К книге
Громовой пролети струей. ДержавинГлава третья ВОСХОЖДЕНИЕ. 5
29%
Глава третья ВОСХОЖДЕНИЕ. 5
23

   — Гаврило, дорогой, пойми же, что стихи сии прекрасны, но в них мало життя! — Капнист, волнуясь, часто вставлял малороссийские словечки. — Они пишномовны и лишены простоты. А ведь стихи должны литися живо и легко...

   — Васенька, друг любезный! Рази ж я сам не чувствую, что негодный стихоткач!

   — Погоди, погоди! Зачем на себя зря плескати! Стихотворец ты изрядный, токмо бундучнисть твоим виршам мешает...

Разговор происходил на квартире у сенатского секретаря Хвостова. На низких, покрытых узорчатыми коврами оттоманках (хозяин привёз их, будучи при посольстве в Царьграде) рядом с Державиным сидели его новые друзья — советник посольства при Главном почтовом правлении Николай Александрович Львов[34] и служивший по горному ведомству отставной поручик Иван Иванович Хемницер[35]. Сам Капнист, чернобровый, с резкими чертами южного лица, полетаем носился по кабинету, размахивая листком с последними стихами Державина «Успокоенное неверие».

   — Бери пример, друже, с древних — Горация и Овидия! Толь изящны и широсерды их вирши...

«Бери пример, — горько усмехнулся Державин. — Хорошо говорить так любезному другу Васеньке, когда он шпарит на французском, как по-российски, знает и латынь, и греческий, и теории искусства!»

Впрочем, все собравшиеся здесь были отмечены незаурядной учёностию. Все, кроме Державина. И сам Хвостов, и Хемницер, только что выпустивший без подписи книжицу басен, и, разумеется, Львов, разносторонностию своих знаний, интересов и дарований превосходивший прочих. Самобытный архитектор, он работал над проектами Невских ворот Петропавловской крепости, собора святого Иосифа в Могилёве; учёный-геолог, он мечтал о промышленной добыче каменного угля в Центральной России; поэт, он сочинял басни, вирши и намеревался попытать силы в «вольном» русском стихосложении в подражание народному творчеству; теоретик литературы, живописи, архитектуры, музыки, он штудировал Винкельмана, Дидро, помогал советами славным уже художникам Д. Г. Левицкому, А. Е. Егорову, композитору Е. И. Фомину и пропагандировал античную классику.

Поклонник Руссо, Львов избрал себе образцом благородного и незнатного Сен-Пре[36]. И когда отец пятерых красавиц сенатский обер-прокурор Дьяков отказал ему по его бедности в соискании руки дочери Марии, он совсем в духе Руссо решил тайно соединиться с ней браком, вернуть её в родительский дом и добиваться признания своего права на любовь.

   — Истинная красота, — вставил Львов, прерывая очередную темпераментную тираду Капниста, — конечно, в чистом источнике природы...

   — А великий Ломоносов? — возразил Державин. — Он находил красоту в силе духа, в громогласном парении и высоких словах!

Львов в споре не щадил никого:

   — Конечно, Ломоносов — богатырь. Трудности он пересиливал дарованием сверхъестественным. Но знаете ли, какие увечья нанёс он родному языку!

   — Он указал широкую дорогу нашей словесности! — отрывисто возразил Державин.

Большие серые глаза Львова вспыхнули насмешкой:

   — Дорогу высокопарности! Нет, в изящной словесности превыше всего естественность и простота.

Державин в душе был уже во многом согласен с Львовым. Сохраняя прежнее, благоговейное отношение к поэзии Ломоносова, он чувствовал, однако, как устарело витийство торжественных од. Давно уже испытывал поэт безотчётную потребность быть верным истине и природе. А познакомившись с теорией французского философа и эстетика Шарля Батте, который главным требованием искусства называл подражание «изящной природе», и главною целью — «нравиться» и одновременно «поучать», он окончательно решил, что непременное следование строгим риторическим правилам и украшениям, господствующим в русской поэзии, сковывает и обезжиливает его стихи.

Слуга внёс шандал с зажжёнными свечами — быстро надвигался долгий питербурхский осенний вечер.

   — Друже, Гаврила! — Капнист снова забегал по кабинету. — На Парнасе талант твой далеко переваживает наши. Но ему не хватает толь небогатого — шлифовки, отделки, замены поодиноких слов. Мы с Иваном Ивановичем Хемницером, ежели ты не против, чуть прошлись по сиим стихам. А советами та увагами помог нам чудо Львов...

   — Васенька! — с полной искренностию сказал Державин. — Чем, кроме горячей благодарности, могу ответить я тебе и друзьям моим?

   — Пустяшные поправки, — продолжал Капнист, подсаживаясь ближе к свету, — но как заиграло самоцветное твоё слово! Вот послухай...

   — Сыми-ка, Вася, нагар со свечи, — бросил ему Хемницер.

   — Да возьми съёмцы с каминной подставки, — подсказал хозяин.

Капнист сощикнул свечу, другую. Пламя ярче осветило друзей: смуглого, с продолговатым окладом лица Хвостова, большелобого, в светлых кудрях Львова, подвижного, живоглазого Капниста. Лишь Хемницер оставался в тени.

С чёткой скандовкой Капнист начал читать:

Когда то правда, человек,

Что цепь печалей весь твой век:

Почто ж нам веком долгом льститься?

На то ль, чтоб плакать и крушиться

И, меря жизнь свою тоской,

Не знать отрады никакой?..

Младенец лишь родится в свет,

Увы, увы! он вопиет.

Уж чувствует своё он горе;

Низвержен в треволненно море,

Волной несётся чрез волну,

Песчинка, в вечну глубину.

Се нашей жизни образец!

Се наших всех сует венец!

Что жизнь? — Жизнь смерти тленно семя.

Что жить? — Жить — миг летяща время

Едва почувствовать, познать,

Познать ничтожество — страдать...

Так ли уж могуч разум человека, приносящий ему разочарование неверия? Надо ли испытывать судьбу, подвергая всё сомнению? И где же выход?

Над безднами горящих тел,

Которых луч не долетел.

До нас ещё с начала мира,

Отколь, среди зыбей эфира,

Всех звёзд, всех лун, всех солнцев вид,

Как злачный червь, во тьме блестит, —

Там внемлет насекомым бог.

Достиг мой вопль в его чертог,

Я зрю; Избранна прежде века

Грядёт покоить человека;

Надежды ветвь в руке у ней;

Ты, Вера? — мир души моей!..

Капнист умолк, но слушатели зачарованно молчали. Какие копившиеся силы вдруг вырвались наружу! Откуда в этом добродушном, малообразованном чиновнике, бывшем гвардейском офицере, этот напор, этот накал мысли! Капнист первый очнулся.

Львов тихо сказал:

— Гаврила Романович! Верно, что Ломоносов по широте гения и образованности превосходит вас, но силою поэтического дара вы, ей-ей, выше! Вы первый поэт на Парнасе российском.

Державин смутился. Видя это, Хвостов подал знак, и слуга тотчас появился и расставил на столике изящный фарфоровый виноградовский сервиз — налепные цветы и гирлянды на белых чашечках, сахарнице, сухарнице; медный, пышащий жаром турецкий кофейник.

Хозяин разлил кофий и провозгласил нарочито дурашливым голосом:

   — И я, и я хочу оставить след на Парнасе! Зацепиться хоть краешком! И вот он, мой скромный букетец цветов парнасских, —

Хочу к бессмертью приютиться,

Нанять у славы уголок;

Сквозь кучу рифмачей пробиться,

Связать из мыслей узелок...

Друзья уже не раз слышали шуточную оду «К бессмертию» и одобряли её. Но Хвостов на сей раз недолго занимал их своим детищем. Едва кофий был выпит, он предложил:

   — Едемте, братцы, к князю Александру Ивановичу Мещёрскому! Запамятовали? Он нынче ожидает нас!..

   — Нет, не могу... — ещё не остыв от смущения, Державин скрёб ногтем налепную розочку на чашке. — Екатерину Яковлевну огорчать не смею... Года не прошло, как поженились — и холостяцкие пирушки. Негоже...

   — Гаврила мой! Ведь мы с тобою одинакие молодята! — Капнист умоляюще поглядел на друга. — А дражайшая Катерина Яковлевна, верю, простит тебе, как простит мне сей малый грех моя милая Сашуля, моя Александра Алексеевна!..

Капнист женился вскорости после Державина, в 1779-м году. Жёны его и Львова были сёстрами, дочерьми Алексея Афанасьевича Дьякова.

Через час вся честная компания уже сидела за роскошными столами Мещёрского, весельчака, плясуна, хлебосола. Его ближний друг Степан Васильевич Перфильев в расшитом бриллиантами генеральском мундире самолично руководил слугами, следя, чтобы золочёные тарелки и хрустальные покалы ни у кого из гостей не пустовали.

Предыдущая главаГлава 23 из 79Следующая глава