Сколь дивна пресветлая и преславная Москва, древняя столица России! И хоть правит империей Питербурх, её холодный и беспощадный разум, живым, горячим и пульсирующим сердцем страны остаётся Москва. Со всех концов естественным током стекается в неё новый люд, словно приливает свежая кровь. Из далёкой южной украины, от самой Астрахани шёл сюда пешком, без гроша в кармане дьячков сын Василий Тредиаковский[8]. А с Крайнего Севера, из Архангельска, за обозом с мороженой рыбой прошагал до Москвы черносошный мужик Михайло Ломоносов. Всё здесь русскому любо: древние храмы, видавшие Дмитрия Донского, да Ивана Калиту, да Ивана Грозного, да нижегородского мещанина Кузьму Минина-Сухорукого, и новые, на французский и италианский манер дворцы в ожерелках пышных садов. И милое московское «аканье», воспетое Ломоносовым: «Великая Москва в языке толь нежна, что А произносить за О велит она...». Вольготно и просто — не то, что щепетный Питербурх — раскинулась и первопрестольная на семи своих холмах.
И под стать ей жители — весельчаки и чудесники.
Взять хотя бы знаменитого заводчика Прокофия Акинфиевича Демидова. Никогда не позабудет Державин виденного им небывалого чуда: в одно погожее июльское утро на трёхвёрстной аллее, соединявшей подмосковное имение сего богатея с почтовым трактом, словно снеги белые легли. А это Демидов вздумал прокатиться средь лета красного в санях; велел для того скупить на Москве всю соль, да и покрыть ею дорогу. То-то было радости бедному люду, сбежавшему с бадейками и полотняными кисами. Дорогая соль по его проезде делалась их бесплатным достоянием.
Но хоть Москва, сей Вавилон новый, и тянет его неодолимо к себе, подобно горе магнитной, сам Державин всё ж любит больше поглазеть на чужое веселие, чем участвовать в оном. Особливо если соединяется оно с забиячеством и непростительными шалостями.
Карета, запряжённая четвертнёй, пронеслась Арбатскими воротами и, подпрыгивая на бревенчатой мостовой, повернула в сторону Тверской улицы.
Державину вспомнилось, как определён он был в ямские подставы надзирать исправность наряженных лошадей для шествия в Москву императрицы и всего её двора. Начальником же его назначили подпоручика Лутовинова, который, как и его брат, капитан-поручик, оказался умным и очень расторопным в своей должности, но весьма и весьма развращённых нравов.
Сии офицеры гвардейские постоянно упражнялись в пьянстве, карточной игре и в обхождении с непотребными ямскими девками в известном по распутству селе Валдаях. Там проводили они иногда целые ночи в кабаке, наезжая с пряниками-жмычками, цареградскими стрючками, калёными орехами, маковой избоиной и другими вкусными заедками и никого посторонних, кроме девок, не впущая. И хотя целую зиму с ноября по последние числа марта в таком распутстве провели, однако самого Державина со всеми принуждениями до того довесть не могли, чтоб он их жизнь делил. Только в карты мало-помалу играть начал. Хотя бы в памфил[9], но нет — в самые разорительное фаро и кинце...
И если время дозволяло, продолжал своё кропание стихов. Тихонько от товарищей читывал книги, глотал всё подряд — Клейста, Гагедорна, Гелларта, Гадлера, Клопштока, а из отечественных — «Способ к сложению российских стихов» господина Тредиаковского, лёгкие вирши Сумарокова[10] и, конечно, оды великого Ломоносова.
В обществе Гаврила стеснялся себя — говорил некрасно, и всё срыву, часто пришепеливал. Но сейчас хмель непривычно туманил голову, и, откинувшись на сиденье, Державин в пылком своём воображении представил, как произносит речь о Ломоносове в рассуждении его великолепия и громкого слова, всегдашнего сладкогласия и вкуса.
«Ломоносов! с кем сравнить, кому уподобить его безмерный и могучий талант? Воистину лишь с деяниями общего нашего отца Петра Великого. Что Пётр Первый совершил в отношении государства Российского, то сделал Ломоносов для нашей литературы. Он взошёл на российский Парнас не тяжело ползущим парением, но дорогой прямой и открытой. Пламенные творения его полны мыслей, накопление которых, подобно стеснившейся при запруде воде, вдруг прорывается и с шумом начинает своё стремление. Дрожи от восторга, понятливый читатель, внимай высокому беспорядку в ломоносовских стихах. Сей беспорядок происходит оттого, что восторженный разум поэта не поспевает стройно расположить быстротекущую мысль. Взгляни же, сколько тут ума и красот! Какое многообразие величественных, ужасных и приятных картин, звуков, чувств и изветий!
О, ты, что в горести напрасно
На бога ропщешь, человек!
Внимай, коль в ревности ужасно
Он к Иову из тучи рек!
Сквозь дождь, сквозь вихрь,
сквозь град блистая
И гласом громы прорывая,
Словами небо колебал,
И так его на распрю звал:
Где был ты, как передо мною
Бесчисленны тьмы новых звёзд
Моей возжённых вдруг рукою
В обширности безмерных мест
Моё величество вещали!..
Словно и впрямь само небо заговорило! В слоге своих од и гимнов — твёрдом и благородном — слов площадных или простонародных он никогда себе не дозволяет и средь вышнего полёта, словно задумавшись, вдруг обращается к чему-то занимательному, чтобы придать стихам ещё более блеска, жизни и величия. Как научиться следовать за ним, как разгадать тайну его смелого пера?..»
Державин не сдержал улыбки: смеху достойно тщание Сумарокова уничтожить ныне сатирою первого российского пиита!
Сам Державин не сразу постиг мощь и глубину ломоносовских стихов. Всего же боле нравился ему по лёгкости слога князь Фёдор Алексеевич Козловский[11], приятный стихотворец и автор комедии «Одолжавший любовник». Упражняясь по примеру его, научился он цезуре или разделению александрийского ямбического стиха на две половины. С Козловским и спознакомился Державин в Москве, да только как!
Сержант наклонился к опускному окну кареты: не дом ли Василья Ивановича Майкова[12] на Тверской проезжаем? Подлинно, он.
По долгу своему хаживал Державин частенько с приказами вечером или даже ночью с Никитской, где рота стояла, на Тверскую, Арбат, Ордынку, что за Москвою-рекою, а раз так чуть не потонул в снегу на Пресне и едва отбился тесаком от бродячих собак. Так вот, велено было ему доставить приказ князю Козловскому, состоявшему в третьей роте прапорщиком и остановившемуся на Тверской, в доме славного стихотворца Майкова, написавшего ирои-комическую поэму «Игрок ломбера».
Помнится, вошед в залу, чтобы передать князю приказ, увидал он сборище гостей, которым Козловский читал сочинённую им трагедию. Приходом вестового чтение прервалось. Державин вручил приказ и остановился у дверей, желая послушать трагедию. На что из этого произошло? Приметя, что он не идёт вон, Козловский сказал: «Поди-ка, братец служивый с богом, что тебе попусту зевать, ведь ты ничего в этом не смыслишь». И молодой стихотворец принуждён был выйти.
Да и кому ведомо, что он стихотворец? Жёнкам солдатским, которым Державин писал грамотки к родственникам их? Товарищам по полку — Неклюдовым, из коих один был унтер-офицер, а другой сержант, расхвалившим его стансы солдатской дочери Наташе? Некоторым офицерам-преображенцам, случайно прочитавшим его сатирические и непристойные стихи про одного капрала, жену которого любил полковой секретарь?
Солёные его двустишия или билеты насчёт каждого гвардейского полка повторяет каждый солдат, но площадные сии побаски разошлись безымянно. А шестистопные ямбы Державина об императрице Екатерине II так никому и не известны...
— Ты что, Гаврюша, никак заснул? — тронул его Блудов. — Приехали, чать, братец... — и первым выкатился из кареты.
Середь Москвы, во тьму погруженной, бессонно горят окна питейного дома на Балчуге, о коем в те поры шла в народе громкая молва. Сюда наезжали из Питербурха знаменитые Орловы, весельчаки, красавцы, богатыри, как на подбор, бывшие в большой силе при дворе и вызывавшие к себе всеобщую любовь своей добротой, удалью и мягкосердечием. Здесь Григорий Орлов с братьями — Иваном, Алексеем, Фёдором и Владимиром — любил слушать простые русские песни, до которых был превеликий охотник, или вызывал доброхотов из народа подраться с ним на кулачках.
Хозяин — редкая борода опомелком, глаза воровские, цыгановатые — провёл гостей грязными горницами, где шумно гуляла случайная сволочь, на второй этаж в особливую и обширную залу. Она была пуста — лишь в дальнем конце у окна неизвестная Державину компания упражнялась за бильярдом.
— Что прикажут господа благородные? — блеснув медным одинцом в ухе, спросил хозяин. — Зернь? Карты? Или бильярд желают? Так вон тем честным людям как раз недостаёт одного...
— Или впрямь пойти спознакомиться с ними да партийку разыграть? — предложил благодушный и уже слегка хмельной Блудов.
— Обожди, душа моя, — остановил его Максимов, — разговор есть, и серьёзный. А господ тех честных — валетов червонных я знаю, и знаю довольно... Давай ужо, — оборотился он к хозяину, — нам выпить и закусить чего...
Тот молча поклонился, вышел и воротился мигом, расставив на столе: четвероугольную бутыль зелёного стекла с коротким горлом, посудины — одну с горячими коровьими рубцами, другую с крошеным и рассольным лосьим осердьем, затем принёс квашенины, солений грибных, стаканцы да оржаную ковригу.
— Хорошо гуляем, братцы! — воскликнул Блудов, ототкнув бутыль и разливая вино по стаканцам. — Ей-богу, почаще бы так собираться да рассуждать! Истинно, Гаврило, люблю я сладкую и весёлую жизнь. Не то что братец мой двоюродный Максимов. Он только о кармане своём мошенничьем думает — чем бы его ещё набить. Я же, что ни выиграю, тотчас спущу, лишь бы поесть и попить сладко и особливо люблю это вино хлебное. — С этими словами Блудов опрокинул стаканец. — А вы что не пьёте? Ну-ко, Гаврило, прочти тот билет, который ты давеча сочинил насчёт меня и так искусно!
Державин усмехнулся — как же позабыл он ещё об одном благодарном читателе! — и охотно откликнулся на просьбицу:
Одна рука в мёду, а в патоке другая;
Счастлива будет жизнь в весь век тебе такая...
— Нет, ты никак не ниже того пиита, который наш картёж воспел! Выпьем теперь за то, что ты мне написал!..
— Невелика мудрость кошелёк растрясти, — сказал Максимов, на этот раз не прикоснувшийся к вину. — Что пьяный! Сказывает: решето денег имеет, а проспится, ан и пустого решета купить не на что. Ты меня послухай, коли всамделе хочешь, чтобы жизнь твоя в мёду да в патоке текла.
— В чём дело-то?
— Ведом тебе, душа моя, — понизив голос и наклонившись над столом, заговорил Максимов, — сосед мой по имению села Малыковки экономический крестьянин Иван Серебряков?
— Тот, что в сыскном приказе содержится и ономедни под присмотром отпросился к тебе в гости? — вставил Державин.
Максимов посмотрел на него как на лишнего.
— Он самый... Попал в колодники за лихоимство. Сам предложил прожект о населении пустопорожних мест по реке Иргиз выходящими из Польши раскольниками, да во зло его и употребил. Но суть не в том...
— Да не томи, дружок, скажи прямо! — заёрзал на лавке Блудов.
— Вместе с ним содержится, — продолжая тайничать, медленно рассказывал Максимов, даже слегка надувшись от важности, — некий человек, указавший Серебрякову клад богатый...
— Не оплетало ли какой? — усумнился Блудов, даже переставший от волнения жевать солёное лосье лёгкое.
— Человек этот — атаман запорожских казаков Черняй...
— Ну? Который с известным Железняком разорил турецкую слободу Балту?
— Вот-вот! Железняка сослали в Сибирь, а Черняй занемог или сказался больным и до выздоровления посажен в тот же сыскной приказ... Между разговорами открылся Черняй Серебрякову о награбленном его артелью богатстве: потайные ямы наполнили серебряною посудой, а в пушках схоронили червонцы и жемчуг...
Максимов наклонился к Блудову и перешёл на шёпот. До Державина доносилось только: «Без сообщников сильнейших нельзя...», «Высвободим через господ сенатских...», «Выпросим под своё поручительство...» Впрочем, он слушал Максимова вполуха и не потому, что тот не приглашал его никак участвовать в их умысле. Никогда в химерические сии прожекты обогащения Державин не верил.
Мало-помалу привлекли его препирания за бильярдом.
Оставив шепчущихся, Державин подошёл к игрокам и стал следить за партией. Появившийся здесь богатырской стати поручик вскорости начал браниться, а затем с досады чуть не переломил кий. Вся его игра попусту шла, тогда как у ловких партнёров каждый шар ложился точно в лузу. Приметя сие, Державин не мог удержаться и тихонько сказал поручику с улыбкой в голосе:
— Задача трудная, ваше благородие. Право, каким же мастером искусным надобно быть, чтобы на поддельные шары да и выиграть! — и пошёл назад.
— Спасибо, братец! — только пролепетал ему вслед офицер.
Видно, Блудов, у которого на сокровища запорожцев разгорелись зубы, изрядно успел налакаться. В ответ на все увещевания Максимова, он нёс одну околесицу.
— Что, договорились, сроднички? — садясь за стол, с насмешкою спросил Державин.
— Как же, чёрта лысого договоришься с ним! — мрачно ответил Максимов. — Его пьяного переговорить что свинью перепердеть!..
Брань и крики донеслись с другого конца залы. Игроки подступили к поручику, требуя закончить партию. Но офицер оказался не из робких.
— С мошенниками не играю! А ну подходи, смажу! — добродушным, не соответствующим моменту басом рокотал он.
Прибежал хозяин и развёл спорщиков.
Державин же с Максимовым подхватили Блудова под микитки, запихнули в карету и повезли на Поварскую.
Только подъезжая к знакомой церкви Бориса и Глеба, вспомнил сержант про Стешу: чем-то для бедняжки всё кончилось? Покосился на Максимова — тот оттопырил губы и сопел, видно всё обдумывая, как лучше завладеть кладом Черняя.
Карета уже повернула к дому Блудова, когда вдруг ударили в темноте трещотки и чьи-то сильные руки подхватили лошадей под уздцы.
— Дворянский сын Гаврило Державин! — просунулось в карету усатое рыло в треуголке.
— Что надобно? — встрепенулся сержант.
— Велено тебя взять под стражу и доставить немедля в полицейскую часть!