трудом приподнял голову и, глядя на полковника, выговорил:
— Паскуда, сгоришь ты на земле Тавриды! — Он сказал это с непоколебимой убежденностью, и оттого, что так сказал, ему стало спокойно и совершенно безразлично, что будет с ним сейчас или завтра.
Утром 10 мая, когда Манштейн, чувствуя, что успех наметился, навалился и на войска 47-й и 51-й армий, которые также не имели эшелонированной обороны, Ставка, видно проинформированная генералом Акимовым о положении дел на Крымском фронте, приказала отвести войска на позиции Турецкого вала и организовать там оборону…
По всему Турецкому валу — от моря до моря — два дня держался густой непроницаемый смог. В этой дымной, тянувшейся к небу непролазности сверкали огни от разрывов бомб и тяжелых артиллерийских снарядов. Неся большие потери и задыхаясь в сплошном смраде, отдельные части и подразделения, лишенные связи с командованием, героически отбивались от наседавшего без передыха врага…
12 мая клокотавший огнем Турецкий вал чуть поутих — в отдельных местах появились просветы.
Полковник Ольгин, посланный Мехлисом наводить порядок в войсках, оказался на одном из таких поутихших участков Турецкого вала. Ища объезды среди многочисленных воронок, он на обратном скате заметил совершенно целехонький пятачок земли, как бы самим богом убереженный от огня и металла. Ольгин вышел из броневика, заметил кем-то спрятанный в кустах мотоцикл, шумнул своему водителю, чтобы тот занялся мотоциклом и проверил, есть ли в бачке бензин. Почти у самых ног Ольгина что-то зашуршало, и он отпрянул, обнажил маузер. Шевелилась копна пожухлой травы на самом крутом, обрывистом склоне вала, потом и вовсе загремела под откос эта копна, обнажив огромную дыру — лаз.
— Кто там?! Выходи! — приказал Ольгин.
— Это я, лейтенант Зияков, офицер связи полка…
— Сайкин, не трогай! — остановил Ольгин своего ординарца. — Лейтенант, ты не знаешь, дошло ли до Кашеварова боевое распоряжение командующего фронтом?.. Полковник Кашеваров этим распоряжением назначен командиром войск арьергарда. Слышал?
— Как же! Слышал! Вон там штаб нашей дивизии. — Зияков показал на небольшую возвышенность, к которой уже подбирались султаны разрывов. — Переждем, товарищ полковник, в убежище…
Но Ольгин отказался, он юркнул в броневик и оттуда приказал своему водителю:
— Заводи, поехали!
— Так разбомбят, товарищ полковник! — крикнул Сайкин, уже подбегая к броневику.
Броневик ушел. Началась ожесточенная бомбежка. Край небольшой пещерки обвалился. Зияков забился в самую глубину, дрожал и думал: «Опять, вообще-то, пронесло, но когда-нибудь могу нарваться… О, не надо так думать, Ахмет! Германцы — люди точные. Ой как хорошо быть владельцем, хозяином прибыльного дела! Что захочу, то и заимею. Для немцев открою на берегу уютненький ресторан и начну потихоньку чистить их карманы. У кого карман — у того и сила. Деньги, деньги! Кто кого переборет, тот и король, царь, султан… Отпущу усы, надену золотую тюбетейку…»
Хоть и было тесно в пещерке, Зияков изловчился отбивать поклоны. Шептал: «За тё, чтобы выжить! За тё, чтобы немцы навсегда изгнали русских из Крыма! За тё, чтобы Крым попал в руки Турции! И за тё, чтобы тё состоялось с Акимовым!»
Андрей Кравцов устроился на небольшой возвышенности с крутым, почти отвесным скатом на восток. Прошка сразу же приспособил этот скат для укрытия коней — Орлика и своей Ласточки. Он отрыл два продолговатых гнезда-стойла и, поставив коней там, поднялся к Андрею. Метрах в ста от НП Кравцова, в низине, поросшей камышами, были укрыты остальные кони. Из камышей неслось ржание, слышались голоса коноводов, усмиряющих пугливых лошадей. Время от времени над низиной туго рвались бризантные снаряды, засевая землю картечью.
— По коням! — протяжно вывел Андрей. Команду Кравцова продублировали вестовые.
Конники приняли боевой строй.
…Сначала Кравцов вел эскадроны вдоль линии фронта, затем резко развернул строй, бросил его во фланг идущим в атаку немцам. Конники, поддержанные пулеметным и артиллерийским огнем, на всем скаку вонзились в строй атакующих…
Началась жестокая сеча.
Обливаясь кровью, тоскливо ржали кони. Выхваченные из седел пулями и штыками, падали всадники, взмахивали руками, словно ища, за что ухватиться… Как всегда, в сабельном бою майор Кравцов скакал в цепи и отвешивал такие удары, которым позавидовал бы сам черт, прошедший все академии сабельного искусства. Во рту у него пересохло, и он сухим, шершавым языком все пытался захватить на зуб свой прекрасный мягкий ус. Ему удалось это сделать. Прикусив намертво ус, он бросил коня на дыбы и оттуда, с высоты, опустил саблю на голову обезумевшего от страха пехотного офицера — удар был смертельным.
Вдруг впереди Андрея жарким пламенем распорола желтую кисею пыли Прошкина Ласточка, а на ней, чернея кубанкой, орудовал шашкой Прошка, будто бы крутил вокруг себя искрящийся стальной круг.
— Осади! — закричал Андрей и, пришпорив Орлика, обогнал брата.
Теперь Прокопий забеспокоился: «Куда прет?»
— Братеня… хватит! — дотянув до Андрея, крикнул Прошка.
— Цыц! Брей наголо сволочей!
— Андрей! — громче крикнул Прошка и, озлясь на брата за то, что тот ни черта не видит вокруг, и особенно левого фланга, который, спешившись, уже гранатами отбивается от немецких танков, рванул повод Орлика в сторону, чтобы увести Андрея от опасности.
— Руби! — в азарте крикнул Андрей и так пришпорил Орлика, что конь в беге превратился в гривастую стрелу, понес его, почти не касаясь земли.
Уже на закате солнца майор Кравцов врезался в густую толпу немцев. Взмахнул клинком несколько раз и вдруг почувствовал горячий толчок в руку, пальцы разжались, роняя клинок. Он хотел было подхватить его левой рукой, но тут Кравцова сорвали с седла, прижали к земле.
— Прошка! — крикнул Андрей и в ответ услышал ржание Орлика. Конь носился вокруг копошившихся, злобно стонущих людей. Кравцова мяли, били кулаками, сорвали о него петлицы, сдернули один сапог. — Прошка! — звал Андрей и в свою очередь тычком бил в свирепые, ненавистные лица.
Неподалеку, метрах в двадцати, надсадно крякнула бомба, шибанула тугая, горячая волна, сбросила с Кравцова насевших на него немцев. Андрей вскочил, увидел распластанных гитлеровцев. Они были контужены, оглушены. Один из них, похожий в сумерках на зарубленного рыжего офицера, приподнял голову и попытался непослушной рукой открыть кобуру, но так и не открыл, мыча что-то, плюхнулся лицом в песок… Кравцов прыгнул в траншею, пробежал метров сто, украдкой выглянул — эскадроны отходили назад, вслед за ними ползли вражеские танки. На пригорке, там, где полыхали разрывы, носились осиротевшие кони, и среди них белел Орлик. Андрей узнал его по ржанию, раскатистому и тоскливому, похоже, он кликал утерянного хозяина: кто же знает лошадиную душу…
Орлик был умной лошадью, но всего-навсего лошадью, и знал он немного — терпкий запах пота и одежды Кравцова да то ласковое, то твердое, повелительное прикосновение кравцовских рук и ног. Знал он еще его голос, на который шел даже тогда, когда он, этот голос, был сердитый и раздраженный. В другом Орлик не разбирался и многого пугался, пугался особенно тогда, когда поблизости не оказывалось усатого, с выгнутыми от долгой езды в седле ногами человека…
Напуганный взрывом бомбы, затем появившимися из-за гребня черными коробками, из хоботков которых било пламя, Орлик прибежал в то стойло, в котором руки Прошки подносили ему сахар. Стойло оказалось разрушенным. Орлик постоял в задумчивости несколько минут и заржал от нестерпимого одиночества. На его голос прибежали несколько лошадей. Он не знал их, решил уйти. Поплелся тихо, как старый солдат, вдруг осознавший, что теперь некуда спешить, война прокатилась и заглохла, наполнив его тяжелыми раздумьями. За Орликом потащился небольшой табунок таких же печальных и тоже потерявших в страшном клубке боя своих ездоков… Лошади бежали за Орликом неотступно, то обходя, то перепрыгивая через туши убитых четвероногих сотоварищей.
Вдруг ветром донесло знакомый запах. Орлик навострил уши, фыркнул, ударил копытом и заржал. Прислушался, приподняв уши, — тишина, ни единого звука! Орлик снова заржал. Нет, не зовут его. Он покачал головой и, гонимый тревогой, помчался вскачь. Он бежал долго, гулко стуча подковами, бежал в темноте по изрытой и опаленной земле. Табунок отстал, и Орлик несся один, бросая беглый взгляд на звезды, отчужденно мерцающие на далеком небосводе.
Впереди возникло препятствие. Орлик остановился, потянул ноздрями и сразу уловил Ласточкин запах. Крутнув хвостом, он подошел ближе — перед ним лежала Ласточка, алея в темноте своей огнистой мастью. Орлик ткнулся носом в ее мягкую, бархатистую гриву и тут же заметил человека. От человека тоже веяло знакомым запахом. Орлик потянулся к нему, теплыми губами пошевелил волосы.
Прошка узнал Орлика.
— Где братеня? — шептал Прошка коню. — Скажи, скажи?..
Лошадь не могла говорить, а Прошка не мог молчать. Он говорил о том, как бились казаки, что, если бы не танки, жали бы немцев до самого Севастополя и что он, Прошка, никогда не видел такого множества порубленных врагов. Он говорил, а Орлик терся лбом о его чубастую голову, радуясь чему-то своему, чисто лошадиному, а может быть, выпрашивал кусочек сахару.
— Вернулся поискать Андрюшу, не могу я без него идти в полк. Он командир наш, брат-то мой, Андрей Кравцов. Понимаешь, Орлик, командир! Мне никто не простит… Увлекся трошки и… потерял из виду. Меня, сукиного сына, надо за это в расход пустить, а допрежь вожжами выпороть… Ничего ты, Орлик, не соображаешь… Лошадь ты и есть лошадь… Пошли, может, найдем.
Прошка шагал впереди, сверля уставшими глазами пропитанную дымом темень. Конь шел за ним покорно, будто виноватый в Прошкином горе, дышал теплом в затылок, отчего еще муторнее становилось на душе у парня.
Никандр Алешкин последним покинул свой окоп, покинул его после того, как кончились патроны и винтовка, жалобно щелкнув курком, не потревожила его плечо привычной отдачей. Он заерзал в тесном окопчике, шаря по карманам, не застряла ли в них обойма. Карманы были пусты, как и подсумок, промасленный и потертый. Жалкой тряпкой лежала скомканная гранатная сумка. Кругом горело, рвалось, смрадный дым стелился по всем позициям. Алешкин вылез из окопа, пригнувшись, побежал по обожженной, безлюдной равнине, то и дело натыкаясь то на разбитое орудие, то на искалеченные пулеметы. Душной ночью он случайно встретил знакомых саперов, ставивших мины. С ними он и откатился на вторую линию обороны, где и влился в свою роту.
На зорьке появился Запорожец, приказал рыть окопы. Едва на горизонте показалось солнце, Алешкин прилег отдохнуть, свалился как убитый. Саднило в плечах, коленях — натруженно гудело все тело. Он лежал на спине, дождь хлестал по лицу, дробился на разгоряченной работой груди, перечерченной наискось лямкой противогаза.
Сосед, с которым Алешкин познакомился только что, увалень лет тридцати, со светлой щетиной на лице, с крупным носом и глазами гипнотизера, Родион Рубахин, участливо рокотал:
— Ты, Никандр, встань, мокрая земля! Слышишь, радикулит схватишь!
Снова подошел Запорожец. Алешкин попробовал открыть глаза, но не смог, веки казались пудовыми. Старший лейтенант Запорожец, еле державшийся на ногах, приказал:
— Немедленно отрывайте окопы вот здесь… фронтом сюда. Полного профиля, — и опять ушел куда-то.
Рубахин поднялся первым, молча, чавкая ногами, разметил мелкими ровиками будущие окопы, обозначил между ними широкую полосу хода сообщения. Полоса и ровики тотчас же наполнились водой, очертились, будто полоски льда.
— Алешкин, старшой, бери лопату!
Никандр работал с неосознанной злостью, в душе у него кипело: прежде всего он злился на самого себя, злился на то, что устал, как паршивый кутенок. Преодолев усталость и почувствовав, что наконец открылось второе дыхание, начал сноровисто рыть окоп. Потом разогнул спину и, увидев, что Рубахин отрыл окоп глубиной всего лишь по пояс, вдруг набросился на него с упреками:
— Я думал, что ты настоящий боец. Оказывается, во-он кто ты — радикулитик! Все за спину держишься. Придет командир роты, он тебя, Родион, хватит лопатой по мягкому месту, сразу станешь гибким.
— Никандр, ты пойми, я пекарь, впервые рою окопы.
Кое-как Алешкин выполз из окопа и тут же животом ткнулся в свежую, пахнувшую перегноем землю. Одним глазом он увидел Рубахина, сидевшего сгорбясь у своего до половины отрытого окопа. Было уже светло. Лениво, нехотя где-то там, на переднем крае, громыхали орудия. Рубахин вполголоса тянул нудную и тоскливую песню. Он тянул ее, сунув нос в колени и слегка качая лохматой головой.
— Не плачь, Родион! — собрав силы, сказал Алешкин и, закрыв глаза, добавил уже тише: — Отдохну малость, я тебе помогу. Только ты меня разозли, обязательно разозли, иначе мотор не заведется.
В эту минуту к ним подъехал Ольгин. Алешкин поднял голову, увидел длинноногого, перетянутого ремнями полковника и трех автоматчиков, Рубахин еще нудил, и Ольгин грубо резанул:
— Встань, сонное царство! Почему лодыря гоняете? Позвать командира! — Он тряхнул Рубахина за плечо.
Тот, поднимаясь, наступил на размокший, скользкий комок суглинка, свалился в окоп, залитый водой. Брызги, стрельнув вверх, изрядно окатили Ольгина, исконопатили худое разгневанное лицо. Паренек с автоматом на груди, все время жавшийся к полковнику, поперхнулся писклявым смехом и тут же, словно напугавшись чего-то, замолк.
— Я не знаю, где находится командир, — сказал Рубахин, отжимая воду из брюк. — Может, там, может, вон на той высоте, товарищ полковник, — разогнувшись, показал он в сизую даль, побитую в отдельных местах черными оспинками-окопами.
— Какую боевую задачу ты получил от своего командира? — Льняные реденькие брови Ольгина, посаженные непомерно низко, вдруг шевельнулись, сошлись у переносицы.
— К утру отрыть окоп и, кажись, замаскировать.
«Кажись» еще больше разозлило Ольгина, глаза мигнули тяжелым недобрым блеском. Ни слова не говоря, он бросился к броневику и быстро укатил.
Алешкин подмигнул Рубахину:
— Пекарь, учись рыть окопы, иначе тебе труба. Рой, скоро начнется.
На роту Запорожца противник бросил полк пехоты и свыше десяти танков. Запорожец увидел в бинокль, как первый взвод, дрогнув, отошел во вторую траншею, прижался к батарее противотанковых пушек.
Прибежавший связной от взвода — молоденький красноармеец, раненный в руку, сообщил, что танки противника проутюжили первую траншею и вот-вот ворвутся на позиции артиллерии и что командир взвода убит, а лейтенант Шорников потерял голос, не может слова произнести.
— Старший сержант Алешкин, прими первый взвод! — приказал Запорожец, не отрывая от бинокля глаз. — Да смотри голос не потеряй! — закричал он вдогонку Алешкину так, словно от голоса зависел исход боя.
Алешкин нашел лейтенанта Шорникова в траншее, припавшего к нагретому «максиму». Пулемет, раскаленный докрасна, уже не стрелял, а лишь выплевывал пули, которые тут же, на глазах, обессиленные, падали в нескольких метрах за бруствером жалкими комочками.
— Товарищ лейтенант, что случилось? — спросил Алешкин.
Продымленное гарью лицо Шорникова обнажало белые до блеска зубы. Высунув ярко-красный язык, он черным, грязным пальцем показал на него.
— Не работает? — догадался Алешкин. — Контузило, что ли?
Шорников замотал головой, развел руками: мол, сам не знаю. Из-за выступа траншеи выскочил Рубахин со связкой гранат в правой руке.
— Я сейчас! — крикнул он и, словно ящерица, припадая к земле, быстро-быстро побежал к первой траншее, где натруженно ревел вражеский танк, пытаясь преодолеть препятствие.
Рубахин уже неумело пополз к танку. Алешкин уцепился за руку Шорникова, до боли сжимал ее и шептал:
— Спокойно, спокойно, товарищ лейтенант…
Рубахин взял чуть вправо и уже начал огибать ревущую стальную глыбу.
— Тихо! — закричал Алешкин.
Родион Рубахин прыгнул в окоп и тут же швырнул тяжелую связку гранат под самый зад танка. Танк, пробежав десяток метров, взорвался. Яркое, жадное пламя набросилось на его запыленные бока и башню.
Танк сгорел. И когда он сгорел, вернулся в траншею Рубахин. Алешкин еще не отпускал Шорникова, пальцы его, как бы омертвев, застыли в самом крайнем напряжении.
Из уха Рубахина сочилась кровь, падая бурыми каплями на плечо. Он с минуту сидел молча, поглядывая то на Алешкина, то на лейтенанта Шорникова, и не понимал, почему те, затаив дыхание, смотрят на него как на пришельца с другой планеты. Он не понимал потому, что сам еще не осознал сделанного, и находился в состоянии полного безразличия к тому, что совершил, словно бы напрочь забыл, как полз, как надвигался на него танк большой темной глыбой. Потом глыба эта, дохнув жаром, освободила небо, стало светло, и он увидел и танк, и траншею, в которую прыгнул. Но это было там, там и осталось. Наконец посмотрев на сгоревший танк, Рубахин тихо произнес:
— Братцы, неужели это я его, а?
…Прорвавшиеся в глубь обороны немецкие танки повернули обратно. И как только они оказались на нейтральной полосе, какой-то редко ошибающийся наш артиллерийский наблюдатель-корректировщик выдал пушкарям точные координаты цели. Похожие издали на черных таракашек, танки нырнули в самое пламя разрывов, поглотившее их.
Боевое донесение
Штаб группы арьергарда, район с. Партизаны
Командующему Крымским фронтом
1. Противник в составе до двух пехотных дивизий, усиленных танками и артиллерийско-минометными частями, предпринимает из районов Керчь, Бондаренково, Юркино усиленные попытки выйти к проливу.
2. Наши части, удерживая каменоломни и прилегающие подступы к ним, 16.5.42 г. предприняли массированную контратаку и продвинулись в сторону Керчи на 3 км по всему участку, истребив в бою до батальона гитлеровцев.
3. К исходу дня 17.5.42 г. части арьергарда, отойдя на исходные рубежи, продолжали вести упорные бои с целью надежного прикрытия переправ через Керченский пролив. Эвакуация войск продолжается.
Прошу дальнейших указаний и распоряжений.
На остановках открывались обитые железом дверцы, затем в машину поднимались двое, а иногда (когда Мальцев особенно бушевал) трое немцев. Они выволакивали Петю, тащили в кювет или за угол дома и, хохоча, снимали штаны, требовали справить нужду… Не смеялся при этом лишь один чернявый лейтенант, он отворачивался, курил. Петя уже знал, как зовут этого фрица: Густав.
Однажды Густав принес ему обед: котелок борща, миску каши и стакан компота (раньше бросали кусок черствого хлеба и флягу теплой мутной воды — вроде чая, что ли). Из прочитанных книг Петя помнил, что перед смертью узникам дают лучшую еду, кормят под завязку, вроде бы подкрепляют перед дорогой на тот свет.
— Значит, сегодня пустите в расход?
— Кушай, — сказал Густав.
— Приказываешь? — Лицо Пети заиграло желваками, а локоть, вздрогнув, нацелился на миску. — Не буду! И без еды до вашей пули доползу…
— Господин полковник приказал кормить хорошо.
— Сволочь он, ваш полковник… И морда у него обезьянья. Кролика нашел, паскуда. Убирай харч! — И двинул котелок.
Густав подхватил его на лету, захлопнул дверцу.
Машина тронулась. Мальцев видел, что везли его куда-то по крутым спускам. Через час или чуть больше на остановке открыли дверцу, и Петя сразу заметил развалины и вышедших из подземелья (похоже, что из погреба) Густава и высокого носатого офицера. Они подошли к машине. Офицер что-то сказал водителю, и тот зашагал прочь.
Низко прошли «юнкерсы», поблескивая в лучах закатного солнца. Петя, проводив их взглядом, подумал: «Отлетаются! Придет время, и наши вспорют вам брюхо!» И крикнул в лицо вислоносому майору, наклонившемуся, чтобы лучше рассмотреть внутренность машины:
— Слышишь, говорю, все равно вам врежут!
Тонкие губы офицера растянулись в улыбке, и майор кивнул Пете:
— Гут! — Закурил сигарету и загудел что-то Густаву. Майор громыхал басом минут пять, показывая то на погребок полуразрушенного домика, то кивая на машину.
«Совещаются господа офицеры, — заключил Петя. — По плану будут расстреливать, техники-механики». Он вдруг вспомнил рассказ отца о немецких портовиках. Отец несколько раз заходил в балтийские порты Германии, общался с моряками, видел оборудование и хвалил немецких техников и инженеров, с юмором рассказывал о пристрастии немцев к точности в работе. Петя уже забыл детали отцовского рассказа: они, эти детали, сразу же выветрились, как только началась война… Теперь в голове осталась одна мысль: немцы — это гитлеровцы, вот эти носатые и мордатые, именно вот эти, которые собираются расстрелять его здесь, в развалинах, на советской обожженной земле, именно вот эти, и никаких других немцев нет и не было!..
Подогнали мотоцикл. Майор сел в коляску и что-то резко сказал ефрейтору. Ефрейтор включил скорость…
Густав, пошарив в карманах, подал Пете пачку сигарет:
— Кури, Петер.
Петя поколебался и решил напоследок затянуться фрицевским табаком. Он прикурил от поднесенной Густавом зажигалки и, сощурив один глаз, спросил:
— Крановщик? Может, токарь? Ты кто есть, говорю? Не понимаешь?
— Чуть-чуть понимаю…
— Рабочий?..
— Ты знаешь место, где мы стоим?
Петя присмотрелся к развалинам. На одном домике с развороченной бомбой крышей он заметил табличку с номером и названием улицы. Повыше выгоревшей таблички на карнизе сидел голубь, обеспокоенно крутил своей красивой головкой.
— Жив, дружок, — прошептал Мальцев, припоминая и дом, и улицу, и этого знакомого голубя. В этом поселке, расположенном недалеко от Багерово, получала первое пополнение вскоре после боев их дивизия.
Пете стало нехорошо, нехорошо оттого, что далеко продвинулись немцы. Он закрыл руками лицо, чтобы скрыть выступившие слезы от ожидавшего ответа Густава.
Голубь захлопал крыльями. Петя сквозь пальцы посмотрел на птицу, взлетевшую в воздух сизым комочком.
Над головой висел густой, напирающий на перепонки звук самолетов.
— Узнал место, где мы стоим? — повторил Густав просящим тоном. — Дверь закрой! — крикнул он и метнулся в кабину.
Машина вздрогнула, сорвалась с места, понеслась по бездорожью, подпрыгивая на неровностях.
Петя боялся, как бы не вывалиться при такой сумасшедшей езде. Потом спохватился, что ему надо прыгать сейчас, немедленно, ибо машина остановится, дверцу закроют на замок, который при повороте ключа выговаривает ненавистные ему звуки: «плац-цок-тюк», как затвор винтовки при досылке патронов в казенник. Но медлил, вслушиваясь в разрывы бомб, медлил и в душе торжествовал, что попали под бомбежку, что Густав струсил и теперь мчится сломя голову сам не зная куда. Ему страшно захотелось, чтобы одна из бомб накрыла бы машину, разнесла ее в щепки, чтобы вместе с ним отправился на тот свет и ефрейтор-водитель.
— Ну-ну, давай, родимый! — шептал Петя, выглядывая из машины и чувствуя, как нарастает гул самолетов. — Давай-давай, ну, швырни же хоть одну!
Бомба грохнула впереди, осветив местность вспышкой огня.
— Промазал! — огорчился Петя.
Машина остановилась. Из кабины выскочил Густав:
— Слезай!
И тут только Петя спохватился, что надо было ему все же спрыгнуть, вывалиться, хотя он и связанный, может, счастье улыбнулось бы… Теперь, теперь поздно…
Густав подхватил его под мышки, с силой выволок на землю, словно мешок. Петя боднул головой Густава в живот, тот, взмахнув руками, судорожно вытанцовывая, попятился, но не упал, лишь присел на корточки, мыча от боли. Петя подполз к нему, норовя еще раз боднуть. Густав увернулся от удара, показал на воронку, в которой еще мелькали огоньки и что-то потрескивало, догорая.
— Момент, комрад, — сказал Густав и, вскочив в кабину, включил скорость. Машина, задрожав, рванулась прямо на воронку, потом, став на дыбы, натужно взвыла и тотчас же грохнулась в яму. Раздался взрыв.
Петя приподнял голову — из воронки било пламя.
— Комрад!
Петя оглянулся: позади стоял Густав.
— Комрад, — тихо повторил лейтенант, — ты понял меня?
Петя ничего не понимал, лишь потом, когда Густав снял с него веревки, когда сунул в его руки свой пистолет, Петя наконец сообразил, что произошло для него совершенно непредвиденное. И все же Петя спросил:
— Как понять это?
— Беги, — толкнул в спину Густав. — Передай командованию, что фашисты приготовились к газовой атаке.
— Га-газы?
— Я, я… Запомни этого офицера. Его фамилия Носбауэр… Теперь быстро беги! — махнул Густав в темень.
Петя, едва сделав несколько шагов, упал, отекшие ноги подломились, они плохо слушались. Руки оказались крепче. Он понял это, цепляясь пальцами за траву, камни и землю, пополз в темноту.
Полз мучительно долго. И когда почувствовал, что ноги отошли, что они все крепче и крепче упираются в землю, огляделся вокруг — его окружала темнота, плотная, непроглядная.
Впереди хлестко резанул пулемет, прошил зеленым пунктиром ночь. По-ишачьи, взахлеб проревел шестиствольный миномет, разбудил гулкими разрывами мин дальнюю тишину. Петя определил: мины разорвались примерно в трех километрах от него. Он поднялся, сделал несколько шагов, земля показалась ему зыбкой. Вскоре понял: это кажется оттого, что он несколько дней не ходил. Но он обязан пересилить это чувство, и тогда земля не будет уходить из-под ног.
На посланное боевое донесение командующему фронтом Кашеваров не получил ответа ни в тот день, ни в последующие два дня, самые критические для них, когда враг, как бы обезумев после небольшого затишья, навалился всеми своими силами и загнал и без того обескровленные в неравной борьбе остатки арьергарда в пригородные разрушенные поселки и сады. Прошлой ночью гитлеровцы обрушили на подразделения шквал зажигательных снарядов, Теперь передний край обороны горит, и по ползущему, шастающему по деревьям огню отчетливо видно, как сжимается вражеское кольцо — остался только один небольшой коридорчик, через который еще можно проскочить к переправам…
Занималась зорька. Кашеваров лежал на своей переносной кровати вниз лицом и видел — коридорчик для выхода к переправе сузился настолько, что через него едва ли можно прорваться. Возле находился Петушков.
— Докладывай, Дмитрий Сергеевич, — обратился к майору Кашеваров.
— Ночью посылал я старшего лейтенанта Запорожца узнать, началась ли переправа. Идет полным ходом. Но скопище частей на берегу пролива невообразимое…
Кашеваров начал складывать кровать. Неподалеку, почти рядом всплеснул разрыв вражеской мины, и Кашеваров упал лицом вниз.
Он очнулся в танке и, поняв, где находится, увидел майора Петушкова с перевязанной головой, выдавил из себя одно слово:
— Остановитесь! — и вновь потерял сознание.
Длинные жилистые руки Бурмина срослись с рычагами управления: он как бы нес тяжелую машину на руках, вертел ею с упоением и страстью, бросал на такие препятствия, на которые в мирное время никогда не осмелился бы послать танк.
Обогнув горевшие сады, Бурмин вывел машину на небольшую равнину, по которой шли немецкие пехотинцы, шли во весь рост, уперев в тощие животы автоматы, и не целясь стреляли.
— Бугров! — закричал Бурмин. — Огонь! Огонь, слышите, огонь!
Бугров уже стрелял, и Бурмин видел, что гитлеровцы, роняя автоматы, разбрасывая руки, падали то сразу плашмя, то, спотыкаясь, клевали головой в землю, то, словно опьянев, делали круги и уже потом, приседая, ложились тихо, без крика.
Бурмин пропахал танком вдоль вражеских цепей, развернулся, чтобы проложить вторую борозду, и увидел на пригорке гнездовье вражеских орудий. Хоботки орудий покачнулись, и он понял, что сию минуту ударят по танку не одним, а несколькими снарядами, и что Бугрову, который уже открыл по ним огонь, не справиться с вражеским гнездовьем, и что только он может спасти экипаж и машину. Решение созрело мгновенно: бросить танк в гущу бежавших назад немецких пехотинцев. Выжав предельную скорость, он нагнал толпу, вошел в нее и некоторое время вел машину тихим ходом.
Гитлеровцы семенили и спереди, и сбоку, оглядывались. Он видел их лица, искаженные и страхом, и беспомощностью. Один верзила в очках, с засученными по локоть рукавами все пытался отцепить связку гранат, но Бурмин прибавлял скорость, и верзила отдергивал руку и, оглядываясь, что-то кричал, показывая на танк.
Вражеская пехота все же залегла, и танк снова оказался один-одинешенек. Немцы взяли его под прицельный огонь. Разрывы снарядов гонялись за ним, но никак не могли догнать: Бурмин бросал танк то вправо, то влево, то мчался по прямой.
— Григорий! — кричал Бугров. — Поворачивай! Сумасшедший, куда прешь!
Бурмин не отзывался. В смотровую щель он опять увидел знакомое гнездовье орудий, понял, что зашел с тыла, что немцам потребуется немало времени, чтобы развернуть свои орудия в сторону танка, и, наконец, что он может опередить их.
— Санечка, смоли, в душу их мать!
Бугров выстрелил раз, другой. Прислуга метнулась, посыпалась в щели. Григорий поддал газу, и танк, прыгая через щели, ударил лбом в хоботистое, похожее на какую-то птицу орудие. Бурмин лишь увидел полет колеса, прочертившего желтое небо. Тут же вновь развернул танк; орудие надвигалось быстро и на какое-то мгновение закрыло собой и землю, и небо. Танк содрогнулся, высек гусеницами огонь, и опять Григорий увидел землю, выскочил на маковку взгорья и, задерживаясь там, повел машину на очередной таран, теперь уже на орудие, успевшее развернуться стволом в его сторону.
— Бугров, огонь!
— Кончились боеприпасы, — сообщил Бугров. — Гони под гору! Григорий, не теряй разума!
Хоботок вражеского орудия дохнул огоньком. Снаряд чиркнул по башне. Бурмин отметил: «Касательный!» — и, не сбавляя скорости, опрокинул орудие; оно свалилось набок, потом перевернулось раза три. Григорий сделал крутой разворот, намереваясь расплющить пушку.
Но в это мгновение полыхнуло впереди, процокали осколки по лбу танка. Григорий налег на рычаг, и танк бросился в сторону. Он шел ходко, и, оттого что машина бежала, утрамбовывая под собою землю, Бурмин понял, что взрыв не повредил гусеницы, что «бегунки» исправно бросают траки и мотор по-прежнему несет стальную махину. И потому что все было в порядке, ему очень захотелось вернуться и начисто разорить проклятое гнездо немецких артиллеристов. И он повернул бы, несмотря на то что Бугров, трезво оценив обстановку, настойчиво требовал выйти из боя, но как раз в то мгновение, когда Бурмин напружинил руку, чтобы развернуть танк, из-под земли брызнули огненные фонтаны.
Снаряды ложились вокруг, и уйти из этого опасного ожерелья было почти невозможно. Но Бурмин все же нашел подходящую щель, направил исхлестанный осколками танк в щербатинку, узкой улочкой выскочил к проливу, к переправам, сплошь занятым войсками. Он вышел из машины и окончательно убедился — все же прорвался к своим! Его охватила такая радость, что он захохотал во весь голос. И вдруг, когда из танка подняли Кашеварова, надломившись, бездыханным рухнул на землю. И только тогда Петушков заметил: низ живота у Бурмина весь в крови, потом уже увидел две пробоины в танке…
— Похоронить как героя! — сказал окончательно пришедший в себя Кашеваров и вдруг приумолк: у Петушкова из-под полы шинели показалась кровь…
Спуск к проливу, насколько видел глаз, сплошь заполнен бойцами, ожидавшими подхода кораблей. По всей поверхности пролива крякали снаряды, поднимая искрящиеся столбы воды. Они тянулись к небу, на мгновение замирали стоймя и с грохотом оседали, исчезая в кипящей пучине. К маленькой, полуистерзанной дощатой пристани подходило суденышко. Берег вдруг качнулся, придвинулся и замер. Катер ловчился: то стопорил, то отворачивал в сторону, то, развернувшись, вновь пытался подойти к искалеченному причалу. Наконец он все же присосался к размочаленному мостику, и Ольгин заметил брошенную с корабля веревку, ему даже почудилось жалобное дзиньканье летящего конца, подхваченного сразу десятками протянутых рук.
Толпа хлынула на палубу тугой волной, и кораблик, качнувшись, осел ниже причала, затем, черпая бортами воду, с трудом оттолкнулся от берега, пополз в частокол разрывов…
Ольгин понял, что к пристани ему не пробиться, да и грузят только раненых. Он пошел вниз и вскоре набрел на кавалеристов: конники, в одних трусах, приторачивали к седлам вещмешки. Среди них Ольгин опознал майора Андрея Кравцова, ординарца полковника Кашеварова сержанта Мальцева, все лицо которого было покрыто синяками. Ольгин догадался — кавалеристы собрались плыть через пролив на лошадях. И командовал тут майор Кравцов.
— А доплывете, товарищ майор? Хватит ли сил и сноровки у лошадей?
— Преодолеем, товарищ полковник. Нам крайне необходимо. Вот сержант Мальцев в точности знает — гитлеровцы приготовились пустить в ход газы. Надо, чтобы весь мир знал об этом чудовищном акте…
Подскакал на коне Прошка в полной форме, доложил Андрею Кравцову:
— Братеня, полковник Кашеваров погружен на катер.
— Выживет?
— Обязательно, братеня. Он сильно контужен и ранен в руку и голову. А майор Петушков в ногу осколком… Братеня, я остаюсь здесь… В катакомбах, говорят, полно нашего брата. Я буду ждать тебя, Андрюша…
— Непременно, Проша! — сказал майор Кравцов, поцеловал Прокопия. — Вернусь, жди, крепко жди! — Андрей посмотрел на Ольгина и по лицу определил, что полковник весь в ожидании. — Что вы раздумываете? Проша, отдай полковнику коня.
Ольгин мигом разделся, скатал в тугой катышек обмундирование, приторочил к седлу и молча повел лошадь к воде.
…В тот день немилосердно палило солнце. Коса Чушка, узенькая лента земли, далеко вонзившаяся в море, курилась желтой пылью: по ней непрерывным потоком шли переправившиеся войска, успевшие на ходу сорганизоваться в роты и батальоны. Они шли, жадно ощущая радость выхваченной из лап смерти жизни. Шли, готовые вновь броситься в тяжкие испытания во имя вечной жизни. Только Ольгин уже ничего не мог ощущать — тело его, выброшенное на берег, лежало на мокром песке. Набегали волны, ноги приподнимались, отчего казалось, что Ольгин силится встать и пройти полностью не пройденную до конца свою солдатскую версту…