кабинете было тепло. Но он сидел за столом посреди комнаты, натянув белый колпак и запахнувшись в беличий тулуп, обшитый синею шёлковою материей. При виде его старчески бледного, угрюмого лица, склонённого над книгой, можно было подумать, что поэт размышляет о прочитанном. Но он спал. Незаметно для себя впал в дремоту, которая толь часто подкрадывалась к нему. Спала и его любимая собачка Бибишка, пригревшаяся за пазухой и выставившая наружу лишь умненькую беленькую мордочку.
Меж тем юноша, румяный от принесённого в Питер Николой Зимним морозца, спрашивал у седого камердинера:
— Дома ли его высокопревосходительство и принимает ли сегодня?
— Пожалуйте-с, — отвечал Кондратий, указывая на деревянную лестницу.
— Но, голубчик, — умолял юноша, разволновавшийся от того, что увидит сейчас самого Державина, — нельзя ли доложить прежде, что вот приехал Степан Петрович Жихарев, а то, может быть, его высокопревосходительство занят?
Кондратий махнул рукой:
— Ничего-с, пожалуйте... Енерал в кабинете один...
— Так проводи ж, голубчик!
— Ничего-с, извольте идти сами. Прямо по лестнице, а там и дверь в кабинет — первая налево....
Жихарев пошёл или, скорее, поплёлся. Ноги под ним подгибались, руки тряслись, и весь он был сам не свой: его била лихорадка. Остановившись перед стеклянною дверью, занавешенною зелёною тафтой, он не знал, что делать — толкнуть ли дверь или дождаться, что кто-нибудь войдёт. Вдруг в коридоре появилась старшая дочь Львова, воспитывавшаяся вместе с двумя сёстрами у Державина. Очаровательная восемнадцатилетняя Елисавета, ровесница гостя, приостановилась и добродушно спросила:
— Вы, верно, к дядюшке?
Жихарев мог только кивнуть в ответ головой.
— Так войдите, — и Елисавета без церемоний отворила дверь.
Ни сам Державин, ни даже его собачка не проснулись. Жихарев кашлянул. Поэт вздрогнул, зевнул и, поправив колпак, сказал, скрывая смущение:
— Извините, я так зачитался, что не заметил вас. Что вам угодно?
Жихарев объявил, что по приезде из Москвы в Питербурх он решил непременно посетить Державина и выразить искреннее уважение к его имени, а затем назвал себя.
— Так вы часом не родственник ли Степана Данилыча Жихарева? — оживился Державин, тотчас вспомнив давнего своего знакомца по тамбовскому губернаторству.
— Внук...
— Как я рад! А зачем сюда приехали? Не определяться ли в службу? — Державин не давал молодому человеку вставить слова. — Если так, то я могу попросить князя Петра Васильевича Лопухина и даже графа Николая Петровича Румянцева...
— Благодарю, ваше высокопревосходительство, — отвечал Жихарев. — Я уже получил назначение и ни в чём покамест надобности не имею, кроме вашей благосклонности...
Державин принялся расспрашивать юношу, где тот учился, чем занимался и каково состояние его семьи, но вдруг, спохватившись, сказал:
— Да что ж это вы стоите? Садитесь! Вам не жарко? А я, признаться, люблю, когда теплуга...
Жихарев взял стул и подсел к нему.
— А что это у вас под мышкой? Книга?
— Это трагедия моего сочинения «Артабан», которую я желал бы посвятить вам, ежели она того стоит, — робея, отвечал тот.
— Трагедия? Прекрасно! Нам в нашей словесности как раз не хватает произведений в драматическом роде, — воодушевился Державин. — Впрочем, комедии у нас есть, и превосходные. Вспомните Фонвизина или приятеля и родственника моего Капниста. Сей в царствование покойного императора неоднократно читывал у меня при многих посетителях свою «Ябеду», и она едва не погубила автора. В городе заговорили о неслыханной дерзости, с какой выведена в комедии безнравственность и лихоимство губернских чиновников. Капнист испугался, чтоб его не очернили в мнении императора. Спросил, что ему делать. — Державин тонко улыбнулся. — «То же, что Мольер со своим «Тартюфом», — посоветовал Львов. — Испроси позволения посвятить твою комедию самому государю». Капнист последовал совету — и все толки умолкли...
Державин прикрыл глаза, как бы уйдя в себя, в свои воспоминания, затем встрепенулся и с некоторым вызовом, словно приглашая на спор, сказал:
— А вот высокому, трагическому жанру не повезло...
— Но как же «Эдип в Афинах»? — осмелел юноша. — Такой трагедии, какую создал Озеров, у нас никогда не бывало! Стихи бесподобные, мысли прекрасные, чувства бездна... — он умолк, испугавшись хвалить кого-то при Державине.
— Всё это так, но при несравненных красотах у Озерова есть и немалые погрешности...
В сих словах Жихареву послышалось неодобрение, вызванное чувством соперничества. Ходили слухи, будто сам Державин занялся сочинительством трагедий и даже либретто целых опер. В Москве это известие принято было с огорчением. В ответ на то, что Державин пишет нечто в духе итальянского композитора Метастазио, Дмитриев горько пошутил: «Разве вроде безобразия» и затем долго сетовал на то, что величайший лирический поэт на старости занимается сочинениями, совершенно не свойственными его гению.
Да, Державин уже закончил два больших драматических произведения с хорами и речитативами: «Добрыня» и «Пожарский». А затем в течение нескольких лет, удивляя всех плодовитостию, написал ещё трагедии «Ирод и Мириамна», «Евпраксия», «Тёмный», «Атабаллбо, или Разрушение Перуанской империи» и три оперы — «Грозный, или Покорение Казани», «Дурочка умнее умных» и «Рудокопы». Всем им была уготована судьба, предсказанная И. И. Дмитриевым: они были скоро забыты.
Сам Державин, однако, очень гордился своими драматическими сочинениями и теперь пожелал мысленно сравнить их с тем, что пишет нынешняя молодёжь.
— Прочитайте-ка что-нибудь, — попросил он Жихарева.
Молодой человек развернул своего «Артабана» и с чувством продекламировал сцену из 3-го действия, где опальный царедворец Артабан, скитаясь по пустыне, поверяет стихиям свою скорбь и негодование.
— Прекрасно! Ну право, прекрасно! — сказал Державин, едва Жихарев кончил чтение. — Да откуда у тебя талант такой? Всё так громко, высоко! Стихи такие плавные и звучные, какие редко встречал я даже у Шихматова[63]!
Жихарев остолбенел и даже подумал, не надсмехаются ли над ним. Но нет, поэт был серьёзен.
— Я с малолетства напитан был чтением Священного писания, книг пророческих и ваших сочинений, — наконец ответил он. — Едва только выучился лепетать, как знал наизусть «Бога», «Вельможу», «Мой истукан», «На смерть князя Мещёрского», «Фелицу»....
— Оставь, пожалуйста, твою трагедию у меня, — с ласковой улыбкой сказал Державин. — Я с удовольствием её прочитаю и скажу своё окончательное мнение...
От этих ободрительных слов юноша почувствовал себя на седьмом небе; у него развязался язык, и он стал говорить о державинских стихах, цитируя многие на память, рассказал о знакомстве с Дмитриевым, распространился и о других московских литераторах, Мерзлякове и Жуковском, которые были Державину почти неизвестны.
Тот слушал Жихарева с видимым удовольствием, а затем пригласил на обед. Домашние его находились уже в большой гостиной, на нижнем этаже. Он представил тотчас же молодого человека своей супруге Дарье Алексеевне:
— Вот, матушка, Степан Петрович Жихарев. Прошу полюбить его: он внук старинного тамбовского моего приятеля... — потом, оборотившись к племянницам, продолжал: — Вам рекомендовать его нечего: сами познакомитесь.
После обеда Державин сел в кресло за дверью гостиной и сразу же задремал. Одна из племянниц, Вера, сказала, что это всегдашняя его привычка.
— А что это за собачка, — спросил Жихарев, — которая торчит у вашего дядюшки из-за пазухи, только жмурит глаза да глотает хлебные катышки из его рук?
— Подарок за доброе дело. К дядюшке ходила за пособием одна бедная старушка. Однажды зимою бедняжка притащилась окоченевшая от холода, получила деньги и ушла. Но потом воротилась и со слезами умоляла дядюшку взять себе её собачку, которая всегда к нему так ласкалась, как будто чувствовала его благодеяние. Дядюшка согласился, но с тем, чтоб старушка получала у него по смерть свою пансион. Только она по дряхлости своей теперь не ходит за ним, а дядюшка заносит к ней пособие сам, во время своих прогулок. С тех пор собачка не оставляет дядюшку ни на минуту, и если она у него не за пазухой, или не рядом с ним на диване, то лает, визжит, мечется по всему дому...
Меж тем Державин проснулся и, погладив Бибишку, начал ходить по комнатам, насупившись и отвесив губы. По-видимому, его совершенно не занимало то, что происходило вокруг. Но, как подметил впоследствии Жихарев, чуть поэт узнавал о какой-либо несправедливости и оказанном кому-либо притеснении или, напротив, о подвиге человеколюбия и добром деле, — тотчас колпак набекрень, глаза начинали сверкать, и Державин превращался в оратора, поборника правды. «Хотя надо сказать, — размышлял молодой человек, — ораторство его не очень красноречиво. Он недостаточно владеет собою: слишком горячится, путается в словах и голос имеет довольно грубый...»
На прощание Державин сказал:
— Милости просим на обед послезавтра. Завтра хотя и праздник, но у нас невесёлый: память по Николаю Александровиче Львове.
Увы, Львов скончался 21 декабря 1803 года, не дожив и до пятидесяти двух лет. «Вот, братец, — горестно писал Державин Капнисту, — уже двое из стихотворческого круга нашего на том свете. Я говорю о Хемницере и Николае Александровиче». Смерть Львова Державин оплакал в стихах «Память другу».
Взамен рассыпавшегося скромного содружества складывалось иное, объединившее питерских староверов в противовес московскому кружку Карамзина. Их возглавил автор «Рассуждения о старом и новом слоге», непримиримый противник нового — в государственной политике, обычаях, языке, литературе адмирал А. С. Шишков. Среди молодых писателей, стремившихся подражать чувствительной и лёгкой речи Карамзина, нашлось несколько таких, которые уродовали литературную речь нелепыми галлицизмами. Свой главный удар Шишков нанёс низкопоклонству перед иноземной, французской модой.