Однажды в приемной комиссии он обратил внимание на робкую девчонку. Она зашла после рослой девицы с голосом Эмиля Горобца, но лиричнее, мягче, с арпеджиями (или как там у певцов называют склонность к колоратуре), за которую просил Вельяминов из городского отдела культуры. Борис Владимирович пригляделся и замер в болезненном ступоре, словно от удара в промежность. Эта девушка была – Суламифь. Именно такой он представлял красавицу из Ветхого Завета – последней книги, прочтенной им некогда по рекомендации Роберта Иосифовича. Аж руки затряслись от незнакомого счастья.
«Кто эта, восходящая от пустыни как бы столбы дыма, окуриваемая миррою и фимиамом?..» «Кто эта, блистающая, как заря, прекрасная, как луна, светлая, как солнце?..»[21]
Она вошла в душу Бориса Владимировича с именем Суламифь, хотя звали ее по-другому. Имя, данное ей родителями, ему не понравилось. Не теплое, чужое имя. Девушка не стерегла от лис виноградники Ливана, не пасла коз на вершине Аманы возле львиных логовищ и барсовых гор. Она приехала из затрапезного северного городка в статусе столицы автономной республики, но Борис Владимирович вдруг догадался о своем неизвестном доселе, в терпеливой невозмутимости взлелеянном ожидании: только ее, Суламифь, он желал бы ввести на неискушенную дачу, «в дом пира под знамя любви».
«О, ты прекрасна, возлюбленная моя, ты прекрасна! глаза твои голубиные» – так и было вначале. При первой встрече в приемной комиссии его больше всего ошеломили ее глаза. Они излучали блеск и синь. Борис Владимирович скользнул взглядом по анкете: возраст, место проживания, родители, пятый пункт. Умилила куцая биография – совсем еще не жила девочка, а воспитывалась в детском доме. Почему-то сразу смекнул: сирота, еврейское дитя, дочь спецпереселенцев. Одинокая, как он, что странно вообще-то – евреи, с их развитой семейственностью, единокровных не бросают. Наверное, родственники были истреблены с обеих сторон фронта – видимого и невидимого…
В институте ходили слухи о преподавателях-жуирах, и Борису Владимировичу кое-кто наушничал. Он отмахивался – пусть их, лишь бы не до скандала. Видных студенток на факультете было полно – культура же, клумба в цвету. Попадались танцовщицы с точеными фигурками, девушки с лицами киноактрис. Борис Владимирович спрашивал с красоток, как со всех, никому не делал исключения, хотя иные, бывало, пытались кокетничать ради отметки. Он обычно констатировал факт – да, пригожая, и брал на заметку, опасаясь деликатных разборок с кем-нибудь из преподавательского состава, пойманным на «зачеточном» флирте, не более того. А тут, увидев возлюбленную царя, воспетую в библейском любовном гимне, едва не задохнулся от изумления. Поразился себе и даже испугался, поэтому вначале от макушки до пят пронизало мимолетной ненавистью к Суламифи. Снова вспомнились дразнилки мальчишек, похохатывания товарищей по первой работе в тюрьме, вытаращенные глазки любопытных дур… Но нет же, нет! Его уродство, все его внешнее и тайное безобразие остались в маманькином городе… Теперь он не такой.
Борис Владимирович с ужасом почувствовал напряжение в теле. Заметив, что брюки под ремнем приподнялись, заложил руки за спину, как арестант, и резко повернулся. Шагал, чуть согнувшись, по красной дорожке, расстеленной перед столом, разворачивался перед стеной и снова шагал. Сосредоточился весь там, в брюках, пока не заставил себя успокоиться. Испытующе глядя на девушку, задал ей вопрос по анкете. Суламифь ответила, он кивнул и почуял ее отвращение, а кроме того – аромат. Об отвращении не успел подумать, нежный аромат перебил огорчение и растерянность. От девушки пахло свежим жасмином… пачулями… иланг-илангом… кажется. Если Борис Владимирович что-то понимал в духах. «Нард и шафран, аир и корица со всякими благовонными деревами, мирра и алой со всякими лучшими ароматами». Во внутреннем зрении поплыли ландшафты, озаренные нездешним солнцем, с переливчатой дымкой, в глазах начала лучиться тончайшая паутина – та, что ловит последний бисер росы в осеннем лесу. Кажется, выбились слезы, чего еще никогда не бывало. Соломон, надо полагать, знал толк в женских ароматах, с его-то немыслимым числом жен и наложниц… Борис Владимирович подивился: явно недешевые духи. Не «наши».
Существовала негласная инструкция по ограничению приема евреев на поднадзорный факультет в этом вузе. Не более двенадцати, и эти-то двенадцать еле втискивались в рамки поступающих с неизбежными челобитными и связями. У Изольды оказалась серебряная медаль, что, в общем-то, говорило об ее способностях и прилежании, а не о возможности обязательной удачи на вступительных экзаменах… Но Изольда Готлиб должна была поступить.
Борис Владимирович шел домой, спотыкаясь, как одер (Конь бледный), и ничего вокруг не видел. Смоковницы на бальзамических горах распускали почки, слышалось воркованье горлицы, и сквозь благовонные виноградные лозы расцветали глаза Суламифи. Чудный цвет их, он заметил, меняется от освещения. Они были то небесно-синие, то фиолетовые, то в глубине хрусталиков мерцала мшистая зеленца. Совсем как на придонных камешках в рассветной реке, когда над сопками разгораются первые светцы. Ресницы соединялись в углах глаз густыми стрелками вниз, что вместе с разлетом шелковистых бровей, словно рисованных тонкой колонковой кисточкой, придавало лицу выражение по-детски доверчивой и в то же время очень женской загадочности. Кудри… да ну тебя, Соломон, с твоими сравнениями, какое еще стадо коз, сходящих с горы Галаадской?! Кудри девушки, если распустить косы, были, несомненно, – сон блаженный, туман черный, блестящий. Хотелось зарыться лицом в их мягкие сумерки и уснуть, пусть навечно… вся она – нежность и любовь. Ярких красок Суламифи хватило бы покрыть дефицит меламина в Борисе Владимировиче, хватило бы на них двоих…
Очнувшись, Борис Владимирович завернул в магазин ювелирных изделий. Необходимо было купить бусы для очередной своей дамы. Чересчур экзальтированная попалась женщина, следовало подготовить ей достойную отставку с утешительным презентом, да и не до женщин стало. Девочка, хрустально-чистая девочка ходила по коридору – только руку протянуть… Недорого взял симпатичную брошь – гранатового жука на серебряном кленовом листе.
В ломбардном отделе Бориса Владимировича привлекли серьги с крупными сапфирами, выставленные на продажу. Чудесные камни с разных сторон меняли цвет от синего, сине-фиолетового до глубокого аквамарина. Долго ими любовался и впервые в жизни стыдливо предположил, что счастье мужчины зависит от женитьбы. Несло куда-то в благоуханные купальни с лилиями стоеросовую, энкавэдэшную партийную башку, в которую черт знает что было напихано, от марксовского, без купюр, «Капитала» до самиздатовских перепечаток-вещдоков, перехваченных у ребят с Лубянки. Полюбила бы… А уж как бы он ее любил. Прочь на три буквы послал бы партию, советское право, работу. Суламифь оказалась важнее. Его Суламифь.
Ночью (прости-отвернись, Давид, то бишь Роберт Иосифович) являлись перед Борисом Владимировичем глаза-сапфиры, колонковые брови, кудри – ладно, чего уж там, – как козы и овцы стадами, а сам он был Соломон. Он ласкал трепещущую сернами грудь, налитую сладкой юной плотью, целовал атласный живот с пупочной ямкой, сливочные колени, молочные ягодицы. Суламифь моя, ты – мед золотой в фигурном сосуде, внутри тебя солнечный свет. Собственная песнь не удавалась, встревали нетленные фразы. Пальцы исследовали дальше, подбирались к вожделенному треугольничку, к шелку и неге, амбре и мускусу, гладили, перебирали волнистые волоски. Бедра твои, как ожерелье, дело рук искусного художника… Внутри раздвинутых ножек пальцами не трогал. Осторожными губами, бережным языком раскрывал аметистовые лепестки, не стремясь вглубь, касался набухающего рубиновой влагой бутона кончиком языка, дрожал им по всему цветку бесконечно нежно – так капли сонной вечерней росы стекают с розового куста… «Запертый сад – сестра моя, невеста, заключенный колодезь, запечатанный источник».
«Подожди, Суламифь, – шептал Борис Владимирович в подушку, возвращаясь в остылое одиночество, – все будет: серьги с сапфирами, колье, наряды, модные туфельки, шубки, – все, что захочешь».
И себе шептал: «Подожди».
Недоступные воле глубины, оказывается, живут в человеке. Выходит, совсем не знал себя Борис Владимирович. Инстинкт самосохранения, маманькина нелюбовь, всегдашнее благоговение перед Робертом Иосифовичем, до сих пор несокрушимое, – все пошло прахом. «Подкрепите меня вином, освежите меня яблоками, ибо я изнемогаю от любви».
С поздним раскаянием вспомнился сгинувший куда-то отпетый сионист профессор Рабинович, воевавший со своей сединой древними индийскими средствами (бес в ребро, бес роковой, прелестный!). Поздновато снизошла и к Борису Владимировичу вторая молодость. Постичь не мог, радоваться ему двоякому счастью или плакать. Принимая ванну, смотрел на свои колени в податливой мыльной воде. Они восходили над горячим туманом двумя розовыми чашечками и обманчиво напоминали другие, до боли желанные, если бы в следующую секунду не досадная твердость их и костистость.
Борис Владимирович зачесывал непослушные белесые пряди на плешь, наметившуюся над лбом, вычищал до пушинки костюм английской шерсти с юношеским волнением в груди – для тебя, Суламифь. Опять купил женский крем для лица. «Жена просила», – буркнул продавщице конфузливо, хотя ее-то какое дело. Стоял перед зеркалом вечерами, в тысячный раз присматриваясь к носу скульптурной лепки, к мужественному подбородку, и находил сходство с профилем на нумизматическом наполеондоре. Но кто бы дал в руки колдовской резец, способный срезать всю лишнюю кожу, все испещренные тонкими морщинками складки, наслоения провисшей глины на брылястом лице, забытом художником в обидной незавершенности. Да еще бы избавиться от этих проклятых красных жилок на белках глаз… А все же плечи расправлялись во всю ширину, над локтевыми сгибами, как вкаченные в лузы шары, поигрывали тугие мускулы. Не у многих молодых такое тело, напоенное не худосочной силой. Жаль, под одеждой не видно… Очевидность достоинств перешибала сомнения: кто сказал, что урод? Никто не говорил, сам так думал.
С силой втирая крем в дряблую кожу, Борис Владимирович отгонял видение мертвенно-бледных картофельных ростков… пел ставший привычным монолог. Удивлялся прихотливой памяти: сколько лет не вспоминались бессмертные строки и вдруг лавиной рухнули в голову всеми своими садами, стадами, ливанскими потоками. Невозможно бренному телу противостоять любви, покоряющей сразу и навсегда.
…А не получалось «навсегда». Видел, не слепой, мечась в себе раненым зверем, – избегает его Суламифь. Начал сердиться на нее, убеждал мысленно: мы созданы друг для друга, но девушка смотрела вскользь, и в коротких враждебных взглядах откровенно читалось: он ей противен.
Как-то раз в начале зимы она не явилась на занятия. Борис Владимирович встревожился, почтил присутствием комсомольский актив и после заседания выцепил в выходящей толпе соседку Суламифи по комнате.
– Лариса, нам нужно выяснить, что случилось, почему Изольда Готлиб прогуляла сегодня лекции?
Девчонка захлопала глазами:
– Я уже предупредила куратора, у Изы несчастье, получила известие о смерти дяди.
– Спасибо, Лариса, извините. Впредь предупреждайте, пожалуйста, заранее, если что-то у вас происходит. Мы отвечаем за каждого студента и обязаны контролировать, где вы находитесь. Участились приводы молодежи в милицию, сборы комсомольцев с людьми сомнительного поведения…
Всякую чушь напорол.
Значит, был дядя и умер, оборвалась ниточка, связывающая с последней родней. Борис Владимирович облегченно вздохнул: дяди-тети в его планы не входили. Зато возникла идея воспользоваться услугами Ларисы. Под видом, например, крайней необходимости отследить увлечение студентов низкопробной иностранной музыкой, копирование, чего доброго, дурных образцов западной моды.
Борис Владимирович хорошо был знаком с такого сорта людьми, как Лариса. В голове правильной комсомолочки свербила вошь властолюбия. Ох, сколько он знал товарищей, подобных этой девице, пораженных душевной глухотой ко всему, что не могло принести им выгод! Массу, массу перевидал таких перевертышей в родном ведомстве, меняющем названия со скоростью смены блюд на званом сталинском обеде (Роберт Иосифович сподобился потчеваться, рассказывал, самим Берией был приглашен).
Лариса была вызвана в кабинет. Вопросы Борис Владимирович обставил так, что девушка, переполненная чинопочитанием, комсомольским рвением и завистью к чужой удаче, выложила собственные догадки-сомнения как на духу. Ни разу не споткнулась в своем бойком словесном распутстве. Щеки разрумянились, вошь зудела и щекоталась в завитой наивными кудряшками голове, в лицемерной душонке, в глазах ежащегося от брезгливости Бориса Владимировича. Далеко пойдет Лариса… и пусть стремится, ее ханжеская природа была ему на руку. Он понял, что активистка не откажется выполнить поручение. Ей же потом и пригодится искусство плетенья паучьих сетей.
Суламифь, по словам Ларисы, владела драгоценностями – золотым кулоном с янтарем, серьгами из серебра (наследство, наверное). Деньги имеет большие, хотя не сильно расходует (странно… ну, может, дядины). А дядя, сообщила Лариса, не родной, бывший сосед, Ксюша обмолвилась. Борис Владимирович, забывшись, чуть не воскликнул: сосед?! Тотчас, слава богу, вспомнил из характеристики «дела», в каком году Суламифь попала в детдом. Посчитал – в одиннадцать лет. Значит, не что-то дурное с соседом связывало, не могло быть дурного… По словам Ларисы, Суламифь до сих пор переписывается с женщинами, все в одном общежитии жили с тем скончавшимся скоропостижно «дядей». Камень с души упал. Борис Владимирович проникся к незнакомым женщинам благодарностью – не оставили сироту. Поторопился расспросить об остальных студентах, друзьях по курсу, а то как бы рассказчица чего не заподозрила, и тут впрямь встревожился. Лариса доложила, что у Ксении Степанцовой семья баптистская. Правда, сама Ксения не молится, но все время болтает о ссыльной немке-врачихе и замужем успела побывать. В груди у Бориса Владимировича захолонуло: искушенная Мессалина… Представил гнусные ее разговорчики перед сном о подробностях альковной жизни… Испортит, испортит мне Суламифь! Остановил Ларисин поток.
– Ваша исключительная преданность и принципиальность, Лариса, нам известны, поэтому было решено доверить вам партийное задание, – глянул многозначительно, – понаблюдать за Изольдой Готлиб и Ксенией Степанцовой. Существует опасность, что эти комсомолки могут свернуть с ленинского пути. Вам поручается еженедельно составлять отчет о характере времяпровождения девушек вне института, об их приятелях, встречах, отлучках. Вспомните, пожалуйста, все подозрительные, на ваш взгляд, происшествия, разговоры и представьте мне в конце недели рапорт в письменном виде.
Девушка слушала, открыв рот в верноподданническом восторге. Борис Владимирович в ней не ошибся.
– Надеюсь, нет нужды предупреждать вас, Лариса, о сохранении нашего поручения в тайне. Вы же умеете беречь секреты?
Опустила глазки:
– Да…
Он поверил – не выдаст, есть опыт, поскольку сама из «почтового ящика». Тоже вперился в стол, гася неприязнь. Согласилась, ни секунды не колеблясь, а ведь дружила с соседками. Стыда ни в одном глазу.
Борис Владимирович пригляделся к Ксении – нет, промахнулся со скорой оценкой. Деревенщина простодырая, ведет себя так, будто только вчера на свет родилась. И снова промахнулся. Деревенщину, прочел в докладных записях Ларисы, пригласил заниматься джазовым пением учитель музыкальной школы Юрий Валентинович Дымков. Не сын ли того Дымкова, что лет пять назад привлекался и вывернулся по делу о самиздате? Надо проверить. А привел учителя в день рождения Изы Андрей Гусев… Вот как.
– Ознакомился с вашим отчетом, – сказал Ларисе Борис Владимирович. – Вы справились замечательно. Продолжайте в том же духе, и прошу вас включить в сферу наблюдения Андрея Гусева. Непростой паренек этот отличник из Перми. Политические эксцессы ни к чему институту, где воспитываются культурно-идеологические кадры, будущая наша надежда и опора. О спасении заблуждающихся комсомольцев и мерах пресечения вредных влияний мы позже подумаем вместе.
На новогодний вечер Борис Владимирович ни с того ни с сего решил вырядиться мушкетером. А что? Праздник же, товарищи, были когда-то и мы рысаками… Сам смастерил маскарадные очки, заткнул за ремень спортивную рапиру. Нашел в «Сувенирах» для старой зеленой шляпы легкомысленный пучок перьев какой-то южной птицы.
Суламифь была в пышной юбочке, хрупкая талия стянута широким кожаным поясом, светлые туфли на каблучке. Танцевала со всеми подряд! Борис Владимирович умирал от бешеного напора крови в голову, рот непроизвольно кривился. «Положи меня, как печать, на сердце твое, как перстень, на руку твою: ибо крепка, как смерть, любовь; люта, как преисподняя, ревность; стрелы ее – стрелы огненные…» Малодушничал, пригласить не смея. Зубами скрипел: что ты со мной делаешь, прекраснейшая из женщин, дщерь иерусалимская?!
А ничего она с ним не делала. Знать не знала и видеть не видела. Только и всего. Потеряла, видно, подружку, заоглядывалась. Вон твоя подружка, торчит у окна столбом неприкаянным… И чуть в тартарары сердце не ухнуло: приблизилась любовь, пожелала доброго вечера. Четко обрисовались в свете гирлянд совсем еще детские плечи; пасмурным фиолетом переливались глаза. Борис Владимирович откликнулся на пожелание доброго вечера: «Добрый, добрый», очень кстати вспомнил «Чу-чу», которую наигрывали музыканты. Сам не ожидал от себя романтического всплеска. Дома, честно сказать, хранилось несколько джазовых пластинок, любил иногда послушать. А пригласить на вечер джаз-банду позволил комсомольскому активу потому, что хотелось присмотреться к ее руководителю – Юрию Дымкову.
Суламифь торопилась к подруге, и Борис Владимирович не стал задерживать. Выражение глаз показалось испуганным, словно врага в нем увидела. Какая любовь, какие сапфиры в серьгах?! Не возьмет. Он плакал в себе и одновременно гордился: не Лариса его Суламифь, родник чистейший, незамутненный.
Костерок негромкой ее миловидности рядом с подругой приглушался, не пылко сиял. Приметность Степанцовой – тяжелая артиллерия. Ксения броская, яркая, но восхищенный взгляд быстро привыкает к ней, а тонкая живопись лица Суламифи, изящное строение ее фигурки, открывшись однажды, каждый раз видятся по-другому. Только б не положили похотливо ищущий глаз молодые прохвосты, только бы не увели… «Мандрагоры уже пустили благовоние, и у дверей наших превосходные плоды, новые и старые: это сберегла я для тебя, мой возлюбленный!»
В музыкальную группу с воплями толпы «Куба, Куба!» влился саксофонист, и неизменный соломоновский речитатив поблек. Звездный полумрак сцены осенила белоснежная улыбка. Негр, – удивился Борис Владимирович. Вспомнил о Карибском кризисе, совпавшем с окончанием строительства МКАД, что казалось важнее внешней политики, значительнее с трудом выправившейся затем ситуации. Москва всегда была, есть и будет центром мироздания.
Кубинец играл с истинным южно-латинским темпераментом. То низкие, то высокие жильные струны пели, пылали в мигающем воздухе, и взвизгивали, и смеялись. Густые сочные звуки кружились над залом, не теряя ни дюйма равновесия. У музыки универсальный язык, думал Борис Владимирович расслабленно. В журчании и смехе невидимых струй плавали разноцветные звезды. Интересно, действительно ли астрологи предвидят по звездам судьбы народов и отдельного человека? Роберт Иосифович говорил – правда. А он никогда не лгал… И вдруг Бориса Владимировича насторожило не в меру вдохновенное лицо Ксении Степанцовой. Девушка буквально поедала негра глазами. Музыка сразу же отдалилась шумовым фоном, Борис Владимирович почувствовал, как напрягся в охотничьей стойке его позвоночник: вот она, Мессалина! Подобрался ближе, досадуя на огнедышащий юный вихрь… черт бы побрал карнавальный шабаш, все ноги отдавили…
Завершился концерт. Негр, саженного роста, выпялился на развратную блондинистую мучачу. Знакомы с Ксенией, – понял Борис Владимирович. Куба – социалистическая, но зарубежная страна, у ненавистной Америки под боком, а эта на латиноамериканца запала… блудница, падшая блудница! Дай волю – закидал бы камнями!..
Чуткая Суламифь поймала взгляд (безумный, наверное, сам себя испугался Борис Владимирович), юркнула за спину Гусева, и тот приобнял чужую невесту… как смеешь, мальчишка! Еле-еле парторг совладал с собой, чтобы не броситься вперед со шпагой.
Танцевальный топот продолжился под магнитофон, и невыносимы стали Борису Владимировичу вульгарные телодвижения компаний, сбившихся в тесноте не столько для отбивки плясок, сколько для вольных, якобы ненамеренных касаний. Всюду чудились горящие любопытством глаза, подлое хихиканье; он разозлился на себя, на нелепую шляпу с перьями, смотрящуюся на нем, должно быть, шутовским колпаком. Страшная мысль об ожидающем времени пронзила Бориса Владимировича, о жизни в натужном молодечестве, в постоянной слежке, ревности, безрассудстве. Так ли сладостны будут ночи после несносного напряжения, не стоит ли одуматься и остановиться, пока самоё жизнь не прервалась?..
Он втискивался в плотный человеческий кавардак, проходил сквозь вьюги конфетти, серпантина, вздрагивая от залпов дурацких хлопушек, кляня душно-одеколонную толпу, медлительную гардеробщицу, роняющую номерок, – спите, что ли, Анна Дмитриевна? Обидел старуху, извинился, готовый вот сейчас, вот здесь повеситься на железном крючке, с которого она сняла пальто… Не выдержит крючок. Сам не понял, как приплелся домой.
По окончании каникул Борис Владимирович первым делом взгрел бюро за ленивое проведение политучебы. Самолично взялся за составление плана факультативных занятий, наприглашал лекторов. Садился на конференциях сбоку, стараясь быть незаметным, разглядывал красивое лицо Гусева. Удушливая ненависть сжигала сердце, кулаки невольно сжимались. Попался бы ты мне в застенках, парень, когда я был в твоем возрасте…
Теперь Борис Владимирович и без Ларисиных отчетов четко видел антисоветчину в Гусеве и блуд в Ксении, как опытный цензор видит подтекст. Видел инакомыслие во всех молодых – дерзких, шалых, с фарцовым забугорным налетом в прическах, одежде, поведении. Штампа советского негде ставить… а ты, парторг, хитри, как лис, крутись между инструкциями и политической корректностью, не показывай прежних замашек.
Борис Владимирович читал докладные Ларисы и ужасался: подозрения подтверждались. На нее вообще не смотрел. Он всегда пользовался услугами таких ларис и всегда их презирал. Одна Суламифь была чиста во вселенском вертепе. Слушала лекторов, сидя у окна, опустив лицо на скрещенные пальцы – дитя; смуглые тени лежали под ресницами, тонкий пушок золотисто высвечивался на щеках…
В привычку вошло у Бориса Владимировича захаживать по дороге домой в магазин ювелирных изделий. Любовался сапфировыми серьгами. Возлюбленная моя, глаза твои голубиные.