Причины, по которым золотой медалист из Перми выбрал профессию руководителя самодеятельного хора, были схожи с Изиным сюда поступлением. Еще в начале лета Андрей видел себя в будущем журналистом-международником либо послом в какой-нибудь зарубежной стране. Узнав о мечте любимого ученика, старый учитель английского языка сказал:
– Похвально, похвально. А не боитесь, что некие… – он задумчиво пожевал губами, – времена вернутся? Ведь Иосиф Виссарионович еще до войны уничтожил почти весь тогдашний дипломатический корпус… У вас могут возникнуть непредвиденные трудности.
Андрей трудностей не боялся. Он привык к ощущению легкости жизни. Школьные предметы подчинялись ему с праздничной готовностью, стройные вехи нескучных замыслов уверенно вели далеко, выстроившись вдоль жизненного пути как телеграфные столбы. Андрея ждали полные блестящих открытий поездки, великолепные репортажи и читатели с номерами «Правды» в руках. Народ с восторгом повторял остроумные высказывания из аналитических статей А. Гусева. С особой приятностью предвкушал А. Гусев заполнение дневника путешествий, возвращение домой и работу над текстами выступлений перед рабочими на заводах (и на мамином машиностроительном, конечно). О чем? Разумеется, о бедственном положении людей в империалистических странах и победном шествии Советского Союза в несовершенном мире, где все еще жалко трепещет уходящий в прошлое капитал.
В Москву Андрей отправился на другой день после выпускного вечера: вступительные экзамены в Институте международных отношений начинались раньше, чем в других вузах. Мама дала адрес какой-то третьедесятой на киселе родственницы, и та позволила абитуриенту поселиться у нее до осени. Он собирался хорошенько ознакомиться со столицей и подготовиться к поступлению непосредственно на месте, не сомневаясь, впрочем, в успехе. Не сомневались в нем ни мама, ни классная руководительница. Андрей чувствовал себя полководцем в начале открытых дорог – пришел, увидел, победил!..
Честолюбие круглого отличника сразу же и было посрамлено. Строгая женщина в приемной комиссии осведомилась о рекомендации из райкома комсомола, которую он не подумал взять, и покачала головой:
– Что ж вы о главном не позаботились? Извините, без комсомольского направления я не могу принять ваши документы.
Андрей силился понять, почему он, явившийся одним из первых, с идеальным аттестатом, превосходной характеристикой и отменным здоровьем, не соответствует этому учебному заведению, и не понимал. Какая-то бумажка оказалась значительнее его несомненных достоинств. Норовила встать между ним и институтом непробиваемой стеной.
– Мне пришлют рекомендацию, раз она так нужна, – сказал Андрей.
Взглянув на него внимательно, женщина скептически пожала плечами и вместо ожидаемых слов ответила:
– До свидания.
Он продолжал стоять, униженный, ошеломленный, с красным лицом, словно ему поставили двойку за несданный экзамен. Плохих оценок он никогда не получал.
– До свидания, – повторила женщина утвердительно. Ничего не объяснила, но всем своим корректно-категоричным видом ясно дала понять, что никакие рекомендации положения не спасут, даже если Андрей добудет их сто штук. То есть дело совсем не в бумажках, сообразил он и запоздало откликнулся:
– До свидания.
Как же скоро начались непредвиденные трудности, о которых предупреждал старый учитель! Все вокруг было заполнено удушливой вежливостью так плотно, что Андрею захотелось вскочить на подоконник и выброситься из окна – полететь туда, где нет ничего необъяснимого. Но он, собрав остатки слабеющей воли, взял себя за шиворот, кое-как оторвал ботинки от пола и, выбравшись за дверь, вслепую побрел по Метростроевской. Все красиво расставленные впереди вешки закрыл перед ним гипотетический шлагбаум с вполне отчетливой надписью «Посторонним вход воспрещен».
Андрей плелся пешком, наобум ехал в автобусах, с трудом вдыхая растопленный зноем воздух, будто двигался в водолазном шлеме. В голове скопился углекислый газ безответных вопросов, в висках звенели куранты: досви-дан-динь-дон… досвидан… Душу разъедала обида. Какого черта они звенят?! Прощай и навеки заткни варежку, несбыточная мечта! Андрей бежал по незнакомым заулкам, чтобы выветрить из головы бессмысленные вопросы и звон. Остановился, когда грудь задышала со свистом, как сдувшийся на глубине резиновый круг. Красный в белый горох спасательный круг, подаренный отцом в детстве… Спасай себя сам.
Легкие восстанавливались надсадно, в глазах скакали кометы – так и бывает после всплытия со дна. Дыша острым воздухом жизни, Андрей принял решение, на самом деле ничего не решающее: он заберет у «кисельной» родственницы свой рюкзак, но не вернется домой в Пермь. Времени подумать, где и на что жить, у него предостаточно. До тех пор пока не определится к дальнейшему, он не сможет по-прежнему открыто и спокойно смотреть маме в лицо.
Пылающая боль неудачи приутихла, и Андрей похвалил себя, что сумел сдержать слезы. Пора становиться взрослым. Кажется, он им уже стал. Жизнь не кончилась, надо просто избавиться от болезненного ощущения второсортности и отсева. Оглядевшись, он увидел в витрине книги, рассыпанные изысканно-небрежным веером. Сердце радостно екнуло: книжный магазин! Это был добрый знак. Страстный читатель, Андрей поглощал все печатное, включая периодику, в большом количестве, на бестолковый современный манер.
На углу здания о чем-то беседовали двое: коренастый мужчина в полотняной кепке и высокий бородатый. Андрей приблизился. Хотелось к людям, – не к той толпе, что безучастной лавиной обволакивала его со всех сторон, а к отдельно стоящим человекам. Путь преградила каменная урна. Хорошо, он опомнился, разговор мужчин в любом случае не предназначался для чужих ушей. Собеседники не заметили незваного слушателя за углом, хотя «кепка», почудилось, оглянулся с опаской.
– У нас после Шолохова сплошное село, – донесся приглушенный басок бородатого. – Кого ни возьми – одно и то же: война, колхоз, председатель, сеял-веял – фиг собрал…
– Эта штука сейчас посильнее, чем «Фауст» Гете, – поддакнул, усмехаясь, «кепка» и быстрым движением перехватил у бородатого из рук вынутую из-за пазухи книгу.
– Вольфовское издание. Ваш недостающий экземпляр.
– Спасибо. – Коренастый любовно погладил папку, в которую сунул приобретение, и пропал в толпе.
Андрей не решался сойти с места: бородатый мог заподозрить слежку. Тот постоял, весело покачиваясь с носка на пятку, и вошел в дверь.
Магазин оказался букинистическим. С наслаждением роясь на полках, Андрей возблагодарил книги за отсрочку нового приступа отчаяния. Взгляд привлекла красно-черная обложка с искусно подклеенным краем – Рэй Брэдбери, «451 градус по Фаренгейту». Распахнув наугад страницу, Андрей прочел: «Вы уже поумнели, Монтэг», и с удовольствием повторил фразу вслух. Едва научившись читать в пять лет, он часто так делал – открывал и проговаривал по складам первое попавшееся предложение. Почему-то верил: утвержденные в буквах слова обретают смысл прорицания. Часто бывало, что подсказанное книгой действительно сбывалось.
– О, вам повезло, – раздался из-за плеча только что слышанный басок. – Пятьдесят шестой год, «Иностранная литература», а нынче Рэя выпустило издательство «Мир». Кто-то купил свежее издание и сдал старое.
– Хорошая книга?
– Отличная вещь, почти о нашей стране! – воскликнул бородатый. – Берите, не задумываясь.
Они разговорились и на улицу вышли вместе.
– В Молотове[18] рожденный, – улыбнулся бородатый, узнав, откуда Андрей приехал. – Ох уж этот зуд переименования! Я вот родился на Воздвиженке, юность провел на Коминтерна, женился на улице Калинина… Теперь жена с сыном живут в моей квартире на проспекте, а все это одно и то же место, где мы сейчас стоим.
Так Андрей познакомился с Валентином Марковичем Дымковым. Они шли по проспекту, и Валентин Маркович, щадя раненые чувства Андрея, пространно объяснял, почему его документы «завернули»:
– Большинство продавцов придерживает под прилавком лучший товар для своих. Правило негласное, но действует исправно и всюду…
Престижный вуз, уяснил Андрей, не исключение. Места в институте, очевидно, распределялись заранее по естественному здесь элитарному отбору. Среди «своих». Некоторая часть мест приберегалась для иностранцев, а Гусев, сын обыкновенной работницы отдела кадров провинциального завода, был не то чтобы никем не рекомендованный – он был просто чужой.
Боль и отчаяние из-за крушения детских представлений о справедливости были бы сильнее, не догадайся Андрей смутно о чем-то подобном чуть раньше. И как же нежданно, как вовремя появился рядом умный понятливый человек! От него веяло недостающей отцовской надежностью. Голос был неуловимо знаком, будто, позабытый в детстве, вдруг счастливо вернулся в самый нужный момент.
– Ну и что ты собираешься делать?
– Не знаю. Куда-нибудь поступлю.
– Ничего, что я на «ты»? У меня сын старше тебя намного… Вот что… Я покуда живу с семьей. – Валентин Маркович придержал широкий шаг. – Пробуду, наверное, месяц-два от силы, но тебе, думаю, хватит времени найти другое пристанище. А пока перекантуешься в моей берлоге. Таганка, улица, фонарь – почти по Блоку. Очень удобно, ночью можно читать, не включая свет.
…Фонарь смотрел прямо в окно коммунального дома, окруженного тополями. Холодноватый призрачный свет рассеивался по комнате на втором этаже. Стены ее покрывали книжные стеллажи, заполненные так плотно, что некуда было втиснуть палец. Несостоявшемуся дипломату (или журналисту-международнику) представилась милосерднейшая по воспитательному действию возможность в течение двух месяцев усмирить наивную гордыню, овладевая теоретическим опытом нового качества.
Андрей вдыхал любимый библиотечный запах старых книг – запах выдохшегося перца и сушеных бабочек – и не мог надышаться. На затрепанных корешках лежала тонкая пыльца времени. Внутри спали семечки букв, готовые распуститься древами неведомых знаний. Тайн, приключений, событий… Андрей осторожно вытянул «Сочинения капитана Мариэтта» – том первый, 1912 г., издательство Сойкина. Засмеялся, оценив юмор хозяина: на внутренней стороне выцветшего голубого переплета красовался овал ажурного экслибриса – изображение дымящейся трубки, а в струйках дыма вырисовывались слова: «Доверить Вашей совести готов владелец этой книги В. Дымков». Должно быть, одалживая книги, рассеянный Валентин Маркович забывал, кому отдавал их почитать в очередной раз.
Огромная признательность судьбе за столь странный поворот обуревала нечаянного квартиранта. Прекрасно зная тайные (даже от мамы) мысли Андрея, судьба нашла огорчительный, но, кажется, единственный способ столкнуть и подружить его с удивительным человеком – человеком такого склада, каким он всегда хотел видеть отца.
В сухих книжно-энтомологических запахах, в деталях холостяцкого быта обитал добродушный, явственно ощутимый дух жилища, неотделимый от хозяйской души и в то же время вполне самостоятельный. Андрею нравилась легкая, по причине нехватки места, захламленность комнаты, нравилось кроткое обаяние давно переживших пенсионный возраст вещей. Широкий стол с пластиковым покрытием был завален с одного бока папками и бумагами, с другого – посудой. Из-под клеенчатой скатерти блестели железные уголки сундука с неизвестным содержимым. Древнее кресло, обитое стертым до ниток бархатом, гордилось витиеватой резьбой ампирных ножек, страдая от маргинальной близости двух грубо сколоченных табуретов. За импровизированной загородкой – узким шкафом – засилье книг над продавленным топчаном сдерживалось островком акварельной живописи в простых деревянных рамках, среди которых выделялся фотографический портрет кудрявого малыша с проказливой мордахой только что выстрелившего купидона. Сын, понял Андрей, и, не находя никакого сходства мальчика с Валентином Марковичем, застыдился в себе невнятного чувства, опалившего грудь.
Чудесна была Таганка, эта обочина центральной части Москвы с маячком высотки на набережной, с игрушечными церквями, тихими скверами и голосистым рынком, и нисколько не мешало слуху близкое урчанье автобусов транспортной петли. Возле Театра драмы и комедии Андрей обнаружил ресторан «Кама», покоривший его ностальгическим «пермским» названием, он разок скромно поужинал там из интереса. На улицу выходил редко, по крайней надобности – за хлебом, кефиром; покупал огурцы у бабусь. Под шорох желтоватых страниц особенно вкусно поедались почему-то именно огурцы – свежие, хрусткие, с округлыми белыми рыльцами, или малосольные, бьющие в нос из-под крышки банки ядреным ароматом смородинового листа и дубовой кадушки. Можно было что-то сварить в кухне – остальные жильцы с необычной приветливостью отнеслись к «племяннику» Валентина Марковича, – но было лениво, да ничего и не хотелось.
…Только читать. Андрей нашел здесь книги, о каких раньше не слышал: «Конармию» Исаака Бабеля, «Венецианское зеркало» некоего Ботаника Х, парижское издание романа «Лето Господне» Ивана Шмелева, дореволюционные тома Д.С. Мережковского – множество книг было с «ятями». Рассказы Аркадия Аверченко тронули Андрея своим грустным юмором, и со смущением, но не без смеха он за одну ночь осилил «Декамерона», о котором знал с чьих-то слов, что «Боккаччо написал препохабную дрянь».
В «Самопознаниях» Бердяева, раскрыв их посередке, Андрей прочел: «Я понял коммунизм как напоминание о неисполненном христианском долге. Именно христиане должны были осуществить правду коммунизма, и тогда не восторжествовала бы ложь коммунизма». Отставил книгу. Что-то надсадно царапнуло, кольнуло, словно зашевелилась от неосторожного толчка вросшая в душу заноза.
Ложь… Два года назад в газете «Правда» был опубликован текст выступления Хрущева на съезде комсомола. Мама почему-то отозвалась о речи с отвращением, вспомнив расхожую шутку: «В «Известиях» нет известий, а в «Правде» нет правды».
– Почему, мам? – удивился Андрей.
– Потому что вся информация в газетах фильтруется. У правды нет прав…
В докладе говорилось, что все хорошее рождается на земле с муками, но это, собственно, всегда происходит при рождении, и волноваться не стоит. Нужно верно понимать болезненность проявления нового. Все неприятное со временем обязательно уйдет, главное – верить в программу партии и упорно проводить намеченную линию… Примерно такие были слова. Андрей сам зачитывал этот газетный доклад на пятничной политинформации в школе и недоумевал по поводу маминой досады: в чем солгал Никита Сергеевич?
– Помнишь, заводские вышли на митинг в поддержку рабочих Новочеркасска? – спросила мама. – А читал ты в центральных газетах о забастовке, а в наших – о митинге или о том, что люди возмущены ростом цен на продукты?
– Нет, – опять удивился он прозвучавшему в голосе мамы раздражению.
– Умолчание – та же ложь, Андрей.
Вот и все объяснение. О том, что в печати ни словом не было упомянуто о народных волнениях, у него не возникало и мысли. Родители большинства одноклассников Андрея трудились на «мамином» машиностроительном заводе, ребята в школе знали о митинге в поддержку забастовки рабочих Новочеркасского электровозостроительного и говорили об этом, но ложь официального умолчания никого не встревожила, как само собой разумеющееся… рядовое, обыденное. Потом кто-то сообщил страшную весть: солдаты стреляли в стачечников, есть убитые и раненые. В это совсем не верилось: какие солдаты, какая армия? Да вы что, парни, сдурели, это же наша Советская армия?.. Правительство отправило солдат убивать мирных людей?!
Чрезвычайную новость бурно обсуждали на переменах, но снова никто из ребят не вознегодовал по поводу молчания властей. Андрей тогда пересмотрел газету с докладом и понял, почему мама разозлилась. В обычной, казалось бы, речи Хрущев тонко намекнул на трагедию, в которой, можно сказать, сам и был виноват. Ведь он же знал! Должен был знать о посланных солдатах…
У Андрея с детства была «девчачья», как он считал, привычка мучительно переживать за книжных героев. В третьем классе он плакал, читая «Хижину дяди Тома». Срамил себя и всякий раз не мог удержаться. Ясно видел сквозь слезы юного Роберта Гранта, спасающего друзей от волков, летел с Ариэлем прочь от безжалостной земли, и Овода расстреливали на его глазах, и пепел Клааса стучал в его сердце. Андрей ощущал почти осязаемую связь с этими людьми, они жили в его душе, дружили, любили, совершали непоправимые человеческие ошибки и великие человечные подвиги, умирали… а он плакал.
Позорная чувствительность, несовместимая с суровыми понятиями о мужестве, осталась в Андрее, перешла во взрослость из книжного детства. Он научился успешно подавлять ее, по крайней мере на людях, тихо гордясь внешней невозмутимостью как одним из признаков мужского хладнокровия. Но резанувшее ужасом происшествие в Новочеркасске – не книжное, настоящее – не забывалось долго, и влажно жмурились глаза, когда Андрей представлял доблестных воинов, нацелившихся на безоружную толпу. На миг в ней показывались беспомощные мамины глаза… и он молча рыдал внутри, не дрогнув лицом, не столько из-за жалости, сколько из-за бессилия изменить беспощадный мир.
Вскоре начались экзамены за восьмой класс, забастовочный случай побледнел, отодвинулся в быстротекущих событиях. Лишь теперь всплыл тот разговор с мамой о хрущевском докладе, и с незнакомой ненавистью подумалось, что первый секретарь ЦК не оправдывался в своих тирадах – нет, не оправдывался! Он вообще не считал себя виноватым. Уверенный в своей правоте, Никита Сергеевич со снисходительным высокомерием поучал, как нужно людям жить, упорно проводя намеченную линию партии, чтобы не быть жестоко наказанными. И даже убитыми. В передовицах, отчетах, статьях, как ухмылка под жизнерадостной маской, таилась топкая ложь.
Перескакивая из страницы в страницу старых книг, Андрей уразумел, что Дымков имел в виду, когда сказал о «451 градусе по Фаренгейту»: «Отличная вещь, почти о нашей стране». Герой этой фантастической повести, пожарный Гай Монтэг, чьей работой было уничтожать книги, однажды встретил девушку Клариссу Маклеллан, и жизнь его полностью изменилась. Монтэг в конце концов смекнул: правительству не нужен читающий народ. «Сжигать в пепел, затем сжечь даже пепел» – чтобы полностью выбить из народа дурь знаний, накопленных человечеством. Это были книги, которые заставляли видеть. Слышать, сопоставлять, вдумываться и думать. Главлит, дважды пропустивший повесть в печать, не приметил в ней опасности. Если пожарного на его открытие натолкнула непохожая на других девушка Кларисса, то Андрея – Брэдбери и книги, запрещенные в Советском Союзе. Их, наверное, тоже жгли… Андрей испугался за рассеянного и беспечного Валентина Марковича. Прекрасные старинные издания на этих полках были способны навлечь на него беду.
«Вы уже поумнели, Монтэг».
Андрей впрямь чувствовал себя Монтэгом. Вчитываясь в автобиографический роман Шмелева, он испытывал раздвоение личности. Одна его половина углублялась в полные неизъяснимого очарования рассказы о давно отвергнутых религиозных праздниках и, не желая отвлекаться, досадовала на метания второй. А та, вторая, жила в настоящем времени и ощущала нетерпимый, в самом воздухе разлитый запрет. В реальной, не вымышленной, его, Андрея, стране человек не имел права читать светлые книги, написанные дивным русским языком, потому что их содержание расходилось с принятыми властью предписаниями. Свет этих книг был невыгоден власти.
В анемичных отблесках фонаря Андрей незаметно засыпал, уронив голову на книгу, и видел отрывочные сны о маме. Мягкий луч маминой руки гладил лоб и волосы сына, и так же незаметно рассвет принимался выметать из комнаты хрупких бабочек снов и угловые тени.
Почему мама не объяснила, предоставила самому разбираться? Всего раз прорвалась в ней неприязнь к замаскированной неправде. Не было подобных разговоров ни до, ни после. Сомневалась ли мама в себе, в Андрее или верила, что его не коснется согласие с ложью, что он не осознает собственного и всеобщего конформизма? Подозревала в сыне карьериста… смирялась с этим, ждала ли этого, поскольку так проще, удобнее, так безопаснее жить?
«Слетел мой золотой венчик, – весело писал Андрей маме, – но ты не волнуйся, я куда-нибудь поступлю, я себя не потерял…» В нем вызревало и всходило тяжкое знание. Чужая боль не просто задела – она проникла, кажется, в кровь и сердце, проросла в Андрее и сплелась с его собственной болью. Он не мог больше играть с душой в жмурки. Что-то непроницаемо-чеканное разбивалось в душе. Андрей чувствовал, что обновляется – не козленок, напившийся запретной водицы, не Иван-дурак, изменившийся до неузнаваемости в кипящем котле… Сам не мог взять в толк, кем становится, кем будет нынче.