К книге
ОбвалВОЗВРАТНЫЙ ПУТЬ Часть вторая. ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ СТРАХ
57%
ВОЗВРАТНЫЙ ПУТЬ Часть вторая. ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ СТРАХ
12

1

Конец марта разразился в Крыму холодными дождями, к ночам переходящими в мокрые снегопады. Войска 17-й немецкой пехотной армии, изгнанные в сорок третьем году с Кавказа в Крым, несмотря на непогодь, лихорадочно зарывались в землю, возводили долговременные оборонительные рубежи на каменистых, обрывистых скатах Сапун-горы, прикрывающей ближние подступы к Севастополю, ежесуточно устанавливали железобетонные колпаки с амбразурами для пулеметов и артиллерийских орудий, закапывали тяжелые танки — неподвижные огневые точки.

Однако вся эта гигантская изнуряющая работа, по мнению самого командующего 17-й армией профессора фортификационных наук генерала Енеке, должным образом не поднимала моральный дух у войск — полки и дивизии заметно никли при мысли о том, что сухопутный выход из Крыма уже закупорен 4-м Украинским фронтом, а высаженная в ноябре сорок третьего года Отдельная Приморская армия может в любое время нажать со стороны Керчи. Падал дух у немецких войск и оттого, что советская авиация днем и ночью бомбила морские подступы к берегам, топила транспорты, пытающиеся пробиться к портам с вооружением, боеприпасами и резервами. Не станет ли для 17-й армии Крым Сталинградом — тем страшным кольцом окружения, из которого так и не вышли войска фельдмаршала Паулюса?..

* * *

В пасмурный мартовский полдень к кирпичному одноэтажному дому, расположенному на западной окраине города Джанкой, подъехала доверху загруженная ящиками, различными упаковками бричка. Сидевшие на ней поверх поклаж трое солдат в форме вермахта соскочили на землю и начали было разгружать упаковки, но вышедший из дома офицер в чине капитана, с оплывшим лицом приостановил разгрузку, приказал ожидать и вернулся в дом, в комнату, сплошь загроможденную такими же ящиками, обитыми ленточным железом, и такими же упаковками, что и на бричке. За небольшим обеденным столом, уткнувшись лицом в раскрытую тетрадь, сидел, читая написанное, плотный, с небритым лицом капитан, одетый в потертое обмундирование, на правом рукаве алело пятно крови.

— Иохим, неужели так интересно? — спросил офицер с оплывшим, дряблым лицом, едва присев на один из ящиков, видно подготовленных для отправки. — Отложи. Ну что там, на Ай-Петри, досказывай…

— Теодор, мы туда не могли пробиться. Там пропасть партизан. Потеряли двадцать человек убитыми. Я сам еле ноги унес… Кажется, нам в Крыму делать нечего, песня наша спета. Успеть бы выбраться.

— Как она к тебе попала? — спросил Теодор о тетради. — Нейман, ты слышишь?.. Дай-ка, я пробегу…

Нейман, покусывая нижнюю губу, передал тетрадь, обложка которой была обернута целлофаном, и вышел в другую, смежную комнату, откуда тянуло запахом медикаментов и шел душок готовящегося на плите мясного супа.

Теодор прочитал на титульном листе тетради: «Приговор им», присвистнул ртом-дырочкой.

— Фью! Это кому «им»? Советикам? Это, наверное, интересно… — И взялся читать безотрывно.

«Июнь 1942 года

Собираемся на Северный Кавказ. Профессор Дюрр, с виду — скелет, гнусавит нам, бывшим «нахтигальцам», а теперь «бергманцам», то есть «кавказцам», теорию национал-социализма: «Каша для всех; Крупп народный капиталист; русские недочеловеки». Вкусные слова!

Перед отправкой — митинг. На трибуне высокие гости батальона: адмирал Канарис, генерал фон Мюнстер, сам профессор Теодор…

— Вы едете утверждать новый порядок на Кавказе! — вот о чем говорят высокие гости.

Та же работа, что и во Львове, на Вулецкой горе. Ничего, приемлемо. Мы ни за что не отвечаем. Недурно! Подходит: вешай, убивай, разрушай и жги! Знакомое дело! И по-прежнему мы должны быть «слепыми, глухими и немыми», как утверждает наш капитан Теодор. Я у него под боком, один из самых близких, доверенных, вроде лейтенанта Цаага, телохранителя Теодора.

Едем поездом. Потом на своих грузовиках, вслед за танковой армией генерала фон Клейста…

Неожиданная остановка. В чем дело? Почему? Оказывается, русские на подступах к Моздоку остановили танки господина Клейста. И Теодор швырнул весь батальон под огонь противника. «Господа, это же не наша работа!» Цааг говорит: «Не ори! Это проверка благонадежности и верности каждого «бергманца». Под обстрелом русских легла чуть ли не половина батальона. Вот это Мо-о-здок!

Сентябрь — октябрь 1942 года

Наладилось, пошло, как во Львове. Дымит и горит город Нальчик. Под горой огромная толпа — и лезгины, и кабардинцы, и балкарцы, и русские. Все, как один, заядлые советики, то есть противники нашему порядку. Теодор распорядился: часть их расстрелять, а часть пропустить через душегубки системы инженер-полковника СС Вальтера Рауфа. Господин Теодор говорит Цаагу: «Нечего с ними церемониться, большевиков надо уничтожать». Неужели в Советском Союзе принимают в большевистскую партию и детей, и подростков? Старух и дряблых, облысевших стариков? В толпе таких много…

Дело сделали. И не понесли со своей стороны никаких потерь. Сам Теодор расстрелял, как Цааг говорит, пятнадцать пленных русских солдат. У меня же заел автомат…

Октябрь 1942 года

Лежу в госпитале в Пятигорске. Меня навещает капитан Иохим Нейман. По его словам, Теодор обосновал свою штаб-квартиру в Кисловодске, на бывшей даче русского певца Шаляпина, и к нему, Теодору, часто приезжают высокие чины из ставки генерала фон Клейста, и будто бы сам Клейст приезжал, и профессор Теодор получил ученую степень доктора политических наук, и он в тесной связи с начальником разведотдела штаба фон Клейста генералом фон Мюнстером…

«Кто же ты на самом деле, мой капитан Теодор? — задаю себе непосильный вопрос. — Может, ты тайный министр у фюрера по делам расстрелов русских?» Да мне-то какое дело до того, кто ты, мой капитан! Дурею, что ли? Или мне мало того, что позволено отправлять, безо всякого ограничения, сколько захочу, посылки в Германию? Был бы у меня, как у капитана Теодора, личный самолет, отправил бы домой пол-России! Как это делает сам Теодор.

Январь 1943 года

Отступаем. Боже мой, отступаем! Разместились в станице Славянской. Одно название станицы бесит Теодора. «Пойдем! — говорит он мне. — И ты, Цааг, бери автомат». За станицей, в глубоком сыром овраге, расположились на ночлег свыше двух тысяч военнопленных. При подходе к оврагу, увидя нас, солдаты из охраны жалуются, что военнопленные умирают с голодухи, они, охрана, не знают, что делать…

— Как не знаете?! — возмутился Теодор. — Каждому русскому — пуля в лоб! — И оповестил конвойных: — Господа, следуйте моему примеру! Туда! Туда этих швайн, туда, откуда начинается хвост редиски. Господа, огонь! — И первым ударил из автомата по оврагу, вниз, по копошащимся военнопленным… Расстрел длился более часа.

Ноябрь 1943 года

Вот-вот войска нашей 17-й армии, отступающие под напором русских, настигнут батальон, в котором теперь еще два «эскадрона смерти», созданных Теодором для дальних рейсов, догонят, настигнут, захлестнут, и мы смешаемся с боевыми частями. «Может быть, и к лучшему?» — шевельнулась у меня мысль. Но тут подъехал на своем побитом плохими дорогами «бенце» Теодор.

— Господа легионеры! Все в порядке, фюрер распорядился переправить «Бергман» в Крым на самолетах. — Его маленький рот-дырочка свистел, шипел. — Хайль! Хайль фюреру! Эскадронам доколотить пленных и следовать на аэродром.

Вот какой авторитет у нашего Теодора! Сам фюрер ему помогает.

Апрель 1944 года

Крым. Побережье Черного моря. Стрелковые роты нашего батальона залезли в окопы. В бухточке стоит корабль. «Куда теперь-то, господин Теодор? Если ты все можешь, осуши море». Слышу, кто-то из солдат надрывно плачет, потом подползает ко мне, шепчет: «Пришел конец. Теодор потопит нас в море. Вывезет, и корабль взорвется. Слух прошел, в батальон поступила маленькая мина, вроде наручных часов. В ней огромная сила взрыва».

Я боюсь самого себя. Мою голову не покидает мысль: мы озверели! И к тому же ослепли! Грызем друг друга из-за того, чтоб побольше отправить в Германию, домой, ценных вещей, золота. И Иисус-Мария, не дай мне погибнуть… Я хочу жить! Жить…

Господин лейтенант Никкель говорит мне: «Слышишь, хочешь со мной в горы, к русским партизанам, на пастбище Ай-Петри? Я не хочу больше мокнуть в крови».

Отвечаю: «А проберемся?» Он со вздохом говорит: «Я ж там бывал с карательным отрядом, кое-какие тропы мне известны». — «Тогда бери мою тетрадочку. В ней приговор им».

— Цааг! — не закрыв тетрадь, закричал в окно Теодор на стоявшего у брички своего личного порученца. — Ко мне!

Крик этот, пронзительный, со свистом, услышал и капитан Нейман, тоже поспешил к Теодору.

— Цааг, вот эту тетрадь сожги, а пепел закопай в землю! Да поглубже!

Цааг побежал выполнять, а Теодор, у которого белело и зеленело лицо, шевелились оттопыренные уши, резко бросил Нейману:

— Ты закопал хозяина этой тетради?!

— Я уже рассказывал. Закопал. Это обыкновенный немец, ростом чуть ниже тебя, Теодор. Он пробирался на Ай-Петри. Когда я его заметил, он открыл огонь…

— Налей мне коньяку…

Теодор выпил, воззрился на капитана Неймана:

— Иохим, как бы тебе покороче сказать, надо спасать Германию в Германии… Немцы слабеют духом от всяких слухов. Созданный в Советском Союзе так называемый национальный комитет «Свободная Германия» засылает своих функционеров… Иохим, мы должны навести порядок. Сегодня вечером я улетаю в «Зольдатштадт». Ты полетишь со мной. Цааг! — забарабанил Теодор в окно. — Заходи!

Цааг зашел.

— Мой верный Цааг! — продолжал Теодор. — Я принял окончательное решение: остатки батальона «Бергман» погрузить на корабль и отправить морем в Грецию…

— Так это же на верную гибель, господин капитан! — вздрогнул Цааг. — Русские пустят корабль на дно. Они бомбят днем и ночью.

— Море глухо. Море без языка! — не отступал от своего решения Теодор.

— Там одна тысяча двести человек, господин капитан…

— Все равно, сколько бы ни было, море не выдаст. И не напишет в тетрадочке… Море глухо и немо! Цааг, бери мою машину, отправляйся в батальон. И там немедленно приступай к погрузке батальона. Все! Ступай!

Крайняя раздражительность мало-помалу приугасла в нем, и он сел на ящик, самый большой из всех ящиков, что в комнате и на бричке во дворе. В этом большом ящике таились золотые изделия, бриллианты, древние женские украшения.

— Иохим! — обратился Теодор после долгого молчания к Нейману. — Автор злонамеренной тетрадочки в своем писании задавался вопросом, кто я есть на самом деле. Писака дурак, смотрел на жизнь закрытыми глазами. А ведь это факт, что современные руководители стран, президенты, промышленные и финансовые воротилы, круппы и адемы, уже не могут орудовать без тесной связи с террористами. И мне кажется, что придет время — и террористы станут неуправляемыми! — Теодор похлопал по ящику. — Вот такие пироги! Сейчас подойдет машина, и мы погрузим эти ящики и упаковки. Полетим моим самолетом. Ты получишь свое, Иохим. — Он потянулся к бутылке, еле вставил горлышко в свой маленький рот-дырочку, запрокинул голову. — Мы очистим Германию от страха! — вскричал Теодор и швырнул бутылку в окно.

«Да он пьян», — подумал Нейман. Однако же, когда Теодор повелительно кивнул на упаковки, он первым принялся выносить во двор поклажу…

2

Командиру роты Паулю Зибелю казалось, что сейчас в Крыму нет такой долины, нет такого ущелья, нет лощины, откуда бы не могли показаться русские войска: они появлялись буквально из каждой расщелины и, атакуя, сметали немцев с едва занятых рубежей. А он, Пауль Зибель, командир горнострелковой роты, отходил и отходил то поспешно, то планомерно по приказу командира батальона майора Нагеля… И еще казалось ему в эти дни, будто не немецкая армия до этого прошла от границ до Волги, а огромная Россия от Волги до этих вот гористых мест прокатилась непомерной тяжестью по немецкой армии, и теперь войска, подавленные и измочаленные, едва успевают менять рубежи, чтобы не оказаться в окружении русских. Что там, позади, ожидает их на последнем рубеже отхода? Обер-лейтенанту Зибелю и в голову не приходил такой вопрос, просто не было времени подумать об этом…

Рота Зибеля прикрывала шоссе, ведущее из Ялты в Севастополь. К вечеру он узнал, что русские заняли Джанкой и успешно продвигаются по направлению к Бахчисараю. Зибель посмотрел на карту и впервые за время отступления остро почувствовал, что впереди у отходящей армии море…

Зибель знает его, это расчудесное Черное море, по Ялте, куда он попал раненным из приволжских окопов. Госпиталь размещался на берегу в красивом удобном здании бывшего санатория. Когда Пауль прибыл в Крым, здесь почти все дворцы и лучшие дома назывались по именам тех, кому Гитлер обещал после войны передать их в личную собственность, и старые названия санаториев и домов отдыха никто не произносил.

Море плескалось под окнами… Живое, теплое, быстро меняющее свою окраску, оно ласкало его мягким синим взором, окутывало спокойствием и тишиной, как-то само собой война забывалась. Не было адской машины, страшной, многорукой, бросающей огромные пригоршни пуль и мин, снарядов и бомб, не было тех снежных наметов, под которыми лежали скрюченные, замерзшие солдаты и офицеры армии Паулюса, не слышались стоны умирающих от холода и ран, а было только это море, обильно политое жаркими лучами солнца, и воздух, хмельной, как брага, вздохнешь раз-другой — и впору прыгать, скакать, искать развлечений. И он искал их. С шумной компанией выздоравливающих офицеров он бродил по Ялте, от дома к дому, горланя песенки… Майор Нагель отзывался в Кенигсберг, к самому обер-фюреру провинции Боме, и он, этот тихоня с виду, старался побольше повезти с собой дорогих сувениров. Перед носом захлопывались двери домов, опускались жалюзи окон, и они, офицеры, шли дальше, на ходу пили вино, состязались, кто больше выпьет.

Вечером возвращались в госпиталь. Море таинственно плескалось, и никто не думал о том, что оно, это великолепие жизни, может быть страшным и грозным, как удар молнии.

Именно таким, страшным и грозным, представилось море Паулю Зибелю, когда остались позади горные пастбища и рота заняла оборону на высоте, неподалеку от Бахчисарая. Здесь проходила единственная дорога на Севастополь. Зибель понимал, что русские нанесут очередной удар именно в этом направлении, и мысль о том, что позади море, рождала чувство обреченности и страха…

Зибель вызвал к себе лейтенанта Лемке — Отто командовал первым взводом, который занимал оборону возле дороги, и по замыслу Зибеля должен был первым принять на себя удар.

— Отто, как там у тебя, спокойно? — спросил Зибель, ставя на стол флягу с вином.

Лемке отчеканил, как на строевом смотре:

— Мины расставлены, окопы отрыты!

— Пей! — сказал Зибель, подавая наполненный стаканчик. — Что говорят солдаты о море?

— Генерал Енеке создал в Крыму крепость! Фюрер сказал: обязанность крепостных войск обороняться! — выпалил Лемке.

— А все же?.. Разговоры о море идут?

— Русские нашу крепость не возьмут, господин обер-лейтенант… Турция сволочь!

Отец Лемке, доктор Ганс Лемке, писал сыну на фронт, что Турция в конце концов выступит против России. Лемке очень хотелось, чтобы именно сейчас турки ударили по Красной Армии в Крыму и этим бы облегчили положение армии генерала Енеке. Он вновь выругался:

— Турция сволочь! Придет время, мы ее научим, как служить фюреру. Мой отец пишет: турки выжидают. Выжидают! — повторил Лемке, сжимая кулаки. — Мой отец просто болван! Разве можно разводить дипломатию, когда грохочут пушки? Критерий один: стоишь в стороне — значит, против нас… Нет, турок надо проучить, хватит миндальничать…

— А что поделаешь? Не начинать же войну с Турцией?! — рассудил Зибель.

Лемке еще больше вознегодовал:

— С кем? С турками?! Какая там война! Разве они способны воевать?! Да стоит фюреру топнуть ногой, крикнуть, и сразу поднимут лапки кверху. Так и произойдет. Мы их заставим помогать нам, и не только паршивыми сигаретами, но и дивизиями. Умники нашлись — выжидают. Сволочи! — крикнул Лемке. — Нейтралисты, — значит, красные, значит, на стороне Советов… Таких надо вешать! — Лемке весь затрясся. — Наши доты неуязвимы. В общем, мы здесь, в Крыму, под железными колпаками.

Пауль подал ему рюмку:

— Выпей еще, коль мы неуязвимы.

Они выпили по две рюмки подряд. Лемке все же вздохнул:

— Море… Да, оно близко, там, за Сапун-горой… Я застрелил одного подлеца, который болтал об эвакуации. А сегодня слышал опять те же разговорчики: потонем, русская авиация даст жару. Это страшно…

— Молчать! — одернул его Пауль и, схватив сумку, выскочил из блиндажа.

Было сыро и пахло морем. Зибель закурил, съежился, словно прячась от кого-то. Над ним висело крымское небо, черное и низкое, и казалось, что небо медленно опускается, вот-вот коснется головы, придавит… Пауль присел на корточки, увидел Лемке: он торопился в свой взвод. Потом он растворился в темноте, будто пропал под водой, даже брызги почудились Паулю, и он невольно закрыл лицо руками:

— Черт возьми, куда идем, куда катимся?! Видно, в пропасть…

Лемке проспал в своем окопе до утра. С ним находился его денщик, высокий рыжий Вилли, известный во взводе тем, что был однофамильцем фельдмаршала Роммеля. Вилли разложил перед Лемке завтрак. Лемке захохотал:

— Обер-лейтенант Зибель вчера спрашивал меня о море… Ха-ха-ха!.. Море! Ты, Вилли, боишься моря?

Денщик нахохлился: да, он боялся моря, боялся, потому что знал, видел его, когда отступали с Кубани через Керченский пролив под огнем русских. От берегов Тамани отчалило двенадцать суденышек, а к керченскому берегу пришло одно. И когда начали высаживаться, русский снаряд разворотил корму. Вилли прыгнул в воду и, едва выбрался на землю, оглянулся: серая туча пилоток и фуражек плыла по воде, мерно покачиваясь и изгибаясь. У Вилли потемнело в глазах. Кто-то от страха закричал: «Они утонули! Они на дне!»

Этот крик и по сей день стоит у него в ушах. Что же он ответит господину лейтенанту?

Вилли глухо отозвался:

— Море?

— Да! — крикнул Лемке. Он понял, что этот парень, слесарь из Мюнхена, боится, и неимоверная злость на денщика больно уколола Лемке. — Сволочь! Ты перестал думать о фюрере! Трус!

Он долго и крикливо отчитывал Вилли. Поостыв немного, приказал денщику взять ручной пулемет и следовать за ним. Привел Вилли в воронку:

— Вот и сиди здесь. И если что — расстреляю, понял?

В каком-то исступлении он посадил еще несколько солдат в воронки, Потом возвратился в свой окоп. Выпил пол-фляги водки, съел завтрак. Красными глазами уставился в телефонный аппарат, вскочил, позвонил командиру роты, доложил ему, как он поступил с денщиком. «В одиночку солдаты дерутся злее», — подчеркнул Лемке. Зибель грубо ответил:

— Твоя метода приведет к тому, что Вилли при появлении противника убежит. Ты подумал об этом?

Лемке не подумал об этом. Но то, что он сделал, считал единственно правильным. И все же весь день он тревожился за Вилли. Несколько раз подходил к воронке и показывал денщику пистолет:

— Видишь? Убью!

Когда наступили сумерки, он каждые десять минут выглядывал из своего окопа, всматривался в темноту, громко выкрикивал:

— Сидишь?

— Да, да! — слышал он голос то Вилли, то других солдат-одиночек, выпивал глоток водки, усмехался: «Зибель дурак. И турки дураки. Выжидают… Ах, сволочи! Научим, как выжидать».

И снова выглядывал из окопа:

— Сидишь?!

— Да, да, — неслось из окопов.

Возвращаясь ползком в свой окоп, Лемке вдруг почувствовал, что сбился с пути, местность не та, по которой он только что перемещался, проверяя своих солдат. Он долго думал, куда забрел и стоит ли по этому поводу поднимать шум. Вскоре неподалеку, за бугорком, полыхнул снаряд, осветил часть ската и нескольких — двоих или троих — лежащих на нем солдат. «Наверное, наши», — подумал Лемке и, осмелев, подполз к бугру. Сначала окликнул, но никто не отозвался. Подполз ближе, осветил фонариком — двое оказались убитыми, а третий, в маскхалате, жив, простонал: «Пить». Русский. Лемке тут же отполз.

Через некоторое время у Лемке промелькнула мысль: «Подниму шум, скажу своим: «Произошла схватка с русскими, и я уложил одного вражеского солдата, а двоих ранил, но они уползли». Он так и поступил: открыл огонь из автомата. Потом, когда услышал, что к нему бегут, швырнул гранату.

Прибежал с несколькими солдатами Пауль Зибель. Осмотрели убитых, осмотрели и обыскали умирающего русского разведчика.

— Русских было человек двадцать, но я пустил в ход гранаты, — утверждал Лемке.

И его доставили в ротную землянку, как героя. В ту же ночь, ближе к рассвету, в бункер полковника фон Штейца был доставлен рапорт старшего лейтенанта Пауля Зибеля, в котором Лемке характеризовался офицером исключительной храбрости и мужества, отразившим с двумя солдатами «ночную вылазку вражеской роты».

3

Совещание командиров дивизий, созванное генералом Енеке, шло к концу. Все посматривали на командующего, и он понял, что от него ждут каких-то особых указаний…

«Каких еще указаний, когда все изложено?» Енеке поднял стек и разрубил им воздух.

— Зарывайтесь глубже в землю. Турция не пошлет войска в Крым. — Командующий откинулся на спинку кресла и закрыл глаза, давая этим понять, что совещание закончилось. Он сидел в такой позе до тех пор, пока не опустел бункер.

Последним из приглашенных уходил генерал Радеску. Он остановился у выхода, повернулся так, чтобы видеть только фон Штейца, стоявшего рядом с командующим, произнес, пожимая плечами:

— За спиной моих войск — родина. — Он открыл дверь и тихо, словно боясь потревожить застывшего в кресле Енеке, вышел из бункера.

Енеке продолжал сидеть неподвижно. На его сером, отечном лице ни малейшего признака мысли, и трудно было понять, о чем думает этот человек, так твердо заверивший фюрера в том, что его солдаты удержат Сапун-гору, а значит, и Севастополь. Это было сказано по прямому проводу в присутствии фон Штейца в тот день, когда уже не слухи и не болтовня трусов и паникеров, а оперативная шифрограмма подтвердила выход советских войск на государственную границу с Румынией. Именно тогда он, фон Штейц, душой поверил, что Енеке — человек, глубоко верящий в счастливую звезду фюрера, в то, что летний и зимний отход немецких армий на запад, катастрофа под Курском, бобруйский котел и вот теперь крепость в Крыму — все это какой-то таинственный маневр вождя немецкой нации, маневр, смысл которого понять никому не дано, но который непременно приведет к победе.

Да, Енеке так думает, а значит, он сдержит слово, данное фюреру. И, исходя из этой веры командующего, фон Штейц попытался оценить свою деятельность как офицера национал-социалистского воспитания войск. Он пришел к выводу, что не может очертить свою работу точными рамками, точными обязанностями, и поэтому трудно прийти к каким-либо итогам. Он разработал памятку поведения немецкого солдата и офицера в крепости «Крым». Ее содержание знает наизусть каждый, как гимн, как молитву. Но чем она отличается от приказа генерала Енеке по обороне Сапун-горы? В сущности, это одно и то же. Он создал сеть агентов-воспитателей. Но чем эта сеть отличается от сети, которую имеет в войсках гестапо? Разве лишь тем, что люди Гиммлера молча следят за настроением солдат и офицеров и тайно доносят на них, а его подчиненные сначала одергивают неустойчивых, произносят разные высокие слова о долге и победе, а затем в конце концов, так же тайно, сообщают ему, фон Штейцу, имена солдат, охваченных страхом перед возможностью быть сброшенными в море. Он произнес десятки речей и видел, как при этом воодушевляются лица солдат и офицеров. И если это и есть то, на что рассчитывал фюрер, вводя институт офицеров национал-социалистского воспитания в армии, — значит, он, фон Штейц, не просто придаток генерала Енеке и Гиммлера, а самостоятельный орган в руках фюрера…

— Что это он сказал? — наконец поднялся с кресла Енеке.

— Кто?

— Радеску…

— Он сказал: «За спиной моих войск — родина».

— Как это понять? — спросил Енеке, сощурив блеклые глаза.

Фон Штейц и сам сейчас думал над фразой Радеску, но ни к какому выводу прийти не успел. Генералу Радеску он верил, верил потому, что тот сумел выбраться из волжского котла и теперь вот командует дивизией здесь, в крепости. Один факт говорил о многом.

— Я думаю, что Радеску высказал свои заверения сражаться вместе с нами до победного конца.

Енеке сунул в зубы сигарету, но не прикурил, а тут же бросил ее в урну.

— Заверения — хорошо, но практические дела — лучше! — сказал он с раздражением, делая вид, что куда-то спешит.

«Вот так всегда: когда вдвоем — разговора не получается. Енеке осторожничает или вовсе не доверяет мне. Напрасно, напрасно!» Фон Штейц тоже заторопился, сослался на срочные дела и вышел из убежища.

Придя к себе в бункер, он сразу попытался сосредоточить мысли на подвиге лейтенанта Лемке. «Лемке — это фитиль, которым я зажгу сердца крепостных войск! — Фон Штейц не мог иначе думать, его обязанность — зажигать и воспламенять души подчиненных ему людей. — Лемке, по-видимому, член национал-социалистской партии, а если нет, его надо немедленно оформить. Достоин! Радеску тоже молодец, на его дивизию можно положиться. Он понимает: румынам отступать нельзя. А Енеке?» Фон Штейц вдруг чертыхнулся: не может сосредоточиться на одном Лемке, так разбросанно мыслит! Он позвонил в штаб, потребовал, чтобы быстрее прислали к нему лейтенанта, совершившего подвиг.

Ответил майор Грабе (фон Штейц сразу узнал его голос). Грабе сказал:

— Господин полковник, лейтенант Лемке находится у командующего.

— Кто его туда направил? — спросил фон Штейц. Отвернувшись от трубки, он в сердцах бросил: — Идиот! — И уже в трубку выкрикнул: — Это моя область работы! Послушай, Грабе, это ты умудрился послать Лемке к командующему? Ты?

Грабе ответил:

— Так точно, я, господин полковник.

— Почему?

— Генерал Енеке желал с ним поговорить.

— Откуда ты это знаешь?

— Я все знаю, господин полковник.

— Послушай, Грабе, не слишком ли много берешь на себя? В госпитале я обещал устроить что-нибудь страшненькое, помнишь?

Грабе не сразу ответил:

— Я обязан все знать…

— Да кто же ты такой?!

— Майор Грабе, штабной офицер, господин полковник.

Фон Штейц бросил трубку.

— Как бы этот инвалид не оказался гиммлеровским молодчиком! — Фон Штейц ненавидел шпиков, ненавидел потому, что считал их бездельниками, он злился всегда, когда чувствовал на себе пристальный взгляд незнакомого человека.

Грабе, прибывший вместе с ним в Крым на должность штабного офицера, был для него загадкой: майор держался слишком независимо, его считали всезнайкой и на редкость болтливым человеком, но болтовня Грабе всегда казалась фон Штейцу наигранной и еще больше настораживала.

«Слежка за мной, за офицером национал-социалистского воспитания? Чепуха!» Он вновь позвонил в штаб. Ответил кто-то другой:

— Майор Грабе у генерала Енеке.

Фон Штейц тихонько опустил на рычаг трубку: «Неужели Енеке имеет свою агентуру?» Он взглянул на портрет Гитлера, висевший на стене возле письменного стола, и прошептал:

— Мой бог, неужели ты не веришь нам, твоим верным офицерам?

Он испугался собственных мыслей и невольно огляделся по сторонам. Бункер был пуст. На тумбочке, стоявшей возле кровати, лежала книга «Майн кампф», на ней — металлическая коробочка, в которой хранилось тринадцать осколков. Фон Штейц раскрыл коробочку, высыпал на ладонь осколки, долго смотрел на них, смотрел до тех пор, пока не вспомнил о том, что по его приказу в подвале каменного дома заперты двести севастопольцев, отказавшихся рыть окопы на Сапун-горе. Его глаза сверкнули, он крепко зажал осколки в руке, чуть поднял голову, и ему показалось, что портрет Гитлера утвердительно качнул подбородком: «Действуйте!»

Он хотел было немедленно отправиться к месту заключения севастопольцев, уже сунул в карман коробочку с осколками, но вдруг спохватился: ведь он ждет Лемке. И все же фон Штейц вышел из бункера, поднялся по ступенькам крутой лесенки. Перед ним открылась широкая панорама города: притихший и изуродованный окопами и воронками, лежал внизу Севастополь. Изрытый, притаившийся город почему-то показался сейчас очень похожим на Сталинград. Чтобы отделаться от неприятных сравнений, фон Штейц начал оценивать местность с точки зрения построенных здесь оборонительных сооружений. Сапун-гора, многоярусные линии железобетонных и бетонных укреплений на ее скатах… По его мнению, практически она неприступна, даже если осада продлится годы. Прибрежные участки, пожалуй, следует укрепить… Две тысячи бетонных колпаков, которые обещает поставить маршал Антонеску, сделают крепость неприступной и с моря. А уж души солдат и офицеров он, фон Штейц, сумеет зацементировать так, что ничто не в силах будет их расшатать…

Подъехала легковая машина. Из нее вышел майор Грабе. Он вяло выбросил руку вперед, приветствуя фон Штейца. Грабе был высокий, стройный и красивый. Это еще при первой встрече оценил фон Штейц, еще в команде выздоравливающих.

— Я достал вам лейтенанта Лемке, — сказал Грабе, кивком показывая на машину. — Можете сделать из него национального героя. Он достоин этого, господин полковник. Я-то уж знаю — достоин.

«Опять это «знаю», — досадливо подумал фон Штейц и пригласил Грабе в бункер. Уже в помещении он обернулся: позади стоял маленький, одетый в новенькое обмундирование лейтенант с круглыми глазами.

— Хайль Гитлер! — крикнул Лемке, и его низкорослая фигурка словно превратилась в межевой столбик — не шелохнется.

— Вы лейтенант Лемке? — спросил фон Штейц и сам удивился тому, что произнес это слишком громко, с излишним удивлением. Но, черт возьми, разве он предполагал, что среди немцев есть подобные недоростки? От разочарования фон Штейцу даже стало не по себе, и, чтобы как-то скрыть это чувство, он начал с трепетным волнением расспрашивать лейтенанта, как это удалось ему перехитрить роту русских разведчиков.

— О-о, это хорошо! — воскликнул фон Штейц, когда Лемке закончил рассказ. — Вы заслужили Железный крест. И вы получите его, лейтенант Лемке.

Да, да, Лемке и сам понимает, что тяжелые неудачи на фронте — это всего-навсего временное явление, явление, вслед за которым наступят ошеломляющие мир события, те самые события, которые готовит фюрер. Они последуют неизбежно, неотвратимо, ибо в противном случае зачем было начинать великий поход на восток?! Лемке верил в магическую силу Гитлера, но он также знал из письма отца, что у англичан появились сомнения — стоит ли Англии и дальше участвовать на стороне России, если советские войска уже приближаются к границам европейских стран, не пора ли предпринять что-то такое, что может помешать большевикам выйти на территорию стран Восточной Европы. На мгновение Лемке овладел соблазн спросить фон Штейца, знает ли он об этом, но, вспомнив о том, что письмо попало к нему не по почте, а через знакомого офицера, он подавил соблазн и довольно бодрым голосом сказал:

— Я верю в победу, господин полковник.

Фон Штейц поинтересовался:

— Что же, эти русские разведчики физически сильные?

— Да. Их была целая рота, и мне нелегко было справиться…

Фон Штейц поставил на стол коньяк:

— Пейте, лейтенант…

В бункер вошла Марта.

— Эрхард, где наш герой? Это он? — ткнула она рукой в сторону Лемке. — Майор Грабе в восторге, — продолжала Марта, разглядывая Лемке. — Генерал Енеке представил его к Железному кресту. Вы слышите, лейтенант, о вас доложат лично фюреру!

Лемке поднялся, пошатываясь, опустил руки по швам.

— Господин полковник, лейтенант Лемке готов немедленно отправиться на передовую.

Фон Штейц поставил на стол новую бутылку коньяка, наполнил три стопки:

— Прошу выпить за храбрость немецкого офицера, за вас, лейтенант Лемке, за нашу победу!

Они чокнулись, выпили.

— Эрхард, русские потопили транспорт с бетонными колпаками. Я только что видела генерала Радеску, он получил шифрограмму…

Фон Штейц позвонил Енеке, сказал в трубку:

— Я сделаю все, чтобы завтра к вечеру окопные работы были закончены в южном секторе крепости… Это мой долг, господин генерал. До свидания. — Фон Штейц надел перчатки и направился к выходу.

4

Землетрясение высшего балла… Енеке великолепно знал, что это значит. Для города — это руины, ни один дом, ни одно здание, каким бы оно прочным ни было, не может уцелеть — все будет разрушено, измято, перемолото… А для созданных им, Енеке, укреплений, для железобетонных бункеров, дотов и дзотов, траншей и волчьих ям и гнезд? Да смогут ли русские, собственно говоря, нанести такой удар по Сапун-горе, достаточно ли у них сил и средств, чтобы сокрушить его войска, посаженные в бетон и железо? На минуту он вообразил построенные и еще строящиеся оборонительные укрепления. Крутые, почти отвесные скаты Сапун-горы… Этот естественный пояс позволил русским в тысяча девятьсот сорок первом и сорок втором годах продержаться в Севастополе 250 дней, продержаться в то время, когда немецкая армия была в зените своего наступательного порыва, когда с одного захода она могли таранить самые мощные укрепления. А Севастополь стоял, держался… Сам бог создал эту гору, чтобы выдержать любой напор, любой удар с воздуха и суши. Линии укреплений тянутся по скатам горы сплошными поясами… Эти огромные террасы, созданные из железа и бетона, нельзя разрушить фронтальным ударом, даже если этот удар и в самом деле будет равен по силе высшему баллу землетрясения.

И все же Енеке не был удовлетворен крепостью. Его фантазия и глубокое знание фортификации влекли дальше, даже не преклонение перед фюрером — нет, а простая жажда специалиста строить и возводить. Возводить… Он точно знал, сколько, где и каких укреплений сооружено, сколько отрыто метров траншей, ходов сообщения, сколько установлено в дотах и дзотах орудий, пулеметов, сколько втиснуто в бетонные гнезда истребителей танков… Его мечта — построить несколько дотов-крепостей подобно уже сооруженному в центре главного сектора обороны… Этот четырехамбразурный дот имел форму корабля и был врезан в каменную террасу, прикрывая своим губительным огнем главные подступы к Сапун-горе. Дот-чудовище, комендантом его стал лейтенант Лемке…

Крепость казалась неприступной, и, однако, Енеке находил в ней места, вызывавшие озабоченность и тревогу. И тогда он всю свою злость извергал на головы румын, рас-некал генерала Радеску, повторяя одно и то же: «Мне нужен бетон! Какого черта ваш штаб медлит?!» Радеску отвечал: «Я сейчас же свяжусь со штабом». Слово «сейчас» никак не гармонировало с интонацией ответа: генерал произносил свою фразу так, словно он обещал поинтересоваться, есть ли в его дивизии шахматисты…

«Радеску слишком инертен», — подумал Енеке, припоминая все, что знал о румынском генерале и по личной встрече в имперской академии, где Радеску слушал лекции по фортификации, и по рассказам фон Штейца, и, наконец, по тому, как показал себя генерал здесь, в Крыму, Радеску исполнял все, что приказывал Енеке, выполнял пунктуально, как его подчиненный, разве не всегда вовремя докладывал, однако Енеке чувствовал к нему неприязнь.

В бункер принесли завтрак. Повар, очень румяный и обходительный, быстро накрыл стол и, щелкая каблуками, мягким голосом пожелал:

— Хорошего аппетита вам, господин генерал.

Енеке, до этого сидевший перед раскрытой схемой оборонительных сооружений, поднялся, обошел вокруг стола и поднял телефонную трубку.

— Майора Грабе ко мне, — сказал он обычным строгим тоном и посмотрел на дымящиеся паром тарелки, поблескивающую бутылку с коньяком.

Он всегда завтракал один, и повар был удивлен, когда Енеке потребовал накрыть стол еще на три персоны.

Пришел майор Грабе. Он занимался в штабе сбором и обобщением информации о ходе работ по устройству оборонительных сооружений. Открыв черную папку, майор привычно начал перечислять, на каком участке что отрыто и построено, но Енеке остановил его.

— Доложите, что сделали румыны, — сказал Енеке и наклонился к схеме, чтобы нанести необходимые пометки.

Грабе назвал цифры и условные названия и умолк.

— Это все? — спросил Енеке не разгибаясь.

— Точные данные за вчерашний день.

— Не густо, майор Грабе…

— А что поделаешь? Румыны, господин генерал, сами знаете: час работают — четыре часа мамалыгу варят…

— А фон Штейц знает об этом?

— О чем, господин генерал?

— Что час работают, а четыре часа мамалыгой наслаждаются?

— Обязан знать. Он видел их на Волге, там они первыми сдавались в плен. Известное дело…

— Замолчите, Грабе! — крикнул Енеке. В глубине души он сам считал румын плохими солдатами, но, черт возьми, разве не тревожит их тот факт, что враг сегодня находится не на берегах Волги, а у порога Румынии, должны же они, в конце концов, понять это!

Он позвонил фон Штейцу, затем генералу Радеску. Грабе с вожделением смотрел на коньяк, на фрукты, на вкусно пахнувшие бифштексы и был совершенно безразличен к тому, о чем говорил командующий. Рана в голову под Керчью в сорок втором году, окопная жизнь, гибель товарищей на фронте напрочь лишили его способности чем-то восторгаться или о чем-то печалиться — именно эта война, в которой, по его мнению, сам бог ни черта не поймет и не сможет ответить, почему люди калечат и убивают друг друга, именно эта война помогла ему понять слабости своего начальства. Оказывается, гордые и надменные фельдмаршалы, генералы и полковники — все начальство, которому он привык подчиняться, — боятся друг друга и подозревают друг друга в доносах. Он, Грабе, понял это и научился вести себя так, чтобы и его боялись. О, это — штука преотличная! Достаточно на что-то намекнуть, что-то сболтнуть, сделать вид, что ты независим, — и с тобой обращаются уже по-другому. Вот бросил словечко о румынах, а Енеке, такой серьезный и уважаемый генерал, уже закрутился, смотрит на него, Грабе, как на человека, который может что-то ему сообщить, что-то подсказать, хотя он, Грабе, ничего этого не может сделать. «Фон Штейц знает об этом?» А откуда я знаю! Ведь и фон Штейц может у меня потом спросить: «Генералу Енеке известно это?» Все они оглядываются друг на друга… А как шли на восток! Плотно, душа в душу, монолитно! «На восток! На восток!» А теперь как не родные: того и гляди, начнется грызня. Никакой Гитлер не справится, располземся или разбросают… Похоже, мы были безглазые, в уши попадало, а глаза ничего не видели, а если что-то и видели, то это был мираж… Вот завоевали весь мир так завоевали!.. Еле ноги тащим».

Майор Грабе мог бы бесконечно размышлять по этому поводу, но тут один за другим вошли в бункер фон Штейц и генерал Радеску. Енеке, до этого мрачно шагавший вокруг стола и полушепотом кому-то грозивший, снял с гвоздя стек, стал таким, каким он всегда был — серьезным и сосредоточенным. Выслушав официальное приветствие, он сказал:

— Господа, я пригласил вас на завтрак. Пожалуйста, за стол. Майор Грабе, откройте коньяк.

Грабе открыл бутылку, наполнил стопки. Выпили молча. Фон Штейц, закусывая холодной свининой, метнул исподлобья взгляд на Грабе. «Этот молодчик, видно, околдовал командующего».

— Майор Грабе, налейте еще, — сказал Енеке.

«Да, сомнений нет, это так», — все больше убеждался фон Штейц.

Радеску хотел что-то сказать, но качнулась земля, послышались глухие разрывы бомб.

Все притихли, лишь позвякивала посуда да, мечась по бункеру, скулила овчарка командующего. Енеке хлопнул стеком по голенищу, и пес, прижавшись брюхом к полу, подполз к хозяину.

— Барс, ты не страшись бомбежки, это далеко от нас, — сказал майор Грабе, пытаясь на слух определить район налета авиации.

Енеке терпеливо ждал, что еще хочет сказать генерал Радеску, но тот молчал. Восторгаться подвигом лейтенанта Лемке? Не за этим он, Енеке, пригласил на завтрак Радеску. Конечно, Лемке точно выполнил свой долг — ни при каких обстоятельствах немецкий солдат не должен сдаваться русским. И о Лемке можно написать что угодно, на то она, эта самая агитация, и учреждена в войсках. Однако же он, Енеке, желает, чтобы и румыны поступали так, как лейтенант Лемке…

— Господин Радеску, мне нужна точная информация о количестве установленных вчера бетонных колпаков на участке вашей дивизии. — Енеке ткнул вилкой в кусок мяса и дал его собаке.

— Мы установили двадцать пять дзотов, господин командующий.

Енеке посмотрел на майора Грабе и затем кивнул румыну:

— Это точно? Вы сами проверили, генерал? Солдат, господа, обязан быть пунктуальным… Русские могут начать штурм Сапун-горы. Я имею проверенные данные о том, что советским войскам приказано в течение семи дней овладеть Севастополем. Штурм неизбежен. В Крым прибыл представитель Сталина генерал Акимов. Он сделает все, чтобы именно в этот срок взять Севастополь. Вы представляете себе, что это значит? — Енеке вскочил и, помахивая стеком, заходил по бункеру.

Радеску с горечью подумал: «Мне-то — да не представлять, что значит штурм! Я был в волжском котле…» И он повел плечами, словно почувствовал за спиной жгучий холод волжских степей и пекло густо падающих и рвущихся с адским звоном русских бомб и снарядов, от которых сам черт мог отдать богу душу. И если он, генерал Радеску, не протянул ноги в сугробах, то это лишь чистая случайность. Однако теперь отступать некуда, Румыния за спиной. Маршал Антонеску грозится перевешать всех генералов, которые позволят русским войти в Румынию, и генерал Енеке, этот испытанный фортификатор, стремящийся превратить Сапун-гору в железобетонную крепость, видимо, прав, призывая их к нечеловеческим усилиям — другого выхода нет…

А Енеке все ходил и ходил по бункеру, помахивая стеком.

— Я требую, чтобы каждый генерал и офицер лично наблюдал за строительством оборонительных укреплений, своими глазами видел, где и что установлено. Мы принимаем вызов русских, мы обязаны победить. Только землетрясение высшего балла способно выбросить нас отсюда, но не атаки русских, не их артиллерия и авиация. — Енеке вдруг умолк, стек повис на его руке.

Пес прильнул к ногам хозяина. Радеску видел перед собой очень усталого, седого и старого генерала, который едва ли способен выполнить то, о чем сейчас говорит.

5

Фон Штейц был убежден, что генерал Енеке не знает о его ежедневных и многочасовых поездках в секторы оборонительных работ. Но как сделать, чтобы Енеке стало известно об этом? Позвонить командующему и переговорить с ним обо всем, что он намерен сегодня сделать? Но фон Штейцу чертовски не везло с телефонными переговорами: очень редко он попадал напрямую к командующему. Почти всегда возникал этот майор Грабе, словно он действительно был приставлен к генералу Енеке (сам фон Штейц в этом почти не сомневался).

Марта лежала на тахте и курила.

— Генерал Енеке должен знать, что я еду в сектор «Б», — сказал фон Штейц.

— Один момент. — Марта подошла к телефону и набрала номер: — Грабе? Тебе информация из сектора «Б» еще не поступала? Нет? Великолепно! Немедленно приезжай к нам, мы вместе отправимся в сектор «Б» на бронетранспортере. — Она повернулась к фон Штейцу: — Вот так! Майор Грабе все передаст командующему. Он неподражаемый службист и подхалим.

— Ты, Марта, думаешь, что Грабе лишь службист и подхалим? — ледяным голосом спросил фон Штейц.

— Нет, не только. Грабе, кроме того, ловелас: достаточно ему увидеть голую коленку, и он теряет сознание. Но ты, Эрхард, не опасайся, у меня он ничего не добьется… — И она помахала плеткой, с которой никогда не расставалась.

Крутой спуск окончился, и бронетранспортер, чуть накренившись, остановился. Первым из машины вышел фон Штейц, за ним легко спрыгнула на землю Марта, потом как-то нехотя — Грабе. Они находились на среднем фасе Сапун-горы. Отсюда просматривался почти весь фронт оборонительных работ.

Каменистый, пахнувший сухой пылью скат шевелился, шамкал и ухал. Перестук лопат и кирок перемешивался с надрывным кряхтением землеройных машин, слышались отрывистые команды офицеров. Огромными черепами белели еще не замаскированные железобетонные колпаки, гнезда истребителей танков, сотни амбразур темными глазницами смотрели вниз, на подступы к горе. Пояса железобетонных точек поднимались крутыми ступенями до самой вершины горы, упиравшейся в предвечерний небосвод.

Они разделились: фон Штейцу нужно было убедиться, действительно ли приступили к устройству траншеи возле четырехглазого дота-чудовища. Марта и Грабе направились к противотанковому рву, возле которого толпились согнанные сюда из Севастополя подростки и женщины с лопатами и кирками в руках. Когда спустились в лощину, которую им надо было пересечь, в дымчатом, сиреневом воздухе показались самолеты.

Грабе схватил Марту за плечи:

— Ложись!

Самолеты прошли стороной.

Марта хотела было подняться, но Грабе удержал ее:

— Не спеши.

В густом сухом бурьяне голос майора прозвучал звонко и прерывисто, точно так, как в подвале имперского госпиталя, когда Марта впервые уступила этому майору, даже и не майору Грабе, а таинственной личности. Она и сейчас может с любым поспорить, что Грабе тайный агент гестапо или замаскированный агент удравшего из Крыма господина Теодора, только говорить об этом нельзя, это секрет… Грабе тогда обещал ей хорошее местечко — это он пристроил ее к фон Штейцу, потом поручил присматривать за ним, информировать, с кем и о чем говорит фон Штейц: фюрер должен знать все о своих приближенных, в этом его сила и сила нации. Что ж, она, Марта, готова во имя этого быть самым близким человеком для фон Штейца и выполнять поручения Грабе…

Его красивое лицо озарилось улыбкой.

— Марта, я говорил с генералом Енеке о награждении тебя Железным крестом…

— Это возможно?

— Я ему сказал: «Господин генерал, Марта Зибель должна иметь орден». Старик знает, кто такой майор Грабе, разве он мне откажет! Он распорядился заполнить наградной лист. — Грабе врал спокойно, с той самоуверенностью, которая стала его второй натурой. — Теперь я думаю, как составить реляцию. Подписать ее должен фон Штейц…

— Он не подпишет…

— Подпишет. Ты написала отличный текст для листовки, прославила лейтенанта Лемке. Ты же писала листовку?

— Да.

— Реляцию фон Штейц подпишет! — воскликнул Грабе. — Ты довольна?

— Да.

Солено-горячие губы Грабе впились в ее рот…

— Теперь пошли, — сказал через некоторое время Грабе и другим голосом добавил: — Война штука такая — сегодня жив, а завтра мертв, однако можно немного повеселиться и в этой молотилке.

Ей не понравились последние слова Грабе, но она промолчала.

— Кто здесь старший? — крикнула Марта, подходя ко рву и видя, как медленно и нехотя работают пригнанные сюда люди: одни из них сидели, другие только делали вид, что роют землю. — Вот ты, — ткнула она плетью в худую грудь светловолосого подростка, — почему не работаешь?

— Устал…

— Коммунист?

— Я еще маленький.

Марта вспыхнула, плетка, свистя, заходила по спинам и плечам людей.

Майор Грабе курил папиросу и любовался гибким телом Марты: ему была совершенно безразлична вся эта суматоха и вся эта гигантская машина, вспахавшая каменную гору и воздвигнувшая чудовищные террасы. Он, Грабе, давно вышел из войны, еще там, в Керчи, когда был ранен, и теперь ему на все наплевать, он не испугается, если даже фон Штейц застанет его где-нибудь с Мартой и наконец поймет, кто такой Грабе, а пока он живет по своим законам. «Марта красивый зверек, отлично работает плеткой…» Грабе бросил окурок, оглянулся — позади стоял обер-лейтенант, готовый доложить, но вместо официального рапорта офицер радостно воскликнул:

— Марта! — и бросился к ней, перепрыгивая через рытвины и груды строительного материала. Это был брат Марты, Пауль Зибель.

…Они сидели в землянке командира роты. Уже все было рассказано и пересказано, а Марта никак не могла успокоиться: рядом ее брат Пауль, тот самый Пауль, которым она восхищалась только за то, что он офицер и шлет ей письма с фронта. А какие это были письма! «Русские бегут, и, дорогая Марта, нам приходится туго: их надо догонять… Ха-ха-ха!..», «Наступило лето, и мы снова гоним русских. Теперь уже большевикам не избежать разгрома. Ха-ха! Скоро, скоро конец войне…», «Представляешь, дорогая сестра, в какую даль мы зашли! Ха! Мы и Волгу перепрыгнем». Потом письма начали приходить без единого «ха!» и кончались одними и теми же словами: «На фронте всякое бывает, но ты, Марта, не пугайся: бог не всех посылает на тот свет…» Она считала, что Пауль шутит по поводу бога и того света, и смеялась над словами брата, потом шла в свою комнату, стены которой были увешаны портретами Гитлера. Их было много, этих портретов, — и маленьких, и больших. Она снимала со стены один из портретов фюрера и посылала на фронт Паулю.

— Ты их все получил? — спросила Марта у брата.

— Получил, — сказал задумчиво Пауль.

— Покажи.

Пауль покосился на Грабе — майор, положив под голову полевую сумку, дремал на топчане. Марта поняла, что брат стесняется откровенничать при Грабе. Она сказала:

— Пауль, я хочу посмотреть, как размещены твои солдаты.

Они вышли из землянки. Со стороны моря надвигались синие сумерки.

— Как ты попала в Крым и что у тебя за должность?

— Ты их все сохранил? — не слушая брата, спросила она.

— Что «сохранил»?

— Портреты фюрера.

— Смешная ты, Марта. Меня самого еле вывезли на самолете.

Море плескалось у ног, перешептывалась галька. Острый слух генерала Радеску улавливал каждый шорох — долгая жизнь военного человека научила его понимать, о чем говорят звуки — всплеск воды, потревоженный камень, шорох травы, лязг оружия… Он мог точно определить или почти точно, что делается впереди, в темном мраке южной ночи, по звукам определить… Позади доносились голоса — копали траншеи, тяжело вздыхая, ложились в земляные гнезда бетонные колпаки, глухо переговаривались пустые солдатские фляги.

Но все это не то, что хотел бы услышать сейчас генерал Радеску. Там, за этим морем, притихшим и таинственным, есть берег, родная земля. Неужели она сейчас, когда так нехорошо у него на душе, не может послать ему хотя бы один вздох, хотя бы одно дуновение знакомого плоештинского ветерка, того ветерка, которым овевало его многие годы и на плацу казарм, и в поле на полковых и дивизионных учениях? Нет, не те звуки, не те шорохи и ветер не тот… Чужая земля, чужие камни… И приказы он получает на чужом языке: «Требую, чтобы каждый генерал и офицер лично видел, где и что установлено». Вот он ползает по позиции от рубежа к рубежу, исходил, излазил весь участок обороны… Приказ: «Генерал Енеке будет ожидать вас на берегу моря. Прибыть ровно в ноль часов тридцать минут». Он, Радеску, прибыл в назначенное место, а командующего нет…

Радеску прошелся по побережью — десять шагов в одну сторону, десять — в другую, и тут услышал мягкий топот собачьих ног. Выпрямился — перед ним стояла овчарка генерала Енеке, через минуту из темноты показался и сам хозяин в сопровождении штабных офицеров.

— Мы решили проверить ваши укрепления, господин Радеску, ведите нас на позиции! — отрубил Енеке. — Показывайте!

Осмотр и проверка оборонительных сооружений затянулись до утра. Покидая дивизию, генерал Енеке сказал:

— Командующий группой «А» генерал-фельдмаршал фон Клейст внимательно следит за событиями на фронте. Возможен наш контрудар в направлении Кишинева и Одессы. Хайль Гитлер!

— Хайль! — поднял руку Радеску и держал ее вытянутой до тех пор, пока Енеке не сел в поданный ему бронеавтомобиль и не уехал.

6

По пути в штаб генерал Енеке на одном крутом повороте чуть не врезался во встречный «бенц», который резко затормозил и остановился впритирку к скале. С резким визгом затормозил и шофер командующего. Из «бенца» выскочил майор Грабе и, подбежав к Енеке, уже стоявшему на земле среди всполошенных охранников, доложил:

— Господин командующий, извините, спешу на передний край, в сектор «А»…

— Что там?

— Есть разрушения от ночного налета «петляковых»… Я приказал немедленно бросить туда отряд восстановителей лейтенанта Никкеля. И вот спешу, чтобы ускорить работы. Так что извините, господин генерал…

— У меня к вам вопрос, господин Грабе, — сказал генерал, сбросив с лица выражение крайней рассерженности. — Отойдем в сторонку.

Они отошли за машину Грабе. Енеке посмотрел на чистое небо, закурил:

— Господин Грабе, вы никогда не задумывались, почему иногда случается так, что после ночного налета «петляковых» сразу же в этом районе или поблизости появляются тихоходные «русфанера» и бомбят с низких высот? Не кажется ли вам, Грабе, что из этих тихоходов русские сбрасывают своих войсковых разведчиков?.. Пока паника, пока наши потрясены налетом «петляковых»… Пока — черт возьми! — наши боятся высунуться из укрытий, приземлившийся русский разведчик уже оказывается, может быть, в отряде мобилизованных севастопольцев, что восстанавливают разрушенные, поврежденные укрепления… Даю вам в этом деле неограниченные права. Найдите свою агентуру и среди русских, и среди нашей охраны, солдат и офицеров. Между прочим, крепость потому и называется крепостью, что внутренняя часть ее полностью скрыта от глаз врага! — подчеркнул Енеке и тут же, не прибавив ни слова, сел в броневик и уехал…

Майор Грабе поджал губы: он давно этим занимается и как офицер штаба, завязавший доверительные отношения с командующим армией, и, главное, как агент секретной службы в войсках крепости «Крым».

«Учи рыбу плавать! Я связан еще и с профессором Теодором», — надменно подумал Грабе о себе.

Когда он появился на месте покореженных ночной бомбежкой дотов и дзотов, здесь вовсю шли восстановительные работы, гудели строительные механизмы, под угрожающие выкрики охраны гнули спины, надрывались от непосильных тяжестей старики, женщины, подростки. На площадке, у самого скалистого обрыва, возле полностью уцелевшего двухамбразурного дота, стоял полковник фон Штейц и резко махал руками перед лицом женщины, одетой в потертый ватник, в заплатанные брюки. Грабе достал бинокль и крадучись, из-под разгруженной машины, начал рассматривать лицо женщины, все увертывавшейся из-под рук фон Штейца. «Да она прелестна!» — отметил Грабе и подозвал к себе лейтенанта Никкеля, сидевшего в кабине грузовика, показал на женщину:

— Это новенькая?

— Нет! Нет! Как я разузнал, господин майор, она в отряде еще до того работала, как вы взяли меня к себе… с определенной целью. Коренная жительница Севастополя. И не думайте, господин майор, она пуглива как крыса, все богу молится…

— Ты попробуй завербовать ее. Еще прощупай как следует и страхом, и посулами… Потом в баньку своди, а потом я приеду… — сказал Грабе, посмотрев в бинокль. — А сейчас я вблизи оценю…

Это была Марина Сукуренко, сброшенная две недели назад на парашюте ночью с По-2 сразу же после того, как отбомбились «петляковы», неподалеку от бараков, в которых ютились мобилизованные на строительство оборонительных сооружений. В тот день севастопольцев погнали на работу очень рано, только развиднелось, и Марина незаметно для охраны оказалась среди своих…

Вблизи лицо женщины показалось майору еще моложе и очень привлекательным. Фон Штейц ругал ее за то, что она не туда сгребает мусор — и ветер через амбразуры заносит его в дот. Подошел сюда и лейтенант Никкель. Грабе, думая о баньке, приказал Никкелю увести женщину.

Фон Штейц побагровел.

— Грабе, ты часто забываешься! Зайдем в дот.

— Это можно, — сказал Грабе с дерзостью.

Фон Штейц плотно закрыл дверь на засов, обошел вокруг установленного орудия, вскипел:

— Я назначен в армию личным приказом фюрера! Если тебя не устраивает его приказ, сегодня же ты будешь убран из штаба. На роту! На роту!

Грабе некстати усмехнулся, еще более некстати сказал:

— Штейц, ты слишком нос задираешь. Война сложнее, чем ты, Штейц, думаешь.

«О, да он определенно доносчик! — пронеслось в голове фон Штейца. — Его надо убрать! Иначе это ничтожество всех офицеров оклевещет. И вся вина падет на мою голову…»

* * *

На расчистке хода сообщения работали не больше двух десятков человек, в основном подростки и пожилые. Никкель на виду у всех приказал Марине отдыхать. Она села на бугорочек, а сам Никкель куда-то ушел. Два охранника под скалой играли в карты под щелчки по лбу.

К Марине подполз уставший, весь взмокший от пота рыжебородый старик:

— Слушай, девка, за какие такие заслуги сволочной господин Никкель балует тебя, жалеет? — Он вынул из кармана увесистый кремневый камень: — Надеюсь, не закричишь, паскуда…

Появился Никкель, и старик скрылся в траншее. Лейтенант вдруг спросил у Марины:

— Из Керчи? Сестричка из горбольницы? Я тебя опознал в первый же день.

Он надолго умолк. Потом лег на спину, заложил руки под голову, негромко произнес:

— Всемогущее небо, поверни людей на путь милосердия! Перекрой им все дороги и тропки к жажде личной наживы! Отсеки руки тем, кто тянется к власти, чтоб потуже набить свой карман и потом иметь своих наемников. О всемогущее небо, открой людям глаза пошире! — Он посмотрел Марине в лицо: — Я хочу жить. Нет, не для себя, верь мне, не для себя, а для всех.

Она тихонько спросила:

— И для профессора Теодора?

Никкель опустил голову, некоторое время чувствовал себя почти раздавленным Марининым вопросом. «О, как труден путь к нормальной жизни, — подумал он, — к жизни простой, трудовой!»

— Я решил помочь тебе бежать к своим, — сказал он, все еще не поднимая головы. — Я это хорошо обдумал. Побегу с тобой. Одно условие: когда мы окажемся среди русских, в безопасности, ты должна сказать своему энкавэдэ, что я добровольно, сознательно перебежал и помог тебе выбраться. Ты это сделаешь?

— Да, — кивнула Марина.

Никкель продолжал:

— Первая траншея для ночного дежурства, днем она не занимается, никого там не бывает. Еще вот что: когда ты будешь бежать, я буду стрелять из автомата. Ты не оглядывайся, мои пули не для тебя, это камуфляж…

Никкель вскочил на ноги, оповестил рабочих:

— Быстро на обед! Кушать вот под этой скала, — показал он на небольшой утес. — Виходи из траншея!..

* * *

Из групп, выдвинутых на ничейное поле для боевого обеспечения возвращения Марины, ближе всех к переднему краю противника находилась группа капитана Сучкова — он и Родион Рубахин. Ночью они расположились на небольшом кургане, покрытом кустарником, отрыли окопчики на обратном скате, установили ротную радиостанцию, настроенную на связь с дивизионным наблюдательным пунктом…

Подступало утро третьего дня. Рубахин вооружился биноклем. Блекло светила луна, и Родиону начало казаться, что из вражеской траншеи кто-то показался, что уже ползет в направлении к кургану. И при этом думалось ему: «Это она, она! Моя любимая Мариночка». Но видения рассеивались, исчезали, и он тяжко вздыхал. На его вздох отзывался Сучков:

— Терпи, Родион.

— Терплю, товарищ капитан, — отвечал Рубахин. — Вот прикажите мне, товарищ капитан, пойти и вырвать ее из вражеских рук, сейчас же помчусь, всех фрицев перестреляю, а приведу в сохранности.

— Значит, любишь, если так.

— Так, так, товарищ капитан… Я для нее храню красивое платье. Купил в Симферополе у одной крали. Вот будет свадьба!

Сучков покрутил головой: «Надо же так влюбиться! И платье есть, и свадьба будет».

Солнце поднялось: на крутых скатах ничего нового, все та же картина — восстанавливают разрушенное ночной бомбежкой, перегоняют группы измученных севастопольцев с одного места на другое.

И вдруг, уже к полудню, Рубахин вскричал:

— Бежит! Но ее преследуют. Отвлеку огонь на себя, как и договорились.

— Действуй, Родион! — согласился Сучков.

По-видимому, гитлеровцы заметили беглецов — Марину и Никкеля, открыли по ним пулеметный огонь. В это время Рубахин выскочил из-за кустов, оказался на голом месте и, крича и стреляя из автомата, отвлек огонь врага на себя. Пули свистели вокруг, а Рубахин все бежал, стараясь увести за собой смерть, предназначенную фашистами Марине. Родион падал, полз, катился катком. Пули и осколки от мин свистели, жужжали возле, но он знал: свистящая пуля и захлебывающийся в воздухе осколок — это уже не его, пролетели мимо. И вдруг, когда он увел вражеский огонь далеко от залегшей Марины, во внезапно наступившем безмолвии сильно качнулся вправо и понял: осколок ударил…

Капитан Сучков, следивший в бинокль за продвижением Марины и все кричавший с кургана: «Быстрее! Быстрее!», — на секунду переключился в сторону Рубахина и, увидя неподвижного под разрывами мин Родиона, решил принять огонь фашистов на себя — он начал палить из ракетницы. Тотчас на скатах кургана полыхнули разрывы снарядов, тугая волна воздуха шибанула его в грудь, опрокинула на спину, и он скатился в окоп и опять было начал карабкаться наверх, но остановился, увидя подбежавших к подножию кургана Марину и немецкого лейтенанта…

Вражеский огонь затих. Сучков наклонился к рации, передал на дивизионный НП:

— Первый, я — Пятый, отбой!

Предыдущая главаГлава 12 из 21Следующая глава