Волнение пощипывает Алешу, в голове неразборчивый, не выстроенный в порядок гул. Ничего, ему вступать в свою роль еще не скоро, а одна-две рюмки коньяку успокоят его и придадут смелости. Он уже не сомневается, что на этот раз его выдадут за родственника невесты, за молодого дядю или троюродного брата — этого никто никогда не замечает.
Жених редкостно, приметно белобрыс, и если бы Алеша хоть раз его встретил, он бы его не забыл. Белые волосы на большой голове, белое лицо, широкое и тяжелое книзу, совсем белые брови над мелкими серыми глазами. Прекрасно сшитый двубортный костюм от какого-нибудь итальянского Марко еще больше оттеняет дымную белизну лица с проступившей дряблостью. Он молод, ему нет еще, должно быть, тридцати, но чувствуется, что опыта и уверенности в нем больше, чем лет, и смотрит он без смущения. Смотрит он самоуверенно и устало, точно на это событие и не хватает ему сил. Невеста совсем юна, ее белое и легкое подвенечное платье, сияющее чистотой и новизной, словно не шито, не надето, а столь же нагое, как тело, и есть продолжение тела. Она испугана той торжественной казнью, которая предстоит ей при стечении огромного числа людей, собравшихся требовать ее публичных мук, на ней нет лица, а лицо было прехорошенькое и полудикое, в котором славянская томность сошлась с азиатской дерзостью. Но в непогоду срывай плод прежде, чем он обвис, и под большими, часто моргающими глазами невесты тень, выдающая, что из нее уже испили любовь не вприглядку.
— Господа! Господа! — пытается начать тот, кто должен быть дружкой, а здесь он что-то вроде предводителя свадьбы, и по голосу Алеша узнает, что с ним он и разговаривал по телефону, ему и обязан своим присутствием здесь. Вспоминает он и его фамилию — Сокольский. Это высокий лощеный господин с аккуратно постриженной окладистой бородой и сияющими глазами. Сокольский вынужден прерваться, ему показывают, что официанты еще не успели разлить напитки. — Господа! Господа! — снова всплескивает он приятным влажным голосом, но тут ему, сидящему слева от жениха, что-то говорит жених, и Сокольский, прислушиваясь, во второй раз вынужден присесть. — Господа! наконец он поднимается решительно и бесповоротно. — Господа! Я прежде всего хотел бы огласить радость, которую каждый из нас здесь испытывает. Я хотел бы прежде поздравить вас, еще до нашего общего поздравления, которое будет обращено к виновникам торжества… хотел бы, вопреки традиции, поздравить гостей с честью находиться здесь и присутствовать при событии, которого никогда не было и не будет. Да, утверждаю: не было и не будет. На свете случались миллионы, миллиарды свадеб, человек тем и отличается от животного, что он сознает важность этого акта… скажем так: бракосочетательного акта. Были и канули в вечность миллионы и миллиарды свадеб, но никогда еще не бывало… я хочу сказать, что все эти миллионы и миллиарды за тысячи лет были только приготовлением к событию, которому мы сейчас свидетели. Все прошлое на земле было только для того, чтобы встретились наконец они, — Сокольский торжественно поднимает руку и устремляет ее к жениху и невесте, — чтобы встретились наш друг Георгий, по имени победитель, и наша красавица Елена, по имени царица. Звезды на небе сошлись наконец так, чтобы это произошло. Мы не можем, не в состоянии преувеличить значение этого события. Оно величественно и великолепно. Ура, господа! Всякое дело требует ухаживания — поухаживаем же за нашей общей радостью! Ура — шампанским!
— Ура-а-а! — гремит в полтораста глоток, в тон высоко взятой ноте, поднимаясь и вызванивая гимн.
Алеша сидит за первым левым столиком вблизи той половины общего стола, которая занята невестиной родней. Рядом с невестой мать, женщина моложавая, но блеклая, с лицом учительницы, строгим, усталым и беспомощным; она сидит потупившись, так же как дочь, по внутреннему окрику вскидывает голову, с натянутой улыбкой смотрит на огромный зал, полный чужих людей, затем искоса смотрит на дочь, закаменевшую, ставшую вдруг чужой, уходящую с этого вечера неведомо куда, и с жалостью прислоняется к ней. Отец невесты с лицом простоватым и устроенным весело, неунывно, напротив, радостно и быстро перебирает маслянистыми, уже пьяненькими глазами и восторженно крутит головой с вдавленной на волосах полоской от кепки или шляпы. Можно не сомневаться, что он-то своим недюжинным интересом к жизни и утомил жену и прежде времени подвел ее к старости.
Столик Алеши «служебный». Он не сразу догадывается об этом, обычно его устраивают где-нибудь с краешку за главным столом, чтобы придать родственное положение, или уж среди гостей. Но сегодня два соседа Алеши явно гости особого назначения, которого они не скрывают: плотные фигуры в сажень в плечах, чесучовые пиджаки с одного прилавка, спокойная напряженность, выдаваемая лишь взглядами в одну и ту же сторону, куда-то поверх голов вправо. У них никак не получается, чтобы один взглянул, а спустя десять или двадцать секунд взглянул второй, — нет, головы поворачиваются одновременно, с секундным опозданием. Четвертое место за столиком занято молодою женщиной, маленькой и хрупкой, заметной только достоинством, с каким она себя держит. Над бдением гвардейцев она посмеивается не улыбкой, а принимающимися лучиться глазами, когда она откидывается на спинку тяжелого стула и приподнимаются под черной кружевной кофточкой горки грудей.
«Господи!! — думает Алеша. — До чего мы все совсем еще недавно были просты и до чего загадочными сделались теперь!»
Приподнимается предводитель.
— Господа! — начинает он свой разбег. — Господа! — Но взлететь на высоту красноречия ему не дают, кто-то кричит басисто:
— Ну чего ты, Сокольский?! Ложка в рот не лезет. Все пересолено, все переперчено. Кто заказывал эту кухню? Так не пойдет.
— Рано, — возражает Сокольский. — Что вы сразу быка за рога?
— Такого быка и надо сразу за рога. Чего тянуть? Горь-ка-а!
И все-таки рано: подхватывают недружно.
Сокольский разводит руками, склоняется к жениху с невестой:
— Мне ничего не остается, как призвать вас к исполнению воли народной…
Жених непринужденно поднимается, помогает подняться невесте, осторожно приобнимает ее сзади и чмокает в полумертвые холодные губы. Когда невеста опускается, ее приобнимает с другой стороны мать.
— От вашего воздушного поцелуя слаще не стало, — басит тот же голос. Безобразие!
«А ведь скоро свадеб не будет, — думает Алеша. — Не будет свадеб в их лирической красоте и торжественности, когда не дяди кричат, а хор ведет от действия к действию, от поворота к повороту. Они и теперь редки. Все превращается в чахохбили…» Почему в «чахохбили», он не знает и улыбается над собой.
Потом наклоняется к соседке и спрашивает, понимая, что не с этого следовало начинать знакомство:
— Вам уже кричали «горько»?
— Нет, — отвечает она без кокетства неожиданно струйным, переливающимся голосом. — Я этого не заслужила. А вам кричали?
— Тоже нет.
В первый раз Алеша Коренев женился еще в университете, женой его стала студентка на курс младше его с филологического факультета, девушка очень начитанная и красивая какой-то томной, загадочной красотой, которая могла превращаться, как выяснилось позже, в слепое и отсутствующее выражение. Она всегда была спокойна и чуть флегматична, говорила неторопливо и правильно, без обычных для большинства возвратов, чтобы пояснить мысль, глядела пристально и завораживающе. Эта способность завораживать была у нее природной, она смотрела так, как Бог устроил — без нарочитости и вопросительности, с мистической и требовательной мягкостью, под которой тебе становилось неловко, словно ты не весь здесь, перед нею, и что-то важное скрыл. Казалось, что и скрыл-то не худшее, а лучшее. Это и озадачивало, и пугало, и тянуло. В читальном зале научной библиотеки каждый завсегдатай привязывался к одному и тому же месту, и Алеша больше месяца придвигался к ней, сидящей у окна, всякими хитроумными способами отодвигая всех, кто оказывался на пути. Когда это удалось и он победно шлепнулся рядом, она взглянула на него с печальной снисходительностью, будто знала каждый шаг его приближения и говорила, что цель привлекательней, когда она вдали. «Ну вот теперь мое место здесь, — сказал он тоном, засталбливающим золотую жилу, и, не дождавшись ответа, продолжал: — Я бы на вашем месте сказал: „Не упадите“…» — «Да падайте, — дружелюбно засмеялась она. — Не жалко». — «А вы знаете, меня хоронить будут с почестями». — «Конечно, вас похоронят вместе», — нашлась она и каким-то образом сумела накрыть свое лицо печалью.
Его известность в университете на последнем курсе была не спортивной и не музыкальной: за год до того в научных трудах была опубликована статья за подписью студента физмата и профессора-специалиста по теоретической физике по теме, в которой, оказалось, рылись военные. Когда имена профессора и студента стоят рядом, студента невольно ставят на первое место, и слух об Алеше, как о будущей звезде, разошелся по всему университету. Его подогрела заявка на Алексея Коренева в закрытый «ящик» при распределении. Из полутора тысяч ежегодных выпускников 1490 выходят в общие ворота, и только за десятью ненормальными, протирающими до дыр лучшую пору молодости в библиотеках и лабораториях, охотятся заранее и уводят через особые калитки.
Но в «ящик» Алеше поехать не пришлось. Жена, та самая девушка, к которой он продирался в читальном зале сквозь вереницу в шахматном порядке уткнувшихся в книги фигур, не захотела, чтобы его и ее спрятали в золотую клетку. Он пошел в лабораторию, от месяца к месяцу все ярче сияя своим именем, через полтора года у них родился сын, а через два они получили трехкомнатную квартиру в новом доме улучшенной планировки в центре города. К тому времени, защитив диссертацию и став завлабом, он взлетел на первую высоту, его приглашали на конференции, на конференциях дважды делали заманчивые предложения, но надо было покидать город, уже обжитый, уже привечающий его, и он не решился.
Жену звали странно — Дагмара, что-то не то скандинавское, не то цыганское. Подтрунивая над ним, она говорила, красиво откидывая голову: «Ты так же прост, как твое имя, — и как я раньше не обратила на это внимания? Знаешь ли ты, что человек рождается с именем, вернее, он рождается под имя, которое само нашептывает себя». С этим Алеша готов был согласиться, демоническое в ней, звучащее и в имени, прорывалось часто. Да, свадьбу они не играли и «горько» им не кричали, она не захотела свадьбы, на которой настаивали ее родители, любившие Алешу. Теперь ему кажется, что она с самого начала не верила в прочность их брака и поостерегалась свадьбой, как завязываемой при рождении пуповиной, закреплять надежность их общей жизни.
Они прожили вместе семь лет. И то много. Прожили мирно, с редкими и безгрозовыми ссорами, не оставляющими ран на сердце, прожили ровно. Алеша любил жену и продолжает, несмотря на недоумение, что же это было между ними, любить до сих пор. С первого дня она была чуть снисходительна к нему, чуть капризна, чуть лукава, но совсем незаметно, горячилась до искр, ничего не делала до самозабвения и, бывая игривой, покладистой, ни с того ни с сего вдруг усмехалась над собой и возвращалась в себя, принималась смотреть на Алешу, приоткрыв губы от внимания, длинным тревожным взглядом, точно измеряя снова и снова. Нисколько не желая обидеть его, а только из неумения держать в себе то, что просилось наружу, однажды сказала: «Мужчина должен быть грубым и сильным, как зверь, у него должно быть имя Трувор или Рюрик». — «Уж не хочешь ли ты, чтоб тебя поколачивали?» — в недоумении спросил Алеша. И нельзя было понять, соглашается ли она, когда отвечала с затаенным обращенным в себя смешком: «Хочу, чтоб от меня пух и перья летели!» Мягкость его она принимала, должно быть, за слабость, самоуглубленность за неуверенность; теперь, оказавшись в своем пиковом положении и зарабатывая на хлеб занятием явно не мужского происхождения, Алеше невольно приходится соглашаться, что не так уж его Дагмара была и не права. Прочность человека проверяется в конце концов на дыбе, а не в спокойной обстановке. Он в чувстве своем уходил в нее без остатка, она и в любви была раздвоенной и снисходительной. Эта заметная несоразмерность и раздражала, и пугала Алешу, но он замечал, что от нее страдает и она и что дело не в разных темпераментах, не в разных чувственных фигурах, а в каком-то дальнем, глубинном несходстве, уходящем в неизвестно какие дебри.
Потому Алеша не удивился, когда Дагмара коротко и спокойно сказала, что им надо бы разойтись. И добиваться разъяснений не стал. Правда, неприятно было то, что пришелся их развод на ту пору, когда делилось и разрушалось все — государство, земля, вера, история, законы и взгляды. Оказывалось, таким образом, что и семья их попадала под те же общие развалы, свалившие полмира, и можно не искать виноватых внутри семьи. Да и что толку искать? Все рушилось и разбегалось, все. Рожденные под разными звездами пришли в неистовство друг против друга, когда заканчивающееся тысячелетие неосторожно показало начало тысячелетия нового, и общая тревога обуяла всех, кто волею судеб оказался под этими роковыми знаками.
Они разменяли квартиру, Алеше досталась однокомнатная за плотиной. В то же время Алешину лабораторию закрыли, и он остался без работы. От двух крушений кряду он растерялся, пошел в один научный институт, в другой, третий, все они еще недавно сманивали Алешу к себе, и все теперь беспомощно разводили руками. В четвертый из милости взяли, но заниматься там пришлось не своим делом, и работал он без души, в постоянном оцепенении, по вечерам пытаясь читать, подолгу вспоминал, был сегодня на работе или нет, и без сожаления попал под вал сокращений. Все шло неумолимым своим ходом, меняющим местами великое и низкое.
Так же пошло и дальше.
Во второй своей женитьбе винить, кроме себя, Алеше было некого. Ни ход звезд, ни ход чисел до столь ничтожного и миллионы раз происходившего во все времена случая опускаться не стали. Однажды его застала наедине с собой в постели низенькая, с резиновым упругим телом девица с гортанным голосом и принялась этим голосом выговаривать, что это он себе позволяет, а уже через пять минут напевать веселую и пошлую песенку. Потом застала там же, в его квартире, во второй раз, в третий, в пятый, сочла, что это неудобство терпеть дальше нельзя, и доставила чемоданчик. Алеша ахнуть не успел, как на него медведь насел. Не лучше, не легче медведя. Эта неказистая женщина, ходившая нараскоряку, выворачивая носки, играющая при ходьбе пухлыми ягодицами, в которой не водилось ни ума, ни обаяния, ни нежности даже по забывчивости, а одно только упорство, — женщина эта была до того проста и откровенна, что надо было не потерять голову, как говорят в тех случаях, когда происходит затмение от любви, а не иметь головы вовсе, заложить ее в ломбард или по рассеянности где-то забыть, чтобы не разгадать ее с первого же взгляда. С налитым бесстрастным телом, не пропускающим женского электричества, без чувственных изгибов и тех переливов, от которых замирает беспамятно сердце, с прямыми плечами и короткими ногами, сделанная уж очень беззатейливо и устало — и это после Дагмары! — она ничуть и не заботилась исправлять в себе ничего ни упражнениями, ни диетой. Звали ее Вера; пред нею вся теория Дагмары об именном выражении сущности человека разлеталась в прах. По жизни Вера шла напролом и одерживала победы. Всего три года назад приехала она с десятью классами из небольшого поселка, выучилась в городе на массажистку, успела поработать в наспех сбежавшейся оздоровительной команде, которая вскоре распалась, после этого устроилась в одну из новых и бесчисленных страховых контор, работающих только с долларами. Ей нужна была квартира, чтобы принимать пациентов для массажа, и телефон при квартире, чтобы обзванивать страхклиентов. Спикировав на Алешу, она получила и то и другое. Затем получила законный брак, на который Алеша пошел уже с трезвым, но обожженным умом, как бы из мести самому себе за головотяпство и все свалившиеся на него неудачи. Неудивительно, что новой хозяйке после этого показалось в квартире кое-что лишним, начались скандалы с криками и визгом, толпящиеся за массажем люди заполняли единственную комнату, донельзя вульгарный, со слащавыми ужимками голос по длинному и неубывающему списку уговаривал простаков застраховать свою жизнь в старинной французской компании.