К книге
Люди с солнечными поводьямиОсень пришла надолго Сказание второе. Домм девятого вечера Круг
95%
Осень пришла надолго Сказание второе. Домм девятого вечера Круг
20

…Взошло солнце. Ночь-скрытница уснула у Дилги в коновязи. День новый осветил Орто.

* * *

Пусть хоть какие благодатные, не по-осеннему солнечные дни сверкали и ярились на Срединной земле, на душе у Хорсуна было пасмурно. Безмерная усталость наваливалась на багалыка, когда он вставал с одинокой постели и когда ложился в нее. Днем дружинные и другие заботы разогревали, взбадривали в сонливом теле кровяной ток. Заставляли двигаться и, как прежде, направляли к согласию привычные действия и речи. А ночью житейские хлопоты, отступая, представлялись мелкими и суетными. Мысли то уходили назад, к недавнему счастью, то вертелись вокруг нескольких дней, разбивших безмятежность Элен, словно валун, сорвавшийся с высокого берега в спокойную воду.

Повторялся вещий сон, который сковал багалыка во время бури в расщелине под каменным козырьком. Снова Хорсун протягивал к Нарьяне руки, уже безысходно крича, уже зная, что сейчас между ними рухнет черное лезвие ливня. Но крепко-накрепко заповедано было чьим-то неведомым, злобным или, напротив, щадящим промыслом: заколдованные, бездвижные ноги отказывались сделать последний шаг навстречу жене. Там, в полугрезе, Хорсун отчетливо сознавал, как опасно заглядывать в промозглую тьму черного ливня. Понимал, что из снов не вытянуть человека, а если удастся, то это все равно лишь призрак, тень без души и тела. Понимал и ничего не мог с собой поделать. Его будто заклинивало в пограничье меж явью и небытием, где, даря обжигающий миг надежды, в полнеба сияли глаза-звезды Нарьяны. С трудом пробуждаясь, Хорсун долго лежал без сна. Только под утро погружался в тупое забытье, заслоняющее от тягостных мыслей спасительным щитом.

Бессонница измотала багалыка. Вчера ввечеру, придя из Двенадцатистолбовой, упал на лежанку и обморочно забылся до восхода. Очнулся резко, болезненно, точно от удара, и все же почувствовал себя отдохнувшим. В очаге гудело яркое пламя. Видимо, радетельная Модун навещала, побеспокоилась огонь развести. Хорсун подошел к окну и, увидев свое отражение в слюде, заметил блики, как-то чудно падающие на голову. Всмотрелся в отражение внимательнее и сообразил: нет никаких бликов, просто волосы поменяли цвет.

В юности волосы у Хорсуна были искристо-черными, потом стали густо-черными. Не случись беды, наверное, еще долго оставались бы такими, прежде чем сделаться пестрыми, как спина лисы-сиводушки. А они побелели сразу и почти совсем. Белый зимний цвет, видный подслеповатой одноглазой Ёлю, метит стариков. «Значит, скоро уйду по Кругу», – равнодушно подумал багалык и вяло удивился. Он не слыхал о людях, умирающих от старости в возрасте, только-только дошедшем до зрелого.

В хорошо натопленном доме было душно. Хорсун открыл дверь. Постоял на пороге и зачем-то решил, как бывало раньше, обмерить прыжками двор от юрты до изгороди. Отошел к очагу, оттолкнулся-разбежался и запрыгал с порога, по-заячьи сдвинув ноги, до конца чисто подметенного двора. Получилась двадцатка прыжков и еще шесть. Каждый примерно в три ручных размаха от кончиков пальцев левой руки до кончиков правой. «А в год женитьбы было на пять прыжков меньше, – усмехнулся Хорсун. – Но это не двор уменьшился – укоротилась длина моего скачка. Стало быть, и впрямь я постарел».

– Зачем ты прыгал? – вывернулась откуда-то сбоку любопытная Олджуна.

– Так, – буркнул Хорсун. – А ты что здесь носишься в одном платье? Беги домой, простудишься.

– Ты еще спал, а я орла в окно увидела, – пояснила девочка. – Он ворону от двора отгонял. Вот я и выскочила поближе глянуть.

– Иди в юрту, двери закрой. Выстудится дом, пока мы тут разговариваем, – велел Хорсун. И застыл, услышав неподалеку знакомое «Каг-р, кар-ра, кар-р!», – а следом гневный орлиный клекот.

Олджуна мотнула головой в сторону леса:

– Я же говорила. Почему они еще не улетели в Кытат?

– Не знаю. Может, подранки, крылья повредили.

Вспомнив зловещий вороний полет над собой по возвращении домой с охоты, Хорсун с больно екнувшим сердцем подумал: «Нет, не подранки. Ворона та самая. Снова ворожит несчастье. А орел… Да птицы ли это?»

Пока руки сами послушно наливали в чашки молоко, сами нарезали оставленное с вечера вареное мясо, голову одолевали тревожные мысли о странных птицах.

За столом Олджуна спросила, глядя в окно:

– А может орел заклевать человека?

– Не слышал такого. Но на оленят, говорят, порой нападает.

Девочка поежилась:

– Когда орел отогнал ворону, он кружил надо мной. Будто хотел заклевать. Теперь вон на изгороди сидит.

На ближнем прясле, наклонив ржаво-охристый затылок, действительно сидел крупный беркут. Багалык допил молоко, наблюдая за птицей. Орел скользнул по оконной пластине настороженным взором, словно догадываясь, что за ним следят. Мелко перебрал жердину крючьями когтей, взмахнул бело-бурыми с исподу крыльями и снялся с изгороди, взмывая ввысь.

– Видел родича? – поинтересовался вошедший Быгдай, присаживаясь на край правой лежанки. – Красавец! Здесь решил зазимовать. Знать, зима будет теплая… Однако, думаю, не просто так твой пернатый брат к тебе во двор прилетал.

– Свободная птица, где хочет, там и летает, – проворчал Хорсун.

– Орел ворону со двора выгнал, – сообщила Быгдаю Олджуна.

– Во-он оно как, – неопределенно протянул тот, заметно взволновавшись.

– Большой, я такого раньше не встречала. Орла зовут Эксэкю?

– Не называй его по имени, девочка. Он – господин-зверь рода багалыка.

В роду самого Быгдая священным предком был изюбр. Отрядный не убивал этого зверя, не ел его мяса. С большим почтением относился он и к чужим зверям-покровителям.

– Возьми, Хорсун, у Асчита добрую еду, справим благодарственный обряд.

– Пустое, – нахмурился багалык.

– Э-э, нет, – покачал головой Быгдай. – Родич плохое чует, злу приблизиться не дает.

– Все плохое, что могло случиться, уже случилось, – обронил Хорсун, но все же оделся и вышел вместе с отрядным старшиной.

Модун с Олджуной приготовили всего понемногу. В разных котлах сварили жирные кусочки звериного и скотского мяса, потомили в горшках тушки зайца и селезня шилохвоста. Холодными нарезали сочные кобыльи потроха. Асчит принес в туесках сливки, топленое масло и пахтанье с рассыпчатыми комочками масла-хаяка. Постарались, как уж могли: изгоняющего напасти орла люди издревле потчуют на славу.

Обряд начали в полдень. Хорсун разложил жертвенные яства в мисах на белой кобыльей шкуре в центре двора у коновязей. Чуть дальше за ними разместились зачинщики орлиного пиршества. Нельзя сидеть с почетным гостем впритык, но и в одиночестве оставлять нехорошо. Стали ждать, ни к чему покамест не притрагиваясь. Багалык сомневался, что беркут опять прилетит. Но он прилетел.

Не скрывая восторга, любовались мужчины парящей в вышине птицей. Широкие и длинные маховые перья орла серебрились на солнце, как боевые ножи. Конец ровно усеченного, украшенного темной каймой хвоста раскрылся, придерживая увесистое тело в воздушных струях. Покружив над двором, беркут зорко обозрел угощение сверху. Нацелился на самую большую мису с кусками сырого жеребячьего мяса, сложил крылья и со свистом ринулся вниз. Когда его горбатый клюв захватил первый изрядный шмат, Быгдай выглянул из-за коновязи и приступил к молитве:

– Сверкнув доставляющей вести звездой, с девятого яруса ты прилетел посланником громокипящих небес, орел, озирающий сверху миры! Не брезгуй радушием, царственный гость, с поклоном почтительным просим тебя: дары благодарные наши прими – рви мясо отборное клювом-кайлом, когтями отточенными раздирай слоистое сало кобыльих кишок, ешь-пей, угощайся, заоблачный страж!

Остальные безмолвно качнулись и, согласно обычаю, заколыхались в такт славословящей речи. Орел потчевался охотно, вперевалку переступая по шкуре от мисы к мисе. Круглым золотисто-черным оком искоса поглядывал на людей. Они придвинулись к столбам коновязей плотнее и тоже вкусили снеди.

– Сдается, явился ты к нам неспроста… Ужели подать собираешься знак о лихе неведомом, зверь-господин? Коль так, то запомни нас, верных друзей! Подкрасться не дай неизвестной беде, отвадь погребальные звоны лопат и черных аласов могильную тишь! Спаси от коварных заклятий и чар, от козней шаманских, магических стрел, от происков мстительных, тайного зла, а если враги неизбежны, то пусть приходят сражаться с открытым лицом!

Благосклонно прослушав песнь-молитву, птица завершила трапезу. Наклонила голову и чуть приподняла мохнатую лапу, чтобы почистить клюв изогнутым когтем. В этот миг Олджуна, прячась за столбом, протянула руку за кусочком говяжьего языка… И тут словно вода забурлила в огромном котле, переливаясь через край, – так громко и разъяренно беркут заклекотал-зашипел! Поднятая лапа распустилась четырехлепестковым кожистым цветком, и напруженные когти с быстротой молнии вонзились Олджуне в запястье!

На белую кобылью шкуру брызнула алая человечья кровь. Девочка пронзительно закричала. Вначале никто ничего не понял, а когда ахнули и вскочили, было поздно – орел раскинул могучие крылья и поволок Олджуну за собой.

– Отпусти ее! – завопил Хорсун, забросив первую попавшуюся посудину поверх головы своего птичьего покровителя. Тот на лету повернул шею вбок и вниз. Глянул на багалыка вроде бы со сдержанной родственной досадой…

Потом, вспоминая ужасное событие, Хорсун не мог взять в толк, каким образом несколько мгновений удлинились настолько, что в них вместилось время доброй четверти варки мяса.

Увлекаемая орлом, девочка медленно переставляла ноги, почти не касаясь земли. С ее руки, воздетой беспомощно кверху, неспешно отрывались круглые капли крови и, обвисая в воздухе, опускались на снег гроздьями рябиновых ягод. Хорсун заметил, что Олджуна легко могла вырваться, зацепленная лишь остриями когтей одной орлиной лапы. Но, обезумев от страха, покорно, обреченно влеклась вслед за жгучей болью. Простертые крылья птицы взмахивали трудно, будто стены чума кочевников, сорванного с берега бурей.

– От-пу-ус-ти-и-и-и! – вновь закричал багалык, пересекая двор в несколько плавных, неправдоподобно длинных прыжков. Крик его растянулся по ветру, поднятому крыльями, от коновязи до леса и гор, повторился устами скучливого эха…

Через миг время с бешеной скоростью втянулось в обычный бег. Сжалось с вихрем и посвистом, точно тетива после спуска стрелы. Олджуну с разбегу швырнуло об изгородь. Беркут вознесся вверх к верхушкам елей и дальше, к задевающим небо острым затылкам речных утесов.

– Ну-ну, прекрати рыдать, – поморщилась Модун, осматривая пораненное запястье перепуганной девочки. – Потерпи, кровь сейчас перестанет течь. Много ее вылилось, но рука не сильно пострадала, кости целы. Подернутся ранки струпиной, зарубцуются, и останутся на коже небольшие шрамы. Будут напоминать тебе об осторожности.

Быгдай, зачинщик обряда, сидел на шкуре с поникшей головой.

– Не переживай, – вздохнул Хорсун. – Никто же не знал, что так получится. Хищная птица… Мало показалось жертвенной еды, вздумала живую плоть потеребить. А тут как нарочно дитя подвернулось.

Из юрты послышался рев малыша Болота: спящего ребенка оставили одного.

– Пойдем, – Модун повела Олджуну к дому. – Промоем руку кипяченой водой, переоденешься, и я тебя уложу. Поспишь, и быстро забудется все страшное.

Увидев мать, Болот сразу умолк, вытер слезы. Как взрослый, причесал пальцами рыжие вихры. Спустился с лавки и заинтересовался окровавленной рукой девочки. Что-то соображая, замахал ладошками:

– Нож ка-ак па-ал! Ой-ой! Болно! Не пачь, не пачь!

– Ты-то сам только что на всю заставу плакал-кричал, человек-мужчина, – улыбнулась мать.

– Не пакал, – насупился малыш. – Болот не пачет. Болот болшой.

Бутуз выглядел как маленький ботур. Слезая с лавки, успел нахлобучить любимую шапку, сшитую из ровдуги в виде шлема. Теперь деловито пристегивал к поясу деревянный батас в затейливо вышитых ножнах.

– Вот и все, – сказала Модун девочке. – Ложись, держи руку на подушке. Вечером мы с Болотом опять вас проведаем. Помажем ранки на ночь кедровым маслом, смягчим кожицу, чтобы не тянула, подсохнув.

* * *

Баюкая ноющее запястье, Олджуна думала…

Как ей теперь гулять в лесу? Вдруг орел выследит и заклюет насмерть? Может, взять лук и убить орла? Убил же Хорсун старикашку Сордонга, и ничего с ним за это не сделали. А черный странник убил всех сытыганских мужчин, мать и Никсика. Странника и найти-то не пытались. Орла надо застрелить так, чтобы никто не видел. Чтобы люди подумали на кого-нибудь другого. Хотя бы на странника. Тогда не соберут схода, не станут судить за убийство священной птицы…

Олджуна судорожно вздохнула. Сход!.. Эти тетки-дуры собрались сослать ее в чужой аймак за северными хребтами. Извести бы по дороге гонцов, которых отправят туда весною. Незаметно догнать их по горным тропинкам и прикончить, стреляя сверху из-за камней. А потом разделаться с гадкими старухами Хозяйками… Вот было бы славно! Ишь чего захотели – лишить Олджуну Элен!

Девочка не выносила Хозяек с позапрошлого лета. Она любила играть глиняными человечками, которых лепила у озера Травянистого. Руки у нее сноровистые, куколки получались красивые. Олджуна приносила их домой и думать не думала ни о каких неприятностях, связанных с ними. А однажды бабушка увидела человечков, растоптала бедняжек ногами и страшно раскричалась. Ругала матушку Кэнгису за плохой присмотр за дочерью, ругала своевольную внучку. Потом объяснила, что идолами играть нельзя. В них, оказывается, может влезть злой дух и натворить много плохих дел.

Олджуна не без сожаления прекратила делать куколок и стала лепить горшки и мисы. Так ловко приноровилась, что они тоже стали выходить красивыми. Она даже обжигать их научилась. Приспособила для этого вкопанный в обрыве прохудившийся котел, стащенный у матери. Кэнгиса все никак не удосуживалась отнести его кузнецам на починку.

Обнаружив пропажу, мать после и горшки нашла. Немало подивилась дочкиному мастерству, соседкам похвасталась. Показала им звонкие, веселые изделия… Меньше надо было хвалиться! Кто-то Хозяйкам растрепал. Старухи, которых всякие подлизы называют почтенными, встретили однажды Кэнгису и что-то ей такое сказали. Мать запретила лепить горшки. Олджуна бы не послушалась, но мать отобрала-таки котел, сама не поленилась выкопать из обрыва. Бабушка молвила непонятное:

– Не хватало ей еще стать Хозяйкой, за всю Орто ответ держать!

Олджуна пристала с вопросами. Бабушка не ответила, отослала на улицу.

…Вниз по кисти поползла тягучая, загустевшая капля крови. Девочка слизнула ее, как делала обычно, когда чем-нибудь ранилась. К царапинам и порезам ей не привыкать. Куда пуще забота изжить страх перед орлом… Закрыла глаза, представляя, что стоит на холме и смотрит на долину.

Она любит Элен больше всего на свете. Любит ее прозрачные реки, ручьи и озера, полные рыбы и удивительных тайн, тайгу окрест, где обитают самые разные звери и птицы и растут все растения, какие только водятся в Великом лесу-тайге. Таких красивых гор, как здесь, нет нигде на Орто, об этом не раз говорили взрослые. Разве можно отнять у Олджуны Элен? Долина – ее истинная мать, и даже больше: она – мать и отец и далекие предки рода, чьи души превратились в деревья и камни. Долина – ее родной дом, ее единственный друг… Невозможно объяснить, что значит для нее долина! Наверное, это жизнь Олджуны. Без Элен она умрет.

Люди в долине злы и корыстны, а земля щедра и добра к тем, кто летает, прыгает, ходит и ползает по ней. Будь Олджуна великаншей, она бы выкинула отсюда несносных людишек. Обняла бы долину руками и закрыла от всяких несчастий. Уберегла бы от бурь, страха и боли, ведь земля чувствует боль душою и плотью, как любое живое, мыслящее существо.

Никогда ничего не боялась Олджуна в своей ненаглядной Элен. А теперь будет бояться. Проклятый беркут все испортил.

Девочка открыла глаза и повернулась к окну. За ним мелькали смутные силуэты дядьки Быгдая и багалыка.

Завтра надо будет громко назвать в лесу имя беркута. Пусть злые духи услышат… Нет, не станет она их манить. Дядька Быгдай сказал, что орел – родич Хорсуна. Недаром присловье есть: «Дружина без багалыка – что скала без орла».

В который уже раз за эти дни Олджуна с гордостью подумала: «Мой новый отец – багалык!» Эта мысль приятно волновала и будоражила ее. Правда, ночью Хорсун пугал Олджуну страшными криками. От ужаса ей сначала хотелось убежать подальше, а после она притерпелась и лишь крепко зажимала ладонями уши.

Багалык кричит во сне почти так же, как от боли ночами кричала мать Кэнгиса. У матери в животе сидел черный недуг, ел ее изнутри и рос, будто ребенок. Должно быть, у багалыка тоже что-то болит. Но хворого он не напоминает нисколько, хотя ходит хмурый и немножко злой. «Сердится из-за смерти жены и ребеночка, – понимала Олджуна. – Ничего, посердится и забудет». И похвалила багалыка: «Красивый, умный, богатый!» – а заодно себя: «Я тоже умная, что выбрала его в отцы».

У Олджуны никогда не было настоящего отца. Как-то раз, подслушав разговор родителей, девочка поняла, что она приемная дочь Никсику. От нее не скрывали: Никсик – старший брат Кэнгисы. Матери у них были разные, а отец один. Да и не скрыли бы, ведь бабушка тогда еще не умерла. Но вот о своем сиротстве Олджуна узнала впервые. Справилась у бабки, и та неожиданно охотно разъяснила:

– Если разобраться, Никсик не только не отец тебе, но и никакой не муж моей дочери. В молодости Кэнгиса была блудливая, нагуляла тебя в Эрги-Эн от заезжего торговца. – Вздохнув, бабушка погладила Олджуну по голове. – Мужчинам не нужно особо стараться, чтобы заставить вечно голодных сытыганских девиц и молодок развязать ремешки натазников. Стоит дать еды… Думается мне, потому-то и проклят род, что девичья честь не ценится в нем. Редко приходится слышать, чтобы братья или отцы присматривали за сестрами и дочерьми, а тем паче вступались за них. А Никсик – он, знаешь ли, сын старшей жены твоего деда, который был и моим мужем, – за Кэнгисой следил, да не выследил. Пришлось Никсику пойти на грех перед людьми. Не побоялся осуждения и объявил женою, когда ты родилась. Но на душу греха брать не стал. Никсик не спит с твоей матерью. Такой, дескать, строгий и праведный. А сам нищий! В ней, нищете-то, и есть подлинное зло, плодящее грех. В доме ни капли молока, ни крошки мяса, хотя этот – старшина. Как же, большой человек! Гордый!

И, передразнивая суетливую походку зятя, бабушка горько и презрительно засмеялась.

Олджуна знала, что такое быть мужем и женой. Это когда мужчина накидывается на женщину сзади, как жеребец на кобылу, и мнет, и треплет ее, кусая за шею, а кобыле вроде бы нравится. Девочка часто подглядывала издалека за подобными играми лошадей. Видеть, чтобы Никсик мял и кусал Кэнгису, ей и впрямь не доводилось. Наблюдая за родителями ночью, Олджуна приметила, что спят они бок о бок, но под разными одеялами. Несколько ночей прислушивалась, пока не наскучило. Не было ничего интересного. Никсик громко храпел, мать иногда тихо плакала. А однажды чем-то раздраженная Кэнгиса бросила мужу:

– Из-за тебя я раньше времени стала старухой!

– Ты молода и красива по-прежнему, – пробормотал он.

– Кто я тебе – жена или чужая баба? Почему ты брезгуешь мной?

– Я жалею тебя, – сдавленно произнес Никсик. – Жалею и люблю… как сестру.

– Как сестру! – простонала мать. Хотела что-то добавить, но тут засекла притаившуюся за очагом Олджуну и, как всегда, выставила ее на улицу.

Занедужив весну назад, Кэнгиса стала много думать о пище. Еды в семье всегда не хватало, но теперь мать подметала со стола все подчистую, словно тот, кто в ней поселился, имел бездонный желудок. Никсик начал прятать от жены скудное довольствие. Мать злилась, орала. Он жалел ее и выделял дольку, потом еще и еще… Не голодала в семье одна Олджуна, с утра до ночи промышлявшая в лесу.

Бабушка передвигалась по юрте, держась за стены. Она походила на тень – была такая же темная и плоская. Порой девочке казалось, что бедное старушечье тело истончается и тает, как тает по весне вставленная в окно пластина льда. Никсик похудел так сильно, что над впавшими висками выперли кости черепа, а скулы, наоборот, провалились.

В Месяце кричащих коновязей[73] и дальше, в Месяце водяных духов[74], сытыганцы попа́дали от простуды и голода, будто скошенная трава. Скончалась бабушка. Потом наступила очередь ослабшего Никсика цепляться за свою чахлую тень, словно двойник на стене мог его поддержать. От голода у старшины Сытыгана часто мутилось сознание. Опасаясь, что отчим помрет и оставит ее с прожорливой матерью, Олджуна сбивала со старых сосен заледенелую кору и долбила омертвевшую заболонь. Разгребая сугробы, разводила дымные костерки над норами спящих сусликов – луговых собачек и охотилась за выбегающими зверьками. В удачные дни удавалось раскопать припасы семян и кореньев полевых грызунов или, хорошенько пошарив в глубоком дупле, разорить беличью кладовую.

Кэнгиса встречала дочь алчным возгласом:

– Что-нибудь принесла?

– Тебе – ничего, – грубила Олджуна.

Кэнгиса отворачивалась к стенке и плакала. Никсик щелкал девочку по носу:

– Мать не жалеешь!

– Зато ты жалеешь! – кричала Олджуна, тоже плача от обиды и злости. – Дожалеешься, она и тебя сожрет!

Никсик сокрушенно вздыхал и, пошатываясь, брел к очагу обдирать принесенных падчерицей сусликов…

В Месяц рождения[75] с едой стало чуть проще. Собачек теперь можно было залить водой, она уже не замерзала сразу. Ловить вымокших зверьков все же полегче, чем ждать у костров, зажженных над выходами их многоветвистых нор. Потом воинский мясовар Асчит привез и разделил по семьям аймака посланную Хорсуном конскую тушу скудного весеннего забоя. Немного окрепнув, Никсик вышел на общую подледную рыбалку. На столе появились отощавшие за зиму караси. Олджуна установила на талой земле прикрытые ветками доски-ловушки, усеянные мелкими петлями. В них запутывались белые и красные снегири. Пришло лето, выросли съедобные травы и ягоды. Девочка до оскомины объедалась черемухой. Жадными горстями хватала с колких кустов нечистую медвежью ягоду малину. Рот и пальцы ее синели от сока голубики и черно-сизой водянистой шикши…

В начале осени Олджуна набрала в болотистом мелководье несколько больших корзин коровьего лакомства – корней сладкого сусака. Шарила по илистому дну тупым багром. Нельзя тыкать в озеро острым, не то невзначай проколешь глаз водяному духу. Рассердится он и утащит в глубину…

Мать высушила корни, истолкла в муку. Это была последняя работа Кэнгисы. Жаль, так и остался в Сытыгане мешок с мучицей, придающей кипятку густую, вязкую сладость. Наверное, сгорел вместе с тордохом Никсика. Олджуна еще не была в своем аласе после того, как там сожгли хижины.

Оставшись сиротой, девочка почувствовала облегчение. Она давно устала от матери и боялась ее вечного голода. Никсик же был неудачником. А таким отцом, как Хорсун, можно гордиться. Его слушаются, он красивый и славный, он – багалык! Хорсуну не надо ломать голову, где взять еду. В заставе каких только кушаний нет! Иные Олджуне и пробовать не доводилось. Жить стало легко и сытно…

Прижав к щеке раненую руку, она сладко зевнула и решила, что потихоньку убьет всех своих врагов.

* * *

Девочка заснула. Модун подоткнула ей одеяло с боков, задвинула занавеску. Уходить не хотелось. Свой дом без Кугаса и Дуолана стал немил.

Болот дергал мать за подол. Мальчик надеялся, что дома их ждут отец и дядя, что они наконец-то вернулись из мест, откуда так долго не шли. В нетерпении забежал в пустую юрту и остановился:

– Нету!

Заглянул во все углы и разочарованно развел руками, едва не плача:

– Нету Куга и Дола!

Сокрушенно качая головой, потыкал пальчиком вверх:

– Илбис.

Утром Модун попыталась объяснить сыну, почему мужчины не возвращаются. Малыш понял по-своему правильно: отец и дядя Дуолан отправились в верхнюю дружину к багалыку по имени Илбис. Когда они воротятся, Болот постарается убедить: у Илбиса плохо, там нет дома, нет Болота и Модун. А еще скажет отцу: «Болот болшой, не пачет. Болот тоже будет Посвящение». Вчера мальчик научился выговаривать трудное слово и повторял весь вечер. Над смыслом он не задумывался. Он знал его очень давно. Может, задолго до рождения.

Модун проделала всю дневную работу на восходе, поэтому зашла домой лишь затем, чтобы вооружиться луком. Закинув сына на закорки, она пешком ушла за крепость, на заветную поляну за Полем Скорби, где муж и деверь любили стрелять по мишеням. На окраине поляны стояло два высоких скрученных кедра, сросшихся кронами. Непонятно, как деревья, любящие горы, появились на равнинной земле. Только эти два и росли в долине. Когда-то братья в знак того, что ничто их не разлучит, притянули кедры друг к другу и переплели их стволы по обычаю верных родичей и друзей.

В дороге женщина рассказывала сыну:

– В пять месяцев отец впервые посадил тебя на коня. Ты не испугался, сразу крепко схватился за гриву. Кугас сказал, что из тебя вырастет добрый воин. Мы не знали тогда, что ты будешь мстящим воином.

В прежние времена будущего мстителя растили по-особому. Били ребенка плетью с твердыми узелками на концах. Кидали в него камешками, горящими углями и маленькими дротиками. Сбрасывали в глубокие ямы, откуда он мог выбраться, лишь применив смекалку и ловкость. Всячески пробуждали в мальчике злость, а в суставах его – упругость и гибкость.

Когда он достигал двенадцативёсного возраста, к запястьям его пришивали рукава рубашки, а потом резко сдирали рубашку вместе с кожей. На лице мстителя не должен был дрогнуть ни один мускул, пусть бы даже и катились по щекам горячие слезы. Последние слезы боли и жалости к себе.

В шестнадцать весен он уже умел увертываться от настоящих стрел и меча. Дух его становился несокрушимым, а способность переносить жестокую боль превышала человеческие возможности. Вместе с другими юнцами он проходил Посвящение, но не оставался в дружине. Наставники называли ему имена людей, погубивших родичей. Ботур брал лучшее оружие и уходил. Если врагов уже не было на свете, он квитался с их детьми. Порой стороны уже не помнили, с чего началась обида и кто кого убил первым, однако затянувшаяся вражда «от отцов» продолжалась до девятого колена. Завидев чужого, пришлого воина, люди любого поселения настораживались – вдруг это чей-то мститель?

Модун не знала случая, чтобы убийство произошло там, где все люди знакомы. Впервые такое приключилось в Элен. Но женщина была убеждена: Хорсун поступил правильно, уничтожив черного шамана. Теперь никто не посмеет безнаказанно гасить чужой огонь.

Она продолжала мучиться из-за того, что в день бури оставила жену багалыка одну. Вспоминая последний разговор с нею, запоздало чуяла: Нарьяна чего-то не договаривала, что-то скрывала. Боялась кого-то… Может, видела странника, поэтому убежала, пытаясь спрятаться от него? Думая об этом, Модун в бессильном гневе била кулаком о что-нибудь твердое. Пронзительная боль отдавалась по всей руке, и душевная надсада затихала на время.

– Я не хочу будить плетью тебя, спящего. Не хочу пробивать твою кожу игрушечными стрелами, – говорила женщина внимательно слушающему мальчику. – Но я хочу вырастить тебя воином не хуже, чем были твои отец и дядя. Я хочу, чтобы ты всегда их помнил… Человек-мужчина именем Меч! Ты будешь грозным, отважным бойцом. Придет время, и, стоя с раскрытыми небу ладонями, ты принесешь молитву Илбису. Попросишь бога войны сбросить знамение – три капли крови. Они обязательно прольются, обагрят твои ладони. Ты выпьешь священные капли и станешь очень сильным. Кровь в твоем теле будет кипеть гневом при одном лишь упоминании о черном человеке. О нашем главном враге…

Застелив толстой оленьей шкурой нижний развилок кедров-братьев, женщина удобно поместила в нем сына.

– Думаю, рядом с черным человеком найдутся подобные ему. Но ведь и ты не одинок! Плечом к плечу с тобой встану я, за нами встанут души Кугаса и Дуолана. Сойдемся с противниками, как сходятся солнце с луной, день с ночью и зима с весною! Ты поразишь мерзавца мечом и разрубишь его пополам от шеи до седалища. – Модун взмахнула рукой, показывая, как это произойдет. – А пока мы с тобой будем учиться. В следующем году, в Месяце прощания с урасой, я пройду Посвящение в молниеносные.

Болот уловил в малопонятной речи слово «Посвящение» и серьезно кивнул.

Женщина знала, что добиться у багалыка разрешения на проверку будет чрезвычайно трудно. Еще труднее – пройти Круг испытаний. Она приготовилась к многим слезам, препятствиям и разочарованиям, к вёснам воинского труда, который не имеет ничего общего ни с мужской хозяйственной работой, ни тем более с женской.

Модун отомстит черному страннику. Только тогда она испытает чувство глубокого удовлетворения и покоя, сравнимого со счастьем. Чтобы достичь его, она выжмет из себя все, на что способен человек.

Человек-женщина.

У Модун не было собственного лука. Боевое оружие братьев, как положено, сломали и погребли в день похорон. Но остался старый охотничий лук Кугаса. Лук с рогатой кибитью, березовой по хребтовой стороне, подслоенной лиственничным деревом. На оружейных колышках, в обилии набитых на поддерживающих юрту столбах, обнаружилась связка ратных стрел с костяными наконечниками. А еще – роговая пластинка, вздеваемая на большой палец левой руки для защиты кисти от ударов натяжного сутуга.

Лук был очень тяжелым, а изгиб его слишком крутым. Вначале у Модун ничего не выходило. Она не сдавалась и, набивая руку не первый день, сегодня уже стрельнула несколько раз. Пусть не попала в трухлявый пень, служащий мишенью, а все-таки стрельнула! И на том добро. Вот привыкнет к этому луку, тогда и закажет себе новый. Тоже круторогий и упругий, но не охотничий, а боевой. Сама сплетет звенящую тетиву из тонкого сырого ремня и затянет на зарубках рогов узлы-туомтуу. Ни один меткий лучник не сможет стрелять из будущего лука Модун лучше ее самой. Потом дойдет дело и до меча.

– Смотри, как делает матушка, – весело сказала она сыну, вдохновленная очередным выстрелом. В этот раз стрела упала близко от пня. – Смотри и запоминай, рыжий Болот, похожий на отца и дядю!

Представив вместо мишени неприятеля, женщина раззадорилась:

– Вот тебе, жертва наших стрел! Вот тебе, черной крови черный пес!

– Ченой кови ченый пес! – повторил мальчик, счастливо смеясь.

И Модун не смазала!

– Уруй! – забыв о всякой осторожности, завопила она, потрясая выдернутой из пня стрелой.

– Уюй! – в восторге вскричал малыш.

Неожиданно из леса донеслось карканье вороны. Оно напоминало насмешливый хохот.

– Воёна, – поднял пальчик Болот. – Похая воёна.

– Ты прав, сынок, – устало сказала Модун, накидывая на левое плечо ремень лука.

Поднимаясь к крепости, женщина не оглянулась, иначе увидела бы, как ворона заполошно слетела с высокой ели. Вещунью спугнул показавшийся в вышине беркут. Он парил в небе до тех пор, пока мощные ворота заставы не закрылись за спиной Модун.

* * *

В маленькой юрте Эмчиты было не продохнуть. Бурно курились мятые с лиственничным углем листья чернобыльника – свернутый в трубочку трут, который держал, приставив к виску старика Кытанаха, травник Отосут.

На обоих висках старшего табунщика выжглись лечащие мушки. Теперь его ослабшее зрение чуть-чуть прояснится, хоть ненадолго остановит слепоту. Остатки полынного трута жрец отложил в кожаную суму – пригодятся еще. Проговорив заклинания, наказал Кытанаху:

– На ночь надевай на глаза заволоку из конского волоса. Когда есть время, можно прикладывать к векам чистый ягелевый мох, смоченный в утренней моче, но не своей, а женской.

– Из-под старухи, – понятливо кивнул старик.

– Нет, лучше, чтобы женщина была молодая.

– Ай! – Кытанах горестно всплеснул руками. – Младшую жену придется взять, как напарник мой Мохсогол! Тогда я к тебе, Отосут, потом спину лечить приду!

Жрец и Эмчита засмеялись. Даже Берё растянул рот до ушей, вывалив розовый язык, но тут же насторожился. Люди услышали чью-то возню за дверью. Тяжело дыша, в юрту боком ввалилась приземистая женщина с малышом на руках. Второй маленький мальчик держался за подол ее дохи.

Берё спокойно уселся на место. Он знал гостью. Это была нянька Лахса, часто приходившая к соседке Уране.

– Атын левую ножку зашиб, – выдохнула Лахса без приветствия. – Кое-как притащилась.

Отосут помог измученной няньке раздеть детей. Дьоллох вытянул свой палец из крепко сжатого кулачка Атына. Видимо, тот долго плакал и теперь спал, судорожно всхлипывая. Не проснулся, когда оголили ножку. Она вспухла и покраснела.

Жрец с сожалением качнул головой:

– Не смогу помочь. Костоправа Абрыра надо звать.

– Где я его найду?! – раздраженно воскликнула Лахса.

– Погоди, не шуми, – встряла Эмчита. – Ты же ко мне пришла, не к Отосуту. Дай-ка я больное место тихонько пощупаю. Может, удастся что-нибудь сделать.

Слепая уселась на низенькую скамейку перед лежанкой рядом с Дьоллохом. Мальчик испуганно дернулся. Эмчита ласково прикоснулась к его дрогнувшему плечу:

– Чего боишься? Я не кусаюсь.

– У тебя закрытые глаза, – трясущимися от страха губами прошептал Дьоллох. – Они закрытые, но будто смотрят.

– Ты угадал, – улыбнулась слепая. – Смотрю – не смотрю, однако вижу. Вижу, например, что спинку твою давно пора полечить. Не то твой спинной столб и дальше будет расти не туда, совсем покривит путь живого Сюра. Получится все равно что скособоченная коновязь во дворе.

Мальчик подумал и согласился:

– Да… Некрасиво.

– Я стану приходить к тебе и править коновязь твоего костяка, если матушка Лахса разрешит, – пообещала Эмчита. – А сейчас отодвинься чуток. Проверю, что случилось с ножкой братишки. Ведь Атын твой братец, правда?

– Мой, – кивнул Дьоллох.

Легкие пальцы старухи невесомо пробежались от вздутой щиколотки спящего ребенка вверх, к внутренней стороне бедра. Задержались возле паха и осторожно ощупали плотный мешочек внушительного размера, висящий почти до колена.

– Что это? – помедлив, спросила слепая.

– Грыжа, – нехотя сказал жрец. – Я смотрел. Заматерелая грыжа, не мягкая. Ума не приложу, когда успела отвердеть. Вправить такую вряд ли возможно. Лучше вырезать, когда мальчику стукнет весен пять-шесть.

– Как бы раньше вырезать не пришлось, – пробормотала Эмчита. – А ножка сломана в голени чуть повыше лодыжки. Отосут, возьми-ка за очагом сухое березовое полено, выщепай из него две лучины пошире.

Травник провертел в середках и по краям лучин дырочки, продернул в них сыромятные ремешки. Эмчита попросила Лахсу плеснуть ей в ладони топленого масла из горшка. Обильно смазала кожу поврежденной ноги Атына и так нежно подправила косточку к косточке, что он и тут не проснулся. Только коротко простонал во сне.

Жрец подал чистый лоскут ровдуги. Плотно окутав ножку лоскутом, слепая наложила лучинки с обеих сторон и перевязала их ремешками посередине и по бокам.

«Она действительно будто все видит», – удивлялась Лахса, с опаской поглядывая на впалые глазницы знахарки, прикрытые иссохшими веками.

– Ну вот, – проговорила Эмчита удовлетворенно, – не давай ему ходить месяца два-три. Срастутся кости, ножка будет как новая. Хорошо бы почаще поить наваристой осетровой ухой, для суставов полезно… Сними-ка, Лахса, с полки два туеска – самый маленький и тот, что слева от него. Нашла? В первом порошок из тертых веток багульника. Разведешь его с вытопленным нутряным жиром трехтравного жеребца, смажешь болячки старшенького. Да не забудь окурить сосновыми шишками посмолистее… А в другом туеске листья сонной травки. Заваришь их на ночь младшему. Выпьет полчашки – уснет крепко, и перелом будет меньше беспокоить.

– А грыжа? – заволновалась Лахса. – Неужто ее никак не вылечить, обязательно нужно резать?

– Придется, – вздохнула Эмчита. – Чем скорее избавить от нее мальчика, тем лучше. Но грыжей я займусь завтра. В это же время доставишь ребенка сюда. Нужен будет сок черных муравьев, чтобы к шву не устремилась зараза. Отосут, есть у тебя муравьиная кислота?

– Есть, – отозвался жрец. – Пусть Манихай утром придет за ним.

Кытанах, прибывший на санях, вызвался подвезти детную женщину к дому. Атын проснулся и заозирался вокруг. Юрта была незнакомая, за спиной Лахсы сновали чужие люди, нога снова заболела. Малыш громко расплакался.

– Я тут. – Дьоллох просунул к Атыну руку. Ребенок уцепился за палец брата, успокоился и дал себя одеть.

– Что я должна за лечение? – осведомилась у Эмчиты Лахса.

– Ничего, – усмехнулась слепая. – Если не жалко, можешь сливок маленько уделить, когда коровы отелятся.

– Угу, – пробурчала нянька.

Подумала привычно: «Самим не хватает, у кузнецовой жены побираюсь, еще тебе уделять… Обрадовалась!» И тотчас спохватилась:

– Принесу. Все что захочешь принесу, только бы мальчики мои выздоровели.

Проводив гостей, Эмчита прижалась к теплому боку очага и крепко задумалась. Кажется, лечение они с Отосутом сегодня провели правильно. Добрые снадобья приготовили для сытыганских ребятишек, маявшихся животами. Жрец на время наладил зрение Кытанаха. С ножкой Атына тоже ничего сложного не было.

Берё прижался к коленям. Знахарка почесала пса за ухом:

– Что, собачий шаман, и тебя встревожила странная опухоль мальца?

Будто бы отвечая, пес завилял хвостом. Влажным языком мазнул по вкусно пахнущей топленым маслом ладони хозяйки.

– Фу, слюнявый Берё! – Эмчита вытерла пальцы о подол платья. – Это, конечно, не грыжа, – рассуждала она вслух. – Что-то твердое, непроницаемое. Правда, дитя свыклось с чужой плотью как со своей…

Перебила себя:

– Ох, что я все будто прячусь от кого-то! Знаю ведь, видела головою и пальцами: к мошонке мальчика прирос сокрытый в огрубелой пленке зародыш, успевший окостенеть… Должно быть, такое случается, когда в материнском лоне зарождаются одночашные близнецы, но один из них почему-то позже оказывается чахлым… Сколько живу на свете, ни разу подобного не встречала!

* * *

– А если она сослепу вместо грыжи что-нибудь другое, нужное мальчишке отрежет? – засомневался Манихай, когда жена все ему рассказала.

– Зряча она, – убежденно проговорила Лахса. – Верная была молва – невидимый третий глаз есть у колдуньи. Будто бы слепенькая, а узрела-таки горбик и золотушные коросты Дьоллоха. Косточки Атына ловко друг к дружке подогнала, перевязала. Мешкотный Отосут моргать не успевал.

Лахса вдруг резко повернулась к мужу и тюкнула его по лбу костяшками пальцев.

– За что?! – заорал тот.

– За то, что отказался вместе идти. Думаешь, легко мне было обоих детишек тащить?

Чтобы больше не злить жену, Манихай утрудился прибить скобу к стене над детской лежанкой. Атына привязали к ней ремешком штанишек. Дьоллох взобрался к братцу, разложил на одеяле тальниковые и костяные игрушки.

– Женщина! – оживился Манихай. – Полюбуйся, что ты натворила: Атын играет бабками от лошадиных лодыжек! Сама знаешь, они привлекают здоровье к ребенку лишь год, а после приносят несчастье. Вот почему мальчишка ногу сломал!

Ахнув, Лахса вырвала опасные игрушки из рук малыша, и тот заревел.

– Дура-баба, – ворчал Манихай, довольный тем, что удалось подловить жену на ротозействе. Не всегда за ней ум и правда.

Сегодня Лахса кругом виновата. Говорил ей: погодим переезжать в новый дом, ведь еще дверь шкурой не обита. Разве послушает! Поволокла вещи из старой юрты, не заметив кузнецова сынишку. Ребенок кубарем слетел с края лавки. Добро не головой. Сломанной голенью отделался.

Ну, это ладно, зарастет. Лишь бы Тимир с Ураной не прознали. Зато Эмчита грыжу пообещалась Атыну убрать-вырезать. И Дьоллоху, может, спину выпрямит. «Задаром», – заверила драчливая Лахса.

Избаловались теперешние женки. В старину муж имел право прихлопнуть жену просто за то, что она, по его мнению, невкусно готовит, другую женщину взять. Муж – господин, он в доме властвует. Семья должна холить, оберегать и умножать хозяйство человека-мужчины, чтобы весна к весне стадо прирастало телками, табун – жеребчиками. Как только нарядный хозяин явится домой с гостевания, жена обязана пышные шкуры ему под бок стелить – спи-почивай, дорогой! Если сам с гостями придет – ребятня молчком сидит на левой половине за занавеской, а жена знай мечет кушанья на стол и говорит вполголоса, скромно глаза опустив. И то когда спрашивают… А тут? Лахса как собака наизнанку – к чужим людям ластится, на хозяина лает… Норовит помыкать им, продохнуть не дает от трудов. Еще и наказывает ни за что. Да как больно! Манихай потер лоб и, забывшись, ударил кулаком по столу:

– И-иэх!

– Я тебя по башке сейчас тресну, – прошипела Лахса. – Не знаешь, что ли: в столе живет маленький плут, злой дух четвертого угла! Угадать невозможно, в каком углу он выжидает, чтобы кто-нибудь его стуком вызвал и дал вволюшку побеситься в доме!

– Сдаюсь, – поднял руки Манихай. – Теперь ты меня подловила.

– Старшая придет – приберитесь-ка дома вдвоем, – примирительно сказала Лахса. – Детей и животину покормишь, Нюкэна коров подоит. Я до того устала, рукой шевельнуть не могу. Успокою Атына, слышишь – все хнычет. Подремлю с ним малость. Сонную траву на ночь не забудь заварить. Люльку поближе поставь.

Бросив в кипяток листья сонной травы, Манихай посадил Дьоллоха на плечи. Прошелся с ним по новой юрте. Дом получился большой и красивый, как в песне сынишки, которую придумали вместе. Пока носил ребенка от окошка к окошку, тот уснул. Манихай уложил сына и растолкал жену – она ворочалась и стонала во сне. Если человек спит беспокойно, непременно надо разбудить, чтобы от воздушной души отстал цепляющийся за нее бес дурных снов.

Лахса села, подрагивая грузным телом. Помотала зачумленной головой и выпучила глаза – осоловелые, перепуганные. Очухавшись, засмеялась:

– Ох, бывает же – почудилось, будто не Атын возле меня лежит, а звериный телок – лосенок!

* * *

Перед Сандалом расстилались бескрайние белые просторы с конусами хребтов и голубоватых гор по краю. Из-за похоронной скверны очищение до следующего новолуния жрецу было заказано, но он все равно по привычке взобрался на Каменный Палец.

– Да будут благословенны вечные весны твои, Элен, – сказал с чувством, как говорил всегда, прощаясь с долиной до следующего восхода. – И твои, Ал-Кудук, древо мира…

До бровей натянул шапку, еще раз обвел взглядом округу и вдруг остановился. Показалось, что на пустынном берегу Диринга, в том месте, где раньше стоял тордох отшельника, задвигалось какое-то темное пятнышко. Непонятно, человек или животное. Сандал встревожился, но почти тут же успокоился, поругивая себя за напрасное волнение. Подумаешь, шевелится что-то. Скорее всего, на жертвенном столбе полощется в ветрах шкура черного тельца, чьи плоть и кровь должны были ублажить шаманских духов, чтобы не мстили людям за дурную смерть хозяина.

Если б Сандал удержал себя на общем сходе, не стал впустую выступать за снятие Хорсуна с поста багалыка, он бы потом непременно воспротивился принесению кровавой жертвы. Жрец полагал, что вместо ублажения демонов багровый сок жизни способен опасно раздразнить их ненасытные утробы. Но после речи старейшины стыд обуял Сандала. Вовсе не хотелось высовываться. Поэтому жертвенная кровь все-таки пролилась.

…Не обнаружилось в логовище Сордонга подпоры вроде челюсти гигантской ящерицы Мохолуо. Обычные стояки, гнилые и расшатанные бурей, едва удерживали провисший тордох. Кузнец Тимир поджег забросанные хламом лавки. Они занялись быстро, и не успел кузнец выйти из хижины, как под ноги ему, звякая и бренча, выкатился прорванный бубен, весь в струпьях засохшей крови. Тимиру пришлось непочтительно подтолкнуть его ногой к пылающему во дворе погребальному костру. Там в березовой колоде горело тело Сордонга.

Когда дерновые пласты стен опали, люди поторопились сровнять с землей догорающие угли. Рядом с пепелищем жрецы вкопали толстый лиственничный столб со стрелой наверху, направленной на север. Ниже крест-накрест приколотили две перекладины с четырьмя шестами. На шестах, также обращенные головками на север, сидели деревянные чайка, гагара, кукушка и, ниже, – щука. Туда же, к обители мертвых шаманов Жабын на краю Нижнего мира, поскачет дух черного тельца. Изгородью встали вокруг вехи восемь молодых елок, опутанных пестрым вервием. Вот и готов жертвенник.

Такие жертвенники сохраняются долго. К ним не приближается зверье, а если близко случится пожар, пламя опрятно обходит их, оставляя ровный круг нетронутой огнем земли. Только жрецы будут посещать это место изредка, чтобы полить сливками основание столба, удостоверить шаманских духов: не забыли вас, помним и чтим.

Некогда духи расчленили тело и кости Сордонга, а затем, придав им другую, волшебную суть, соединили снова. Теперь жрецы зарыли обугленный череп и несгоревшие остатки костей шамана в разных местах на разной глубине, чтобы духи не смогли вновь собрать скелет – дом плоти. Прах сердца, печени и почек поместился в запечатанном дегтем берестяном турсучке. Костоправ Абрыр предложил привязать к тюктюйе камень и бросить в озеро:

– Все равно в Диринге не рыбачат и льда на зиму не берут. Гиблое место, мертвая вода. Здесь грешные останки скорее затянет в какое-нибудь чертово окно, открытое из Преисподней.

Сам Абрыр и закинул турсучок как можно дальше.

Люди испуганно застыли. Было от чего оторопеть: брызги на месте падения вещицы вздыбились огромной сверкающей чашей! Темные волны плеснули о берег громко, тяжко, словно в Диринг свалился добрый осколок скалы. И тут же со дна озера, током пройдясь по земле, послышался низкий звериный рык.

– Водяной бык[76], – растерянно предположил кто-то. От ужаса никто не заикнулся о Мохолуо.

– Шаманский дух голос подал, – спокойно сказал Силис. – Провожает Сордонга в Жабын. Поест жертвенной пищи и уймется.

Распоряжаться обрядом вызвался отрядник Быгдай, знающий толк в подобных делах. К столбу подтащили глухо мычащего тельца. Жрецы поспешно отдалились к березовой рощице. Сандал хотел отвернуться, но в обряде было нечто завораживающее, словно околдовали взгляд. Неуловимым движением батаса Быгдай взрезал грудину бычка. Тот страшно заревел, колени судорожно затряслись. Старшины держали жертву крепко. Схлестнулась с дымом горячего пепла, густо хлынула на землю, исходя паром, кровь. Холодный ветер донес до главного жреца запах нутряной, отдающей железом соли.

Телец еще жил, хрипел и ворочал белками, когда Быгдай сунул в разверстую рану руку по локоть и порвал сердечную жилу. Бездыханное животное повалилось на бок. Темно-красный содрогающийся ком передали Хорсуну. Выжав кровь из бычьего сердца в чашу, багалык помазал основание столба, обрызгал фигурки на шестах. Свежеснятую с головой и копытами шкуру подвесил на перекладинах, отрядив посланца на север. Передал чашу с остатками крови Быгдаю для кропления жертвенного костра.

Песнь-заклинание, призванная обмануть духов, поплыла с дымом над волнами Диринга. Озеро притихло, словно выжидая чего-то.

– Багровый сок над жертвенным огнем, в гонца влети и помоги ему с поклоном и почтением от нас шаманским духам отвезти дары. Пускай они, смягчив свое нутро, не помнят худа, что питомцу их лихие незнакомцы принесли…

Из ошметков телячьих печени и почек, закинутых для воронов на макушки деревьев, капала кровь. Всюду под кустами валялись обрезки кишок и рубца, предназначенные зверью. Пожарив нанизанные на прутья куски мяса, Малый сход тоже вкусил жертвенной еды. Лишь когда в жирно дымящемся огне сгорело все до последнего кусочка, а старшины сложили кости тельца под столбом, приблизились из рощи жрецы.

Сандал произнес оберегающую молитву. Люди трижды обошли жертвенник по кругу, стегая друг друга можжевеловыми ветками.

– Прочь, прочь, прочь! – кричали они без остановки, чтобы стряхнуть с себя нечисть, сбежавшую от огня. Для пущей верности бросили поперек тропы три березки. Чистая березовая плоть замкнет бесам дорогу в Элен.

…Сандал убедился: это черная шкура тельца хлопает на ветру. Взялся за веревки-перила, глянул вниз, готовый к долгому спуску. Внезапно взгляд привлекли две беспорядочно движущиеся тени, в этот раз на поляне у Скалы Удаганки.

Беспокойное сердце жреца опять смятенно забухало. Но вскоре глаза потеплели, высмотрев двух лосят-недоростков. Длинноногие играли, гонялись друг за другом.

Вгляделся пристальнее и замер в удивлении. На крупной, вытянутой голове одного лосенка дыбились темные кожистые шишки с вызревшими пеньками будущих рогов. Второго поначалу можно было принять за домашнего бычка, потому что на его голове уже красовались рожки – прямые и острые, как колышки. Однако морда у него была такая же, как у всех лосей, горбатая и обрубленная книзу.

Жрец рассмеялся. Вероятно, его зрение вступило в сговор с воображением и дорисовало облик телков. Вряд ли отсюда можно углядеть подробности вроде рожек, а тем более роговых припухлостей… И сразу же, дивясь еще больше, Сандал ясно увидел, что рогатый лосенок злобно толкает собрата головой в бок, тесня его к валуну у пещеры. На игру это было мало похоже. Безрогий замычал громко, жалобно, и с вершины Скалы Удаганки, потревоженная звуком, поползла шапка снега. Миг – и сугроб вырос у пещеры, закрыв собою вход, валун и обоих лосят.

* * *

– Мне сказали, что ты ходила убирать Сордонга к похоронам, – проронил Тимир с деланым равнодушием. – Ты знала его?

– Не з-знала, – ответила Урана, запинаясь, и в замешательстве покачала люльку со спящей собакой Радость-Мичилом. Ей хотелось исчезнуть, провалиться сквозь землю куда угодно, пусть в Джайан, только бы не видеть недоверчиво холодеющих глаз мужа. Глядя в сторону, все же нашлась: – Но ведь и ты ходил хоронить отшельника.

Кузнец не стал спрашивать дальше, вышел в кузню.

О-о, сколько же времени будет тяготеть над Ураной ее тайна, сколько еще изворачиваться и лгать?! Может, рассказать Тимиру о врученных Сордонгом каплях, пособивших рождению сына? Муж поймет. Он не меньше ее ждал ребенка. Но тогда придется признаться в краже ножа. Тимир непременно разгневается…

А если повиниться наполовину, не говорить о том, что шаман принудил к воровству?

Нет, тоже не выйдет. Урана не надеялась на себя, боялась в порыве выложить все как на духу. Да и облегчит ли истомленную душу частичная правда? Лучше уж продолжать молчание.

Вздохнув, женщина решила крепче занять себя делом, унять сердце шитьем. Достала из короба белую ровдугу на платьишко Илинэ и когда-то оставленный матерью лоскут с образцом вышивки из подшейных оленьих волос.

Сквозь тонкий узор, как из причудливо переплетенных корней памяти, на женщину глянули улыбчивые материнские глаза.

Где же ты, матушка, умеющая подсказать и утешить? Много минуло весен, а бесталанное дитя твое все еще нуждается в ласке понятливой материнской руки, в спасительных, мудрых словах…

Урана не стала набрасывать рисунок узора отточенным углем, положилась на сметливость внимательных рук. Пусть стараются-вышивают, а она, молясь светлым богам, станет смотреть на них и направлять узор будто бы со стороны. Летучие движения пальцев незаметно соединятся с движением духа, и в душу, может быть, снизойдет успокоение.

Во время работы Урана всегда разговаривала с богами, просила даровать здоровье всем знакомым и близким. Преисполняясь благости, чувствовала себя чороном, полным кумыса. После шитья перемещалась по юрте медленно, осторожно, чтобы не сразу расплескалась, дольше побыла в ней жарко волнующаяся молитва. Похожее чувство знакомо тем, у кого в жилах играет и поет кровь мастеровых предков.

Но сегодня не пришли ни спокойствие, ни созвучие узора с песней.

Урана вспомнила, как мать прикатила однажды на оленях, когда в Месяце мунгхи устоялся санный путь, проведать мужнюю девятивёсную дочку и передать ей кое-какие секреты мастерства.

– Не надо так отрывисто, – учила она. – Помнишь, как ровно и гладко снует в речных волнах солнечная дорожка? Так же и тут. Оборотистая игла, гляди, лучиком нырнула в полотно и вынырнула, нырнула и вынырнула, оставила след меленький и прямой. Шорох правильного шитья-вышивки близок к мерному плеску волны. Пальцы внемлют ему, слышат, слушают и слушаются. Живой струйкой льется строчка. Она называется «лесенкой». Есть еще строчки «небо», «ураса» и «стебелек». Идешь по земле и все подмечай: виток тумана над излучиной, изогнутую ветку в инее, отпечатки мышиных лапок на снегу. Смотри, как ярко лето и осень расшивают землю крашеными нитками. Сядешь вышивать, вызовешь в памяти земную красоту, и она вникнет в нити и петли, ляжет в твои узоры. Помни, дочка, твоя работа – лицо твоей души.

Урана тогда как раз простудилась. Ночью ей было жарко, тело горело. Мать встала, наново перестелила разметанную постель, напоила дочь каким-то снадобьем. А утром спросила:

– Что за сны тебе снились?

– Цветные, – слабым голосом отозвалась Урана. – Сперва было темно и страшно, а после вдалеке увиделся выход. Я приблизилась к дверце. За ней – небо сплошное, да какое красивое! Лучами прошито, голубые звезды мерцают сквозь пеструю радугу, все вперемешку. И я поплыла по небу. Внизу зеленая земля сквозит, высятся горы и скалы. Большая Река течет, обликом ласковая, будто добрая бабушка…

– Быть тебе мастерицей, – сказала задумчиво мать.

Позже Урана сдружилась с Большой Рекой. Летом часто сидела на обрывистом берегу мыса в тени прохладного ельника, наблюдая за просвеченными солнцем волнами. Привыкла ходить сюда. Обидевшись на кого-нибудь, выплакивала реке-бабушке свои детские горести. Норов реки зависел от вёдра или ненастья, но волны всегда успокаивали Урану, участливо пришептывая либо негодуя и шумно браня обидчиков.

А еще девочку изумляли речные одежды и украшения. Взбитые оборья облачной пены, лунная гривна со стелющимися до берега серебристыми полукольцами, сверкающее зимнее убранство с прошвами тропинок к подсиненным полыньям… Река хранила на дне множество земных и человеческих тайн, а в волнах ее, словно в сдержанных пальцах искусницы, скрывались нерастраченный пыл и усердие существа, не ведающего безделья.

Как в детстве, Уране захотелось сейчас же бежать к Большой Реке, поглядеть на ее осенние перемены и, может, совета спросить. Вдруг да что складное подскажет река-бабушка. Отложила вышивку в короб, оделась наскоро, но не успела завязать ремешки на торбазах – муж зашел и сразу сурово:

– Ты куда?

– В коровник, – опустила голову женщина, мучительно краснея.

– Коровы нынче так возгордились, что допускают до вымени только в хорошей дохе? – съязвил Тимир.

– К реке я, – еле слышно призналась Урана. – Посмотреть на нее. Просто так…

Он усмехнулся:

– А то никогда не видела. Не ври мне. Шибко не по нутру мне кривда, знаешь ведь. Ну, иди, иди, любуйся своей рекой, не держу.

Кузнец понимал жену. Он тоже умел находить красоту там, где ее мало кто замечает. На душе у него сегодня было светло. Урану стращал больше по привычке и убеждению, что баб следует держать в строгости.

Тимиру отменно удался сложный заказ. Силис попросил его отлить хому́с[77] – певучую вещицу, ясным эхом повторяющую звуки неба и леса подобно тому, как пластина слюды отражает все, что находится перед нею.

Даровитый певец-игрун властен вызвать хомус на перекличку звуков и переплести их так хитроумно, что нарождается множество мелодий и ни одна не похожа на другую. Сладко звучащая утварь скрашивает долгие зимние ночи, гасит печаль и развеивает темные думы. Лучше иных снадобий умеет взбодрить занедуживших людей от болезней и вялых от бездействия. Напевы хомуса обряжают кумысное празднество Нового года-весны. С ними дыхание выше, игрища ярче, танцы быстрее, а о звонком дружестве с песнями, об украшении сказов олонхо и говорить нечего.

Силис не хомусчи́т[78], да и вообще не особый умелец играть на предметах, производящих мелодии. Но Тимир не стал допытываться, зачем понадобился хомус старейшине. Если б тот захотел – сам бы сказал.

Гладкой и нежной вышла в отливе губная игрушка, лишь края щечек осталось напилком отшлифовать. Пригоже получился и стерженек – ключ хомуса – пружинистый язычок-птичка, закаленный с большой бережностью и тщанием. Кузнец осторожно опробовал первые звуки. Они оказались пленительными для слуха и прозрачными, как воздух на вершине Каменного Пальца. Впервые вышла из рук Тимира снасть столь же чистая в звучании, сколь безупречная по форме. Линиями хомус родственен голове лошади – совершенству форм, что рождает чаши горшечниц и чороны плотников.

Недаром Тимир считался мастером, имеющим чары в руках. Теперь его назовут хомусным кузнецом. Не всякий коваль, привычный к ладу с огнем, обученный бороть железо и ковать клинки, способен изготовить поющий-говорящий хомус. Тут важна не только глубина наследных корней, но и благословенный Кудаем дар слышать красоту звуков и понимать их лад. Говорят, в начале всех начал голосистый хомус смастерил сам Белый Творец.

Проба высоты кузнечных познаний не менее сложна и опасна, чем становление шамана и Посвящение воина. В придачу ко многим своим умениям Тимир был еще и знахарем. Легко распознавал большинство лечебных трав, при необходимости правил вывихи. Случалось, щипцами для мелкого отлива выдергивал страждущим больные зубы. А как-то раз старейшина знакомых тонготов уговорил отлить ему железные. Тимир сработал отличные зубы и сумел прикрепить их к челюсти. За это благодарный тонгот привез ему полные нарты жирных оленьих стегон.

Пожалуй, единственное, что было недоступно Тимиру, – так это изготовление волшебных украшений шаманского одеяния. Ковать их без вреда для себя может кузнец только девятого колена.

Чтобы наивысшего искусства мастеру-наследнику достигнуть, надо одолеть на легкой лодке гибельную Реку Мертвецов. Да при том еще суметь ни разу взгляд не кинуть и не обернуться на оставленный родимый берег и течение вперед-назад…

Это что, сложнее будет дальше! Приведется возводить умельцу через эту реку мост воздушный – девятиполосную дугу из березы гнущейся и камня, рога, меди, бронзы и булата, серебра и золота литого, а последний – из родных костей…

Это что, сложнее будет дальше! Надо по мосту к Кудаю выйти, получить его благословение, коль еще отпустит он домой…

А бывает, что, моста не строя, мастер все-таки запрет нарушил, уступил докучному шаману и сработал идолов ему.

Ох, тогда держись, кузнец, бедняга, ведь Кудай гордыни не прощает – люди-птицы клювами-ножами тотчас выколют твои глаза!

По возвращении сына в семью Тимир постарается передать ему все, что знает и умеет сам. Расскажет о Праматери лосихе и Железорогом лосе, младшем брате Кудая. Подарит доставшийся от дедов талисман – пластинку-дырокол с нечетными отверстиями. Придет время, и Атын тоже будет ежедневно угощать-смазывать топленым маслом снасти, которые хранят колдовскую силу и носят имена девяти кузнечных корней – от наковальни до лопаты, сгребающей угли. А когда кончится срок отца на Орто и настанет пора ему отправиться в вечные земли, сын похоронит старого кузнеца и воткнет в могильный холмик эту лопату.

Пусть не дано Тимиру выстелить на радуге высший девятый слой. Но желанного берега непременно достигнет наследник Атын, а Тимир незримым восьмым оберегом рода будет стоять за спиною сына и отгонять от него стуком чуткого молота-сердца пагубу и всякое зло.

* * *

Силис стянул с ног оленьи наколенники, отвязал их с медных колец, пришитых к штанам. Снял рысью доху и вопросительно поглядел на Эдэринку. В доме было полно народу. Пришли старшие сыновья с женами и детьми, живущие отдельными дворами по соседству. Праздники большая семья обычно справляла под отчим кровом. Эдэринка печалилась, что мужние дочери нечасто приезжают, но тут уж ничего не поделать. Таков обычай – отдавать девок замуж чем дальше, тем лучше.

Взбивая ытыком свежие сливки с ягодами брусники, жена улыбнулась Силису радостно и тревожно:

– Потом что-то скажу.

Потом так потом. Силис не торопился.

– Ах, лакомки, не терпится им ытык облизать, будто с него вкуснее! – засмеялась Эдэринка и сунула мутовку вертящимся вокруг двухвёсным двойнятам Чиргэлу и Чэбдику. Дружные малыши захватили добычу в четыре пухлые ручки. Их одинаковые черноглазые мордашки, словно окунувшись в рассветное облако, тотчас покрылись розовыми хлопьями.

На большом круглом столе в глубокой чаше с доброе ведро величиной торжественно возвышалась пышная масса сливок.

– Я подумала – праздников у нас в последнее время мало. Вот и решила его устроить, – весело сказала Эдэринка, раздавая березовые ложки: женские с резными узорами на черенках и мужские с отверстиями по краю ручек.

– Как из жидких сливок такое получается? – спросила дочь-отроковица.

Эдэринка забрала у близнецов чисто вылизанный ытык:

– Видишь, какие волны вырезаны на круглой головке ытыка? Это для умножения тянущей силы. Когда начинаешь крутить ытык в чаше, его деревянные волны влекут к себе ровные круги сливок. От середины круги расширяются, выталкивают снизу слой за слоем и помаленьку крепнут. Таков закон ытыка. Он и к человеку применим. Если укрепить слои человеческого времени – думы о предках, теперешнюю жизнь и добрые мысли о будущем, – «жидкий» человек становится сильным духом, твердо встает на ноги. Прежние колена поднимают его снизу, а потомки тянут кверху, круг за кругом, круг за кругом…

Силису нравилось слушать разговоры жены с детьми, но некогда было засиживаться долго. Вчера он заказал Тимиру хомус – подарок для маленького певца Дьоллоха, а теперь и сам торопился выполнить обещанное – люльку для крохи Илинэ.

Собираясь приступить к новой работе, Силис всегда вставал из-за стола немного голодным, чтобы ничто не мешало дышать глубоко и вольно. Доброе начало дела требует легкого дыхания. Ну и от настроения, конечно, много зависит. А душа Силиса сегодня улыбалась.

– Ладно, ребята, пошел я укреплять себя в мастерстве по закону ытыка, – усмехнулся он, поднявшись из-за стола.

Плотницкий «угол» располагался справа от очага. Силис удобно уместился на скамье со спинкой и с удовольствием огляделся. Матовым глянцем отдавало матерое дерево балок, масляно лоснились потемневшие от времени лиственничные столбы. Дощатые полки с рабочим хозяйством ломились от заготовок долбленых мис и чаш разного размера и предназначения. Рядом стояли седельные луки, подбитые мехом лыжи, сверху лежали поделки к охотничьим снастям, черенки и рукояти. Все изгибистое, вогнутое, коленчатое было вырезано из белой березовой плоти. Здесь же находилось разнообразное снаряжение плотника от топоров до скобелей. На верхних полках размещалась священная кумысная посуда, украшенная нарядной резьбой, пропитанная от растрескивания маслом: широкие братины, круглобокие чороны на одном подчашном стояльце или трех ножках-копытцах, ковши с длинными ручками и дырчатыми головками, служащие для кропления земли и огня на обрядах.

Люльку Силис решил вытесать из высушенного березового комля. Цельную, без шпонок и клея, как лодку-долбленку. Выкатил чурбак на свет, поставил перед собой на низкий столик.

Теплое дерево будто светилось изнутри, на срезе золотились пять десятков колец. Древесная душа долго не умирает, переходит в смастеренные вещи. Силис тихо обратился к березе:

– Госпожа из дерева и солнца! Разреши мне твой покой нарушить, в гибкое проникнуть волокно. Долю славную тебе готовлю: будешь ты отныне человека в чреве своем солнечном носить. В колыбели, гнездышке веселом дитятко невинное возьмешься, как в руках целебных, колыхать. Аромат твой терпкий, материнский пусть окутает ребенка нежно, чтобы рос он в ласке и тепле!

Оглаживая заготовку, Силис, как обычно, подождал, когда руки сроднятся с деревом, ощутят себя его ветвями. А лишь пришло знакомое чувство, испытал прилив сил. Словно кровь смешалась с ожившими древесными соками и потекла быстрее. Отдалились голоса и домашний шум, мастер углубился в работу и добрые думы… Но память почему-то опять повернулась к напастям в долине, и улыбка в душе начала медленно гаснуть.

Осенью Бури назвали этот год эленцы. Надолго останется он в сердечных памятных корнях. Кто-то страшно позавидовал населению Перекрестья живых путей. Людская зависть способна на самые черные злодеяния. Если же она не людская, а дьявольская, о чем даже подумать жутко, то и подавно…

Силис подосадовал на себя: кто ж допускает плохие мысли, когда ладит младенческое гнездо?

Близнецы увидели, что отец сидит без дела, тотчас прибежали и взобрались с обеих сторон на колени.

– Казку, – потребовал Чиргэл.

– Казку, – внимательно глядя на губы братца, повторил менее бойкий Чэбдик.

– Ясно, сказку, – вздохнул Силис и задумался. – О чем же вам рассказать? Ну, давайте о березе.

Двойнята серьезно кивнули. В их крупных, как у отца, породистых головенках хранилось пока маловато слов и понятий, но березу они знали. Из этого дерева Силис выточил мальчишкам деревянных коней на качающихся полозьях.

Не особый мастак петь, он решил все же потешить сыновей сказкой-песнью.

В стародавнее славное время, когда лес был невинный и тихий, у березы белела кора, словно кожа у девушки нежной – от верхушки до самого комля ни морщинок, ни пятен на ней. Возвышалась она в украшениях, в своем новом узорчатом платье, будто праздник встречать собралась. Любовалась сосна на березу, не скрывали восторга ни пихта, ни дремучая темная ель… Но однажды осенняя буря по аласу зеленому мчалась и, со свистом недобрым кружа, оглядела березку ехидно, да вдруг так громогласно вскричала, что попадали птахи с ветвей: «Ох, надменная эта береза! Разоделась, смотри-ка, – невеста! Мол, никто не сравнится со мной! На аласе с красавицей гордой кто заметит невзрачных подружек – елку, пихту, смуглянку сосну? Им, дурнушкам, теперь остается сокрушаться в досаде и плакать, не дождавшись к себе женихов!»

Удалось дело черной буре, а когда наконец улетела, ахнул лес и вздохнула земля: вся нагая стояла береза – ни узорного летнего платья, ни венца, ни нарядных серег! Нечем даже прикрыться бедняжке, робко голые ветки повисли, а на некогда белой коре лес увидел как будто ожоги – жгучей зависти черные метки, что оставили взоры других…

– Кому такие нравоучительные сказки рассказываешь – себе или малышам? – засмеялась, незаметно приблизившись, Эдэринка.

– От твоих назиданий отстать боюсь, – усмехнулся Силис. – Поучать-то, сама знаешь, всегда приятно.

– Похая казка, – надув губы, сказал Чиргэл.

– Похая, – подтвердил Чэбдик.

Дети мало что поняли, но уловили отцовскую печаль.

– Ты что-то важное хотела мне сообщить, – напомнил Силис.

Эдэринка отмахнулась:

– После, после…

С раскрасневшимся лицом достала из закутка заранее припасенные маленькие подарки невесткам – горшочки для снадобий, связки жильных ниток, другую нужную мелочь. Помогая внукам одеться, и им что-то сунула в руки. Ревнивые близнецы заметили, мигом сползли с отцовских коленей. Заканючили, дергая мать за подол:

– Нам дай!

Старшие попрощались с отцом, остальные убежали на улицу. Вскоре юрта опустела. Эдэринка ушла за левую занавеску усыплять малышей. Мастер снова взялся за топорик и тесло.

…В полночь вокруг Силиса ярко горело несколько сальных плошек. Дом спал. Дева Луна тщилась заглянуть в юрту, минуя чудесный лес, нарисованный инеем на пластине окошка.

Люлька для Илинэ была почти готова. Детское гнездо ловко легло в двухдвадцатом годичном кольце березы. Загнутое острой ложкой-теслом лезвие топорика мягкими ударами выбирало с покатого дна последние слои лишней древесины. Выкапывало отверстие-сток, чтобы младенец всегда оставался сухим. В изголовье Силис вырезал отдушину для свободного дыхания темени, с боков – полукруглые выемки для кормления грудью. С левой стороны берестяного навеса привязал ножницы. Над колыбелями девочек ножницы подвешивают и как талисман, отгоняющий злых духов, и как посыл к извечному женскому заделью. Поддон мастер снабдил пологими поперечинами для укачивания. Высверлил, выгладил по краю нехитрый узор.

Днище нянька Лахса застелет толстым слоем стружек, мелко порубленного сена и толченой древесной трухи, набросит поверх жеребячью пеленку. Девочке, прикрытой меховым одеяльцем, крест-накрест зашнурованной креплеными к люльке ремешками, будет тепло и мягко. Слева направо вертя над колыбелью курящуюся ветку можжевельника, Силис проговорил короткое заклинание.

Подошла Эдэринка, села рядом. Прижалась к мужниному плечу.

– Так что ты хотела сказать мне давеча?

Она тихо засмеялась:

– Ни за что не угадаешь!

И не выдержала:

– У нас будет новый ребенок.

– Да что ты! – ахнул Силис, откинувшись на спинку лавки. Множество разрозненных мыслей и слов ринулись в голову. В смятенную душу разом нахлынули стыд, радость, много всего…

– Месяц уже ношу дитя в себе. Должна родиться девочка, я сегодня на ытыке гадала, – выдохнула жена.

Обняв ее, Силис расслабленно подумал: «Значит, Эдэринка не скоро уйдет к Хозяйкам. И мать еще задержится на Срединной земле, подождет. В Элен больше нет горшечниц, а Хозяек Круга всегда три. Слава Тебе, Белый Творец, как хорошо!»

– Эта люлька для девочки по имени Илинэ. А пройдет восемь лун, и тебе надо будет делать другую. Для малышки, чье имя пока неизвестно, – жарко шепнула жена.

Внутри огромной радости Силис вдруг ничтожно огорчился: опять люди начнут болтать… И осерчал на себя: «Да что мне людская зависть и насмешки! Приходят умильные мысли – и пусть приходят! Эти мысли всяко лучше дурных и тревожных, навеянных злой бурей».

Силис подумал, что все оставшиеся весны готов мастерить одни только детские гнезда. Пока есть нужда в новых люльках, народ саха будет жить.

Он посмотрел на Эдэринку. Она посмотрела на него. Оба тихо засмеялись, потому что знали мысли друг друга. Они ведь всегда думали одинаково.

* * *

Если взять весною гибкий тальниковый прутик и крепко связать его концы, получится круг. Потом, как ни распрямляй, как ни гни связанный прут, он все равно будет принимать форму круга. Так и жизнь – уходит с Круга в вечные земли и возвращается обратно в этот мир или другие.

В бессрочном времени и бесконечном пространстве существует не одна земля. У каждой внутри свои круги: Солнца и Луны, жизни и смерти, священных заповедей, разума, памяти, схода… Множество разных кругов расходится в мирах, вытекая один из другого, словно от кинутого в воду камешка. Не ведает человек, сколько раз он приходил на Круг жизни, уходил с него и на какой по счету земле живет сегодня. Круг не имеет начала и исхода, он – все и ничто, он знает всех в одном и одного во всех; каждое рождение в нем ведет к смерти и каждая смерть ведет к рождению.

Долго не гас огонек в восточном окне юрты Хозяек земного Круга. Почтенные старухи безмолвно сидели каждая на своей лежанке и разговаривали. Время от времени Главная Хозяйка вздыхала, Вторая пожимала плечами, а Третья негодующе щурилась, возражая. Старухи продолжали спор, начатый еще с вечера. Беседуя с наперсницами, Главная пристально смотрела на горшок, стоящий посередине стола. В нем сама по себе неспешно кружилась деревянная ложка, помешивая сметану.

Внезапно Третья вперила в горшок яростно заискрившиеся глаза. Ложка застыла, не прислоняясь к стенке посудины, словно воткнулась во что-то твердое. Горшок начал медленно крениться. Главная улыбнулась и одобрительно поглядела на разгневанную Третью. Потом снова перевела утомленный взгляд на горшок, из которого на столешницу тонкой струйкой полилась сметана. Зрачки линялых глаз Главной вдруг расширились и коротко вспыхнули. Под ее пронзительным взором сметана – капля за каплей – сбежалась, не долетев до полу, и собралась в дрожащий белый комочек. Поднявшись вверх по струйке, комочек потолстел, округлился. Вобрал в себя всю жидкость, сыто перевалился через край и нырнул в горшок. Сосуд будто только того и ждал, чтобы как ни в чем не бывало встать прямо. Черенок ложки качнулся, ожил и продолжил солнечное вращение.

Третья Хозяйка напряженно уставилась на полку с посудой, но Вторая поднялась, перешла дорогу ее взгляду и, сняв с полки три глиняные мисы, налила в каждую сметаны. Почтенные старухи уселись за стол, Главная – с восточной стороны. Закрыв глаза, прочли вслух всегдашнюю ночную молитву. Затем разом открыли глаза, взяли свои ложки и принялись есть.

То, что казалось сметаной странноватого серо-белого цвета с тяжелым жирным блеском, на самом деле было тщательно процеженной и взболтанной с молоком и сливками глиной. Белую глину – не обычный меловой суглинок, лучший для отливки чугуна и меди, а другую, рыхлую, нежную и годную в пищу, с приятным, едва слышным растительным привкусом, Хозяйки ели еженощно. Они называли ее Земляной сметаной. Старухи сами добывали эту глину на берегу речки далеко отсюда, за первым горным поясом, где кочевали тонготы. Пласты съедобной глины в поднятую руку толщиной залегали под тонким слоем почвы, выкапывать ее было легко. Горшечницы любили жидко замешивать глину на молоке и сливках и ели так, а иногда делали гуще, лепили небольшие шарики и закусывали ими, попивая бурлящий у рта чаговый взвар.

Земляная сметана хорошо укрепляла старушечьи кости и стенки истончавшихся сосудов, дубила обветшалую кожу и повышала защиту изношенного тела. Но предотвратить дряхлость и остановить весны возраста не могла и эта целебная еда. Как бы ни хотели Хозяйки не становиться старше, они старели. До краев человеческих возможностей набравшись вселенской мудрости, почтенные старухи неизбежно уставали от жизни. Такое время подошло нынче к Главной Хозяйке, матери Силиса. Без всякого желания прихлебывая Земляную сметану, она отправила двум другим мысленную стрелу:

«Не уговаривайте и не мешайте мне. Я выдохлась. Буря меня доконала. Сколько мы возились с лесом, восстанавливая корни павших деревьев! Сил моих больше нет. Я хочу наконец лечь и поспать на материнской груди».

«Хорошо заботиться о себе! – сердито встрепенулась Третья Хозяйка. – А нам без тебя, думаешь, хватит сил содержать в порядке землю Элен и Великий лес вокруг?»

«Двоим это тяжело, – вступила Вторая, с лицом красновато-охристым, как сосновая кора. – После бури на материнской груди могут появиться опасные раны и чирьи, наполненные болотной сукровицей».

«В бурю мы и втроем не сумели побороть донесенного до нас северным ветром неживого воздуха! – мысленно закричала Третья. – Тебе прекрасно известно, что ветер вытянул его из Бесовского Котла в Долине Смерти. А ведь котел находится от нас на расстоянии ночлегов почти в месяц! Не помогли заклинания, не помог даже заслон из Вбирающего запах камня. У этого воздуха нет вкуса и запаха, но сам он отравлен!»

Вторая поддержала:

«Два ослабленных ребенка умерли вчера. Жрецы объяснили их гибель по-разному, но все сошлись на болезнях. Однако мы-то знаем, что бедняги надышались ядовитого воздуха. Совсем истончилась кожа на теле Земли в том месте, где стоит Бесовский Котел. Страшный недуг сочится сквозь него из Преисподней».

«Число три священно для нас. Главная, ты собираешься нарушить обычай?» – потребовала ответа Третья.

Старшая старуха в изнеможении прикрыла провислые морщинистые веки:

«У вас довольно сил. Вы теперь умеете столько же, сколько и я. Поддержите Землю, и она вам сама поможет, так было не раз… Почему вы не хотите понять, что силы мои истощены до предела, что еще немного – и вам придется кормить меня с ложки, как малое дитя?! Я ус-та-ла! Я не вечное существо, я – человек!..»

«Ты – не обычный человек, ты – Хозяйка Круга», – мягко укорила Вторая.

Завершив трапезу, старухи стрельнули глазами в очищенные мисы, и те послушно взлетели на полок. Хозяйки остались сидеть за столом наедине с запертыми мыслями. Наконец Вторая, привычно раздвинув кости черепа, чтобы кружок на темени вновь открылся для разговора, несмело спросила:

«Что ты думаешь об Эмчите?»

Главная покачала головой:

«Эмчита хороша и, бесспорно, видит куда лучше многих зрячих, но слишком стара, чтобы принять учение душою. Она просто не успеет. К тому же Эмчита знахарка, а не горшечница».

«А твоя невестка? Она ведь горшечница. И неплохая».

«Девочка, – несмотря на немалые весны Эдэринки, мать Силиса называла ее девочкой, – еще не дозрела. Но они, и Эдэринка, и Эмчита, вам помогут. Все помогут».

«Делай, как хочешь, – дернула плечом Третья, в бессилии плача закрытыми мыслями, – твоя жизнь в конце концов принадлежит тебе».

…Никто лучше Хозяек Круга не понимает душу и Сюр Земли, не знает правды ее создания. А было воистину так.

Когда в нескончаемый разум вечности вникло однажды, что она есть ничто, никогда и нигде, вечность, огорчившись, заложила начало начал и пределов предел. Сперва там залегла пустота, где носился лишь ветер Вселенной. Но потом в пустоте повисла крохотная капля жизненного сока. Неведомо, зачем ветер принес ее из ниоткуда. Может быть, по велению Белого Творца… Разве спросишь у ветра?

Капля жила и дышала. Как все живое, она хотела себе продолжения. И вот капля вздулась чашею-лоном, в которой зародилась материнская суть. Теперь материнская суть есть везде – в небе, воде и даже в солнце, а тогда она была одинока и, как все живое, желала продолжения.

Истекло неисчислимое время. Где-то внутри этого времени, никому не известно – когда, мироздание пустило корни, и на свет появилась Земля-младенец.

Поначалу с нее все валилось и падало. Еще пропасть времени понадобилась, чтобы Земля стала такой, как есть, вылепленной из глины с добавкой песка и дерна.

Песок – это измельченное веками и развеянное ветром по свету прошлое гор и утесов. Дерн – это истлевшие и сопревшие останки существ, которые имели некогда свою древесную, растительную и кровяную плоть. Глина – это лепное вещество, полученное из нескончаемого Круга Вселенной и растертое с грудным молоком духа Земли Алахчины. Глина притягивает, совмещает и связывает. Именно ее могучая женская сила запустила опоясавший Землю круг. Капля жизни, материнская суть и первовещество глина – три великих начала. Вот почему должно быть три Хозяйки.

Мужчины, девушки и молодые женщины не допускаются до лепки и обжига вещей из глины. Только невинные девочки из хорошего рода до падения своего первого ключа. Женщины начинают лепить чаши-горшки, трижды отметив десять весен. А Хозяйкой Круга может стать лишь очень даровитая горшечница за пределом рождающих весен. Будущая Хозяйка проходит таинственное Посвящение Кёс. «Кёс» на языке саха означает как глину, так и глиняный горшок для варки. Люди саха измеряют продолжительность расстояний в кёсах, и это не случайное созвучие, ведь один кёс – время одной варки жеребячьего мяса в горшке.

Став Хозяйкой, женщина покидает семью. Почтенным старухам нельзя отвлекаться на житейскую суету. Все весны до ухода по Кругу они думают о здоровье родной земли и благе живущих на ней существ. Занимаясь священным горшечным ремеслом, создательницы огнеупорной посуды постоянно общаются с Землей. Напитываются от нее такой силой знаний и мысли, что издревле считаются выше ковалей. Говорят, кузнецы – младшие братья горшечниц, недаром же горны и мехи напоминают формой большие и малые горшки. Кузнецы, в свою очередь, сильнее шаманов, благословителей, воинов и знахарей.

Волшебный бой колотушек-лопаток Хозяек громом отдается в гулких сводах Нижнего мира. Черти боятся его пуще звона боевого меча, песни шаманского бубна, светлой молитвы и стука кузнечного молота. При виде перевернутых горшков злые духи хворают. В старину, когда горшечницы враждовали с черными шаманами, они легко справлялись даже с самыми вредными и могучими из них. С секретным словом крест-накрест ударяли колотушками по ненавистным следам, и шаманы напрочь лишались чародейской силы.

Люди по неразумности полагают шаманов и благословителей главными чародеями, потому что магия камланий и слов всегда на виду, на слуху. А волхвование мастеров скромно и бежит многолюдья. Хозяйки не раскрывают на людях своих секретов, не похваляются знаниями и высотой джогуров. Люди не видят воочию их волшебства. Вот и хорошо. Зачем людям знать, что своим внутренним миром почтенные старухи способны входить в мир внешний и, наоборот, внешним во внутренний, соблюдая закон взаимодействия сторон Круга. Закон ытыка.

Устремляясь вверх, Хозяйки находят свет во всем, на что когда-либо смотрело солнце. Но самое первостепенное – их умение врачевать Землю. Главная отвечает за здоровье почв, Вторая – за чистоту вод, Третья – за прозрачность воздуха, что еще раз подтверждает триединство Хозяек.

Земля – живое существо и, как все живое, тоже порой болеет и мучается, тоже может ослабнуть Сюром, если ее не лечить. У Земли сложное строение, связанное со всем сущим корнями памяти и бытия. Но заслужить ее любовь и быть допущенным к сокровенной земной плоти способен не всякий человек.

…Лежа на пышной медвежьей шкуре, Главная Хозяйка Круга готовилась к уходу. По стволу ее спины от копчика до темени пробежал горячий ток. Прикрытый тонкою кожей и поредевшими волосами, распахнутый кружок на голове крепко задвинулся теменными костями. Но только она собралась остановить бой колотушки сердца, как отчаянный летучий посыл от Третьей забился в темя. Вздохнув, Главная снова расслабила и отворила череп.

«Ты уже уходишь?»

«Да».

«Нам без тебя будет пл-о-о-хо», – в этот раз Третья не сумела сдержать громких рыданий. Сердцем она плакала еще с вечера.

«Берегите чашу с предсказанием», – хладнокровно напомнила мать Силиса.

«О чем говоришь! – упрекнула Третья, задыхаясь от слез. – Как не беречь наследство с горстью первозданной земли матери Алахчины!»

«Тайну предков откроете, когда в народе появится человек, который прочтет письмена. А если такого не будет при вашей жизни, передадите чашу следующим Хозяйкам».

«Это поручение зарублено на наших носах с Посвящения Кёс!»

Главная улыбнулась:

«Тогда я спокойна».

Помедлив, она решила напоследок открыться замыслом, о котором вначале не хотела говорить:

«Я приспею по Кругу сюда же, в Элен. Мне бы хоть немного поспать, совсем немного… Я вернусь скоро. Через восемь лун».

* * *

Орто осветил новый день. В коновязи у Дилги уснула скрытница-ночь. Солнце взошло.

Предыдущая главаГлава 20 из 21Следующая глава