К книге
Венецианский бархатЧасть четвертая. Глава седьмая
54%
Часть четвертая. Глава седьмая
36

…Иль, обещанья забыв, священною волей бессмертных Ты пренебрег и домой возвращаешься клятвопреступным?

Заверения Доменико утешили Венделина совсем ненадолго. Обвинения в соучастии с фальшивомонетчиками накрепко приклеились к печатникам, словно опухоль, быстро растущая и пускающая злокачественные метастазы.

Одного за другим венецианских типографов забирали на допросы, жестокие ритуалы которых проходили в верхних палатах Дворца дожей, где никто не мог слышать их криков, которые мысленно раздавались лишь в головах тех, кто ждал их возвращения дома, плотно сжав губы и всхлипывая.

Исчезли семеро печатников. Учителя и книготорговцы, связанные с ними деловыми отношениями, были арестованы по обвинению в содомии, за которую в Венеции, в отличие от Древнего Рима, сжигали живьем на костре. Ну и, естественно, содомия была как раз тем сексуальным искусством, которое практиковали древнеримские и древнегреческие писатели, о чем с удовольствием напоминал своим прихожанам фра Филиппо, сопровождая для наглядности свои обличительные речи соответствующими жестами.

Книги и тех, кто их делал, одинаково сжигали живьем меж колонн на Пьяцетта[145]. Иногда даже очистительный костер складывали из книжных томов. Другие книги уносили в общественные уборные, где бумага использовалась по прямому назначению, или ею надраивали подсвечники, или чистили башмаки. Мародеры продали некоторую часть книг владельцам бакалейных лавок и торговцам мылом, а кое-что даже погрузили на корабли и отправили в дальние страны, для какой надобности – Бог весть. Добродетельные руки перелистывали страницы, вырезали картинки или выдирали обложки ради золотых застежек.

А потом был осужден один из приезжих типографов, сириец, человек, которого хорошо знали в fondaco, потому что он покупал шрифты в stamperia фон Шпейера. Он печатал преимущественно труды по эзотерике, каковые не составляли конкуренцию их собственным, и Венделин даже считал несчастную жертву, Иоганнеса Сиккула, кем-то вроде друга.

Известия об аресте дошли до Венделина и его людей, когда они стояли вокруг станка, готовя к печати второе издание трудов Святого Августина. В stamperia неверной походкой вошел Морто, и его крики эхом разнеслись по крытым галереям fondaco.

– Они взяли Иоганнеса Сиккула. Против него выдвинуто обвинение. Он признан виновным. Говорят, что его обезглавят и сожгут.

– Porca Madonna![146] – прошептал один из compositori.

Венделин пробормотал себе под нос:

– Почему Иоганнес Сиккул, а не Николя Жансон? – И тут же залился краской, устыдившись того, что пожелал столь страшную участь другому. – Спаси, Господь, его душу, – негромко проговорил он. – И наши тоже.

Но его никто не слушал. Работники, все, как один, ринулись к двери, сбежали вниз по лестнице и помчались на Сан-Марко, раздираемые противоречивыми чувствами: ужасом от предстоящей перспективы стать свидетелями страшной смерти своего собрата, к которому примешивалась потребность увидеть все своими глазами, чтобы поверить, что такое действительно возможно.

Весть о предстоящей казни разнеслась по городу, путешествуя в гондолах, рабочих баржах и корзинах для покупок, передаваемая из уст в уста шепотом и громкими криками. Печатники присоединились к толпе, двигавшейся в направлении Пьяцетты.

Площадь Сан-Марко походила на кусок сыра, столько у нее было входов и выходов. В лучшие времена Венделин полагал такое количество дверей еще одним свидетельством демократичности Венеции. Но сейчас оно представлялось ему зловещим. В этом потоке людских существ не было барьеров, отделявших аристократов от рыбачек, как не было и ничего, способного облагородить стремление каждого из них увидеть смерть другого человека. Все они толкались, сбившись в кучу, в узких переулках, и вонь и благоуханные ароматы смешались в слитном запахе человеческих тел, поднимавшемся над немытыми или уложенными в сложные прически волосами.

* * *

Это совсем не то, чего я хотела! Боже милосердный, что же я наделала?

Я не осмеливаюсь никому признаться в том, что замешана в этом деле. Я и подумать не могла, что распространяемые мною на Риальто слухи будут иметь столь убийственные последствия.

Это нечестно. Я всего лишь хотела навести подозрения на Жансона. Он – единственный из всех типографов, кто знает, как чеканить монеты. Но теперь все они попали в беду, и только он один оказался совершенно ни при чем. Очевидно, его сумели защитить благородные клиенты. Он подмазал нужных людей, и теперь никто не станет свидетельствовать против него.

Я отдала бы все сокровища мира за то, чтобы вернуть время вспять и не порождать слухов, которые столь чудовищным образом исказили мои намерения.

Мой муж не знает об этом, но сегодня я ходила смотреть на казнь. Нашего сына я оставила на попечение кормилицы.

– Fai il bravo, – сказала я ему. – Будь хорошим мальчиком и спи.

Малыш похныкал немножко, но вскоре успокоился. Молоко кормилицы было таким же жирным и вкусным, как и мое, даже еще лучше, пожалуй. В моем сердце больше не оставалось места для новых терзаний и чувства вины – оно было переполнено болью моего мужа и сожалениями о том, что я наделала.

Порожденные мною сплетни в конце концов осудили не Жансона, а бедного старого Иоганнеса Сиккула, который за всю жизнь не напечатал ни одной интересной книжки и даже мухи не обидел. Глаза мои превращаются в лужицы, когда я вспоминаю эту сцену на Пьяцетте, до отказа заполненной горожанами, с жадностью взирающими на чужеземного печатника, которому предстояло умереть.

Сначала его вывели в цепях и заставили подняться на помост. Он стоял, растерянно моргая и неотрывно глядя на море, словно надеясь, что вот сейчас из воды выпрыгнет гигантская рыба, подобно киту Ионы, и спасет его. Он был невысоким и смуглым мужчиной, этот Иоганнес Сиккул, не выше меня, но с желтой кожей, фиолетовыми губами, черными глазами и прямым носом с высокими ноздрями. Я не увидела на нем никаких отметин, поэтому, думаю, они знали, что он невиновен. В темнице его не били и не стегали плеткой. Муж всегда говорил, что этот Сиккул – хороший человек, и в глубине души я знала, что он не чеканил фальшивых монет, в чем его обвиняли. Этого вообще не делал ни один из печатников. Я все это выдумала.

Стражники выглядели мрачными и угрюмыми, что стало для меня лишним доказательством того, что обвинения против него выдвинуты фальшивые. Стражники любят убивать плохих людей: это придает их работе некоторое достоинство. Но когда они убивают хорошего человека, то стыдливо опускают глаза, потому что понимают: они ничуть не лучше тех, что убили Иисуса.

Сначала они стегали его плетьми, а потом щипцами откусили ему руки, точно так же, как бедную святую Агнессу лишили грудей. В ушах у меня до сих пор стоит щелканье стали и шипение горячей крови, струей ударившей о камни. Когда я подняла голову (потому что не могла смотреть на экзекуцию), то увидела, что они отхватили ему кисти рук по запястья, а обрубки прижгли горячими угольями на палках.

Сквозь крики Иоганнеса я расслышала, как вокруг меня шепчутся венецианцы, произнося слова, которые всегда говорят в минуты крайнего волнения:

– Dio cane![147]

– Dio boia![148]

Затем стражники защелкнули на его отрубленных кистях кандалы и повесили их ему на шею, после чего он взошел на плаху, где его заставили опуститься на колени: спиной к морю, а лицом к нам, чтобы всем было лучше видно. Шея у него оказалась твердой, поскольку чисто перерубить ее не удалось. Только после третьего удара голова его скатилась в корзину, а обрубок шеи в мгновение ока облепили стаи мух.

В этот момент я вдруг заметила в толпе лицо моего мужа. Он стоял далеко от меня, в окружении своих людей. По его лицу я видела, о чем он думает: «Этот город убивает печатников». Я быстро пригнулась, потому что не хотела, чтобы он увидел меня здесь.

Когда голова ударилась о дно корзины, мы все закричали или ахнули в унисон: «Господи Иисусе!» – как это было у нас в обычае в то время, когда мужчины кричали громче женщин. Дети, которых собралось немалое количество, вообще не плакали. Ребенок иногда ведет себя храбрее своего отца. Думаю, это оттого, что они слышат много сказок, сидя на коленях у взрослых, ужасных сказок, в которых часто случается страшная смерть, – и поэтому им кажется, что все идет так, как и должно быть, когда приходит погибель. К тому времени, как мне самой исполнилось десять, я уже слышала о смерти от зубов волка и льва, о детях, умерших в лесу от голода или съеденных ведьмами, и от вида настоящей смерти, случающейся наяву, меня даже не тошнило, в отличие от моего дорогого мужа, сильного душой, но слабого желудком. А все потому, что в детстве он слушал мало сказок и не проникся ими, чтобы они защитили его.

Зрелище получилось трагичным и скорбным и отнюдь не было исполнено ужаса.

– Совсем не великая смерть, – рассудительно заметили стоявшие вокруг меня люди, – но и не жалкая при этом.

Не было ни мольбы: «Только не меня, пожалуйста», но и никаких благородных речей, которые бы тронули наши сердца и заставили бы нас прослезиться. Иоганнес выглядел так, словно не мог поверить в происходящее, в то, что судьба обошлась с ним так жестоко. Даже когда он протянул руки, чтобы ему отрубили кисти, на лице его читалось: «Я пришел в этот город с чистым сердцем. Вы ведь не поступите так со мной?»

Но с ним обошлись именно так.

И все из‑за меня.

* * *

Запах гари, сладковатый и кислый, дотянулся над водой до Мурано, где фра Филиппо до поздней ночи засиделся за столом, сочиняя свои проповеди. Он одобрительно потянул носом воздух и рассеянно улыбнулся. Чтобы размяться, он решил прогуляться по прохладным недрам церкви, но у двери замер, обнаружив, что она приоткрыта.

Внутри пред ним предстала неприглядная картина: Ианно, обнаженный, стоял у алтаря спиной к двери, воздев руки кверху. Его окружали свечи, и острые язычки пламени высвечивали каждое ребро, отчетливо выделявшееся на бледной коже. Неподвижный и бесцветный, он походил на анатомический рисунок трупа.

Глядя на него сзади, фра Филиппо видел ложбинку между иссохших ягодиц Ианно и клок волос, выбивающийся оттуда. На левой стороне черепа ярким малиновым светом горел маленький мозг.

И вдруг Ианно расслабился. Наклонившись, он взял из-под ног пучок изрядно измочаленных розог. По-прежнему держа одну руку высоко поднятой, он принялся методично истязать себя другой, испуская громкие стоны. Фра Филиппо молча смотрел, как Ианно стегал себя до тех пор, пока не выступила кровь, но и тогда помощник не остановился, хлеща розгами по еще нетронутой коже, так что вскоре вся его спина покрылась кровавыми ранами, став похожей на подгнивший инжир, разорванный птичьими клювами.

– Виновен! Виновен! Виновен! – выкрикивал Ианно, явно обращаясь к самому себе. – Вот тебе за твои грехи! Вот тебе! Вот! Во всем свете не найти другого такого грешника, как ты!

Качая головой, священник предпочел удалиться. Он бы с удовольствием нашел себе другого помощника, но знал, что только Ианно годится для выполнения тех особых поручений, которые требовала его служба.

* * *

Каждый день запах сожженных книг плыл над крышами, достигая Fondaco dei Tedeschi. Пока что Венделина и его людей оставили в покое. Очевидно, власти приняли во внимание то, что они печатают религиозные труды и, будучи христианами-чужеземцами, не подлежат скорому суду, как сами венецианцы и те представители языческого Востока, которые были казнены в назидание остальным. Кроме того, вельможи обещали им защиту; она трещала по швам, но еще держалась. Словом, Венделин чувствовал, что уголовное преследование ему не грозит, но это не могло уберечь его от ненависти толпы, которую умело раздувал своими острыми проповедями фра Филиппо де Страта, ни разу не упомянувший, вот странность, в своих обличительных речах Жансона.

В самом же fondaco типографы и сочувствующие им купцы собирались группами, приглушенными голосами обсуждая священника.

– Этот человек – полный кретин, – пришли они к общему мнению.

– Кретин-то он кретин, но при этом одержимый мечтой наихудшего толка, – возразил кто-то, и все опустили глаза, глядя себе под ноги на каменные плиты пола, будучи не в силах встретиться взглядами. Мечта фра Филиппо о мире без печатных машин и книг давила на них холодной сталью реальности. Но такому миру будут очень нужны те, кто продает веленевую бумагу, металлические застежки и обложки.

Наверху stamperia фон Шпейера продолжала печатать классические и дозволенные тексты. В охватившей их панике они выпустили слишком много и тех, и других. Бруно с тошнотворной ясностью понимал, что вина за это лежит на его padron[149], который своими же руками приближал собственный крах.

Он сидел в своем кабинете, в окружении непроданных сфальцованных листов. Люди боялись покупать книги. Повсюду шныряли шпионы фра Филиппо, проверяя содержимое книжных полок своих прихожан. Выходя из церкви, женщины и мужчины ради спасения собственной жизни старательно избегали убивающей душу и губящей чресла поэзии язычников-приапов[150].

Бруно, как только стало известно о том, что именно он редактировал эти манускрипты, подвергся преследованиям со стороны женщин, которые плевали ему вслед на улицах и всячески оскорбляли. Торговцы на Риальто, которых он знал с самого детства, отказывались обслуживать его и осеняли себя крестным знамением, когда он проходил мимо.

Как-то во вторник, спустя два дня после очередной проповеди фра Филиппо, Бруно шагал по улице, уныло понурив голову. А ведь раньше он гордо держал ее высоко поднятой, вертя ею направо и налево, приветствуя многочисленных друзей-торговцев. Сейчас же ему оставалось утешаться тем, что он хотя бы не лишился возможности бывать здесь, – так паломник в чужой стране втягивает носом запахи чужого города, надеясь, что они напомнят ему о родине. Теплый воздух вокруг него пах кровью и перьями, словно пухлые, покрытые прыщеватой кожей грудки кур и гусей, висящие у дверей мясных лавок, все еще вдыхали и выдыхали его. На дольках разрезанных арбузов сидели голуби, словно вылупившись из них. Торговцы фруктами хором издавали гортанные крики, расхваливая свой товар.

Из винных лавок вырывались пары мускателя, греческого вина и мальвазии; приближение торговцев оливками ощущалось по резкому и насыщенному аромату масла. Бруно мучила жажда, но в последнее время он не рисковал заходить в винные лавки; дочь продавца оливок отвернулась и закрыла лицо фартуком, когда он проходил мимо. А ведь совсем недавно она ласково улыбалась ему и предлагала отведать оливок из собственных рук. Сейчас, завидев его, ее мать сердитым шлепком отправила дочь с глаз долой, в глубину лавки.

Он сел на паром, идущий на Сант-Анджело ди Конторта. Он отчаянно нуждался в Джентилии или, по крайней мере, в обществе какой-либо родственной души. Он стоял на палубе лодки, следующей прихотливым изгибам Гранд-канала, и смотрел, как перед ним разворачивается соблазнительная панорама города. Из головы его вылетели все посторонние мысли, когда он любовался палаццо, перед каждым из которых красовалось небольшое зеркало воды, словно для того, чтобы дворец мог полюбоваться своим отражением. Ласточки росчерками острых крыльев взрезали голубизну небосвода, легкой дымкой повисшего над каналом. Среди них кружили и морские чайки, жадно глотая воздух, загустевший от насыщенной синевы птах поменьше.

Проходя мимо Locanda Sturion, Бруно поднял голову, надеясь увидеть в одном из окон Катерину ди Колонья, которая скрасила бы ему унылый и мрачный день. Но волшебная фея так и не появилась, и он вдруг понял, что разочарован этим самым непонятным образом. Он никогда не встречался с ней, но Феликс буквально прожужжал ему все уши рассказами о ее необыкновенной красоте.

Войдя в монастырь Сант-Анджело ди Конторта, он поспешно зашагал по двору. Заметив его, смазливая, но вульгарная маленькая монахиня послала ему воздушный поцелуй и сказала:

– Я немедленно приведу ее, carissimo[151]. А что я получу взамен?

Бруно зарделся и опустил глаза, глядя себе под ноги, пока эхо ее легких шагов не замерло вдали.

Он принялся расхаживать по двору, ощущая устремленные на него взгляды и испытывая легкое смущение от хихиканья и вздохов, доносившихся из‑за задернутых занавесей в кельях у него над головой. Непрестанное же бормотание попугаев раздражало его.

Наконец появилась Джентилия с кружевным вязаньем в руках. Она увлекла его в дальний угол двора, где никто не мог увидеть их, и обвила руками за шею. Объятия получились слишком жаркими, и спустя некоторое время он убрал ее руки со своих ягодиц, которые она страстно мяла пальцами, и отстранился, чтобы взглянуть на нее. Она вытянула шею, подставляя губы для поцелуя, но Бруно лишь отпрянул в сторону. Прошло всего несколько часов с тех пор, как Сосия касалась его невесомыми поцелуями, и мысль о том, чтобы стереть ее отпечаток губами младшей сестры, была ему неприятна.

Джентилия, словно впавшая в транс, очнулась и пришла в себя. Кажется, она вдруг осознала, что их свидание в столь укромном уголке выглядит неприлично, и повела Бруно на залитую солнечными лучами сторону клуатра. На мгновение она склонилась над своим рукоделием, воткнула иглу и подняла глаза на брата, тут же позабыв о кружевах.

Бруно поведал ей о своей безотрадной прогулке по рынку сегодня утром. Рассказывая, он окинул ее внимательным взором. «Почему Джентилия вечно носит то, что ей совсем не идет?» – подумал он. И почему ее кожа выглядит синюшной и шершавой, влажной и горячей, так что он не мог заставить себя дотронуться до нее, несмотря на всю свою любовь к сестре? У Сосии же, invece[152], губы выглядели полными и сочными, кожа на руках была мягкой и нежной, и даже ногти на ногах отливали соблазнительным блеском. Говорят, что у Катерины ди Колонья кожа светится приглушенным сиянием, словно внутри нее горит нежная лампа. А маленькая жена Венделина цветом лица похожа на спелый персик…

Эти мысли отвлекли его, и тут Джентилия схватила его за руку и сжала его пальцы. Запрокинув голову и глядя на него снизу вверх, она сказала:

– Я слышала, что Венеция разлюбила печатников.

– Нас ненавидят далеко не все! Мы навлекли на себя гнев одного полоумного священника из Мурано тем, что напечатали кое-какие языческие манускрипты. И теперь он пытается всеми возможными способами настроить против нас толпу.

– Ты говоришь «мы». Ты действительно настолько замешан в этом деле, Бруно?

– Да. Я стал его частью. И, что бы кто ни говорил, я по-прежнему уверен, что мы должны опубликовать поэмы Катулла и его друзей.

– Катулла?

– Это римский поэт; он пишет о любви и… и физическом влечении.

– Я могу прочесть его? Бруно, принеси мне его стихи, пожалуйста.

Он резко отмахнулся от нее.

– Этому не бывать! Для монахини это совершенно неподходящее чтиво!

Джентилия с любопытством взглянула на него.

– Ты, кажется, не столько испуган, сколько рассержен, Бруно? Быть может, тебе стоит наложить проклятие на того священника.

– О чем ты говоришь, Джентилия?

– Пойди к ведьме, и пусть она наложит на него чары.

– Ты нездорова? Быть может, позвать кого-нибудь, сестру например?

– Разъедающее заклятие, чтобы оно пожрало его изнутри.

– Джентилия!

– И, раз уж мы об этом заговорили, пусть оно пожрет и ту, что ест живьем тебя.

Бруно попятился, не сводя глаз с сестры. А та принялась с силой втыкать иголку в свое кружево, приговаривая:

– Пожрет! Пожрет! Пожрет! – Ткань быстро пропиталась кровью, и Джентилия отшвырнула ее от себя и протянула Бруно окровавленный палец, как делала всегда, когда они еще были детьми.

– Забери у меня боль, – высоким детским голоском приказала она.

Светловолосая тощая монахиня с острыми чертами лица подбежала к ним и обняла Джентилию за плечи.

– Она слишком много работала в последнее время, – сказала она Бруно и поспешно увела его сестру прочь.

Предыдущая главаГлава 36 из 67Следующая глава