— Гаврило, дорогой, пойми же, что стихи сии прекрасны, но в них мало життя! — Капнист, волнуясь, часто вставлял малороссийские словечки. — Они пишномовны и лишены простоты. А ведь стихи должны литися живо и легко...
— Васенька, друг любезный! Рази ж я сам не чувствую, что негодный стихоткач!
— Погоди, погоди! Зачем на себя зря плескати! Стихотворец ты изрядный, токмо бундучнисть твоим виршам мешает...
Разговор происходил на квартире у сенатского секретаря Хвостова. На низких, покрытых узорчатыми коврами оттоманках (хозяин привёз их, будучи при посольстве в Царьграде) рядом с Державиным сидели его новые друзья — советник посольства при Главном почтовом правлении Николай Александрович Львов[34] и служивший по горному ведомству отставной поручик Иван Иванович Хемницер[35]. Сам Капнист, чернобровый, с резкими чертами южного лица, полетаем носился по кабинету, размахивая листком с последними стихами Державина «Успокоенное неверие».
— Бери пример, друже, с древних — Горация и Овидия! Толь изящны и широсерды их вирши...
«Бери пример, — горько усмехнулся Державин. — Хорошо говорить так любезному другу Васеньке, когда он шпарит на французском, как по-российски, знает и латынь, и греческий, и теории искусства!»
Впрочем, все собравшиеся здесь были отмечены незаурядной учёностию. Все, кроме Державина. И сам Хвостов, и Хемницер, только что выпустивший без подписи книжицу басен, и, разумеется, Львов, разносторонностию своих знаний, интересов и дарований превосходивший прочих. Самобытный архитектор, он работал над проектами Невских ворот Петропавловской крепости, собора святого Иосифа в Могилёве; учёный-геолог, он мечтал о промышленной добыче каменного угля в Центральной России; поэт, он сочинял басни, вирши и намеревался попытать силы в «вольном» русском стихосложении в подражание народному творчеству; теоретик литературы, живописи, архитектуры, музыки, он штудировал Винкельмана, Дидро, помогал советами славным уже художникам Д. Г. Левицкому, А. Е. Егорову, композитору Е. И. Фомину и пропагандировал античную классику.
Поклонник Руссо, Львов избрал себе образцом благородного и незнатного Сен-Пре[36]. И когда отец пятерых красавиц сенатский обер-прокурор Дьяков отказал ему по его бедности в соискании руки дочери Марии, он совсем в духе Руссо решил тайно соединиться с ней браком, вернуть её в родительский дом и добиваться признания своего права на любовь.
— Истинная красота, — вставил Львов, прерывая очередную темпераментную тираду Капниста, — конечно, в чистом источнике природы...
— А великий Ломоносов? — возразил Державин. — Он находил красоту в силе духа, в громогласном парении и высоких словах!
Львов в споре не щадил никого:
— Конечно, Ломоносов — богатырь. Трудности он пересиливал дарованием сверхъестественным. Но знаете ли, какие увечья нанёс он родному языку!
— Он указал широкую дорогу нашей словесности! — отрывисто возразил Державин.
Большие серые глаза Львова вспыхнули насмешкой:
— Дорогу высокопарности! Нет, в изящной словесности превыше всего естественность и простота.
Державин в душе был уже во многом согласен с Львовым. Сохраняя прежнее, благоговейное отношение к поэзии Ломоносова, он чувствовал, однако, как устарело витийство торжественных од. Давно уже испытывал поэт безотчётную потребность быть верным истине и природе. А познакомившись с теорией французского философа и эстетика Шарля Батте, который главным требованием искусства называл подражание «изящной природе», и главною целью — «нравиться» и одновременно «поучать», он окончательно решил, что непременное следование строгим риторическим правилам и украшениям, господствующим в русской поэзии, сковывает и обезжиливает его стихи.
Слуга внёс шандал с зажжёнными свечами — быстро надвигался долгий питербурхский осенний вечер.
— Друже, Гаврила! — Капнист снова забегал по кабинету. — На Парнасе талант твой далеко переваживает наши. Но ему не хватает толь небогатого — шлифовки, отделки, замены поодиноких слов. Мы с Иваном Ивановичем Хемницером, ежели ты не против, чуть прошлись по сиим стихам. А советами та увагами помог нам чудо Львов...
— Васенька! — с полной искренностию сказал Державин. — Чем, кроме горячей благодарности, могу ответить я тебе и друзьям моим?
— Пустяшные поправки, — продолжал Капнист, подсаживаясь ближе к свету, — но как заиграло самоцветное твоё слово! Вот послухай...
— Сыми-ка, Вася, нагар со свечи, — бросил ему Хемницер.
— Да возьми съёмцы с каминной подставки, — подсказал хозяин.
Капнист сощикнул свечу, другую. Пламя ярче осветило друзей: смуглого, с продолговатым окладом лица Хвостова, большелобого, в светлых кудрях Львова, подвижного, живоглазого Капниста. Лишь Хемницер оставался в тени.
С чёткой скандовкой Капнист начал читать:
Когда то правда, человек,
Что цепь печалей весь твой век:
Почто ж нам веком долгом льститься?
На то ль, чтоб плакать и крушиться
И, меря жизнь свою тоской,
Не знать отрады никакой?..
Младенец лишь родится в свет,
Увы, увы! он вопиет.
Уж чувствует своё он горе;
Низвержен в треволненно море,
Волной несётся чрез волну,
Песчинка, в вечну глубину.
Се нашей жизни образец!
Се наших всех сует венец!
Что жизнь? — Жизнь смерти тленно семя.
Что жить? — Жить — миг летяща время
Едва почувствовать, познать,
Познать ничтожество — страдать...
Так ли уж могуч разум человека, приносящий ему разочарование неверия? Надо ли испытывать судьбу, подвергая всё сомнению? И где же выход?
Над безднами горящих тел,
Которых луч не долетел.
До нас ещё с начала мира,
Отколь, среди зыбей эфира,
Всех звёзд, всех лун, всех солнцев вид,
Как злачный червь, во тьме блестит, —
Там внемлет насекомым бог.
Достиг мой вопль в его чертог,
Я зрю; Избранна прежде века
Грядёт покоить человека;
Надежды ветвь в руке у ней;
Ты, Вера? — мир души моей!..
Капнист умолк, но слушатели зачарованно молчали. Какие копившиеся силы вдруг вырвались наружу! Откуда в этом добродушном, малообразованном чиновнике, бывшем гвардейском офицере, этот напор, этот накал мысли! Капнист первый очнулся.
Львов тихо сказал:
— Гаврила Романович! Верно, что Ломоносов по широте гения и образованности превосходит вас, но силою поэтического дара вы, ей-ей, выше! Вы первый поэт на Парнасе российском.
Державин смутился. Видя это, Хвостов подал знак, и слуга тотчас появился и расставил на столике изящный фарфоровый виноградовский сервиз — налепные цветы и гирлянды на белых чашечках, сахарнице, сухарнице; медный, пышащий жаром турецкий кофейник.
Хозяин разлил кофий и провозгласил нарочито дурашливым голосом:
— И я, и я хочу оставить след на Парнасе! Зацепиться хоть краешком! И вот он, мой скромный букетец цветов парнасских, —
Хочу к бессмертью приютиться,
Нанять у славы уголок;
Сквозь кучу рифмачей пробиться,
Связать из мыслей узелок...
Друзья уже не раз слышали шуточную оду «К бессмертию» и одобряли её. Но Хвостов на сей раз недолго занимал их своим детищем. Едва кофий был выпит, он предложил:
— Едемте, братцы, к князю Александру Ивановичу Мещёрскому! Запамятовали? Он нынче ожидает нас!..
— Нет, не могу... — ещё не остыв от смущения, Державин скрёб ногтем налепную розочку на чашке. — Екатерину Яковлевну огорчать не смею... Года не прошло, как поженились — и холостяцкие пирушки. Негоже...
— Гаврила мой! Ведь мы с тобою одинакие молодята! — Капнист умоляюще поглядел на друга. — А дражайшая Катерина Яковлевна, верю, простит тебе, как простит мне сей малый грех моя милая Сашуля, моя Александра Алексеевна!..
Капнист женился вскорости после Державина, в 1779-м году. Жёны его и Львова были сёстрами, дочерьми Алексея Афанасьевича Дьякова.
Через час вся честная компания уже сидела за роскошными столами Мещёрского, весельчака, плясуна, хлебосола. Его ближний друг Степан Васильевич Перфильев в расшитом бриллиантами генеральском мундире самолично руководил слугами, следя, чтобы золочёные тарелки и хрустальные покалы ни у кого из гостей не пустовали.