Южная ночь, стремительная и непроглядная, опустилась на город. Так я намеревался было продолжать свое повествование, во многом, как догадывается читатель, несовершенное и неполное, ибо не был непосредственным участником описываемых событий, а пользовался пересказами, слухами и случайными записями очевидцев, как вдруг в ворохе неразобранных бумаг попался мне на глаза пожелтевший от времени лист, вырванный из дневников Мятлева и, судя по всему, заполненный спустя долгое время после этой ночи… Конечно, я стараюсь и так и сяк, чтобы повествование мое выглядело натуральным и живым и сколь возможно интересным для читающей публики, однако, как ни старайся, видит бог, глаз очевидца всегда острей, рука стремительней, а душа неистовее. Считаю, что мне повезло, и с радостью перебеляю находку, ничего в ней не меняя…
«…Павлин на доме купца Ахвердова прокричал подобно муэдзину. Вечер давно сменился липкой густой ночью. Музыка унеслась куда-то в отдаление. Прохлада, как обычно, и не думала наступать. Теперь уж было не до пустых подозрений – духота унижала, пригибала, разламывала; все начинало казаться напрасным, призрачным, вздорным… Пустая голова, покрасневшие веки, вялые движения… И вновь резкий прощальный крик старого опытного павлина, чей смутный силуэт покачивался перед глазами… труб заунывные звуки, полусвет, полутьма… Акация, растущая под окном, пыльной веткой медленно скребла по подоконнику.
Мы с Лавинией сидели в темной комнате, не зажигая света, ожидая сигнала. Наш тощий саквояж покоился у самой двери. Где-то вдалеке, на балконе, на дворе раздавались торопливые шаги, глухие голоса; фыркали лошади, звякала сбруя, скрипела лестница…
– Не волнуйтесь, – сказала Лавиния, – скоро уж мы отправимся.
Мне стало почему-то смешно, что вот этот слабый господин ван Шонховен на тонком стебельке, словно старший и могучий товарищ, утешает меня. Честно говоря, я поддался этой странной беспросветной ночи и попытался приготовиться. Благородный, не сделавший ни единого выстрела лефоше покоился в кармане сюртука. Я приложил к нему маленькую ручку Лавинии.
– О, – прошептала она, – старый товарищ!
Вселило ли ей уверенность прикосновение к металлу или я не распознал насмешки в ее голосе – не знаю; во всяком случае, что-то все-таки побудило же меня вспомнить об оружии?
– Я слышу время от времени ваш благородный смешок, – сказал господин ван Шонховен нараспев, – и с удивлением думаю, как мы всегда мрачны и задумчивы, когда вольны поступать по-своему, и как становимся веселы, насмешливы, ироничны, как нам все вдруг трын-трава, когда течение обстоятельств зависит уже не от нас самих, когда кто-то взваливает на себя наши собственные тяготы… Ну, господи, тут-то, кажется, затаиться и спрятаться в ожидании неизвестно чего, а мы – наоборот: за нас хлопочут – какое наслаждение!
Так она тараторила торопливо всякую трогательную тарабарщину, делая вид, что ей и впрямь радостно и просто наше существование, что крик павлина на доме купца Ахвердова вовсе и не нагоняет тоску, что наша фортуна не замкнута и молчалива, что предстоящая дорога не может сулить невзгод, что прошлое не крадется по пятам, как раненый и мстительный барс…
Я пытался разглядеть ее черты, но ночь была черна, а огня почему-то просили не зажигать…
– Очень просто, генацвале, – сказала Мария, – если соседи увидят в ночных окнах свет, они подумают, что что-нибудь случилось, и сбегутся…
– Вам приятно быть зависимой пусть даже от добрых людей? – спросил я у Лавинии.
– Не задавайте коварных вопросов, – пропела она во тьме, – разве мы не зависим друг от друга? – И засмеялась: – Какое наваждение: зажигается огонь в окнах, и все соседи тотчас, как мотыльки, слетаются, и все извозчики подъезжают к крыльцу, и сходятся все водоносы, и у всех широко раскрытые любопытные азиатские непонятные глаза и приготовлены трогательные заздравные речи, и все зависят друг от друга – какое счастье!
И вновь я уловил в ее голосе что-то такое, что звучало в нем в минуты тревог или неуверенности, и я представил себе ее скуластенькое, прекрасное, решительное лицо, как вдруг распахнулась дверь, и темный, едва узнаваемый силуэт господина Киквадзе прошелестел с порога:
– А где тут прячутся два замечательных петербургских путешественника? Два мученика прекрасных? А ну-ка, а ну-ка, выходите, выходите, выходите… – И почти беззвучно: – Барнаб Кипиани с нами!..
Подхватив свой грустный саквояж, мы выбрались из темной и прохладной пещеры, и тут духота обрушилась на нас, как говорится, со всей страстью, на которую только была способна. Кричал, надрываясь, павлин. Цикады пели. У подъезда проглядывал фаэтон и в отдалении – несколько всадников на всхрапывающих конях. Было что-то загадочное в этой картине. Я вел Лавинию за руку и, оборачиваясь, видел смутную руку, которая постепенно терялась во тьме. Лишь шепот господина ван Шонховена долетал до меня время от времени. Мы уселись в экипаж. Кто-то пробрался вслед за нами, его дыхание слышалось из глубины экипажа. Всадники тронули коней, и расплывчатые призрачные чудовища обступили нашу повозку. Был второй час ночи. Город казался вымершим и непроницаемым. В небе не было ни одной звезды. Видимо, нагнало тучи, что усиливало духоту, но обещало скорые перемены.
Загадочность усиливалась с каждой минутой. Начинало казаться, что скрипучий фаэтон – громадное золотое ландо, окруженное многотысячным эскортом угрюмых всадников на крылатых конях…
Внезапно из облаков пробилась луна, и все тотчас же переменилось. Старый сварливый павлин стоял как раз над нами, распустив выщипанный веер. Господин Киквадзе неподвижно примостился на переднем сиденье, и его лицо было впервые столь неулыбчиво и сосредоточенно. Четыре скромных всадника в черкесках застыли у самого фаэтона. Теперь я мог разглядеть их достаточно хорошо. У каждого по большому кинжалу на поясе. У двоих – ружья за плечами. Третий – громадный красавец с тонкими усиками, картинно вросший в седло. Я догадался, что это и есть знаменитый Барнаб Кипиани – гроза горных разбойников и сам разбойник. Четвертый всадник был мал ростом, тонок, как мальчик, безус и белолиц. Когда он, тронув коня, приблизился, я узнал Марию Амилахвари!
– Вы всегда так сосредоточенно, так таинственно выезжаете на дачу? – спросил я господина Киквадзе.
Он рассеянно улыбнулся и приложил палец к губам. Лавиния прижалась ко мне. Мария, склонившись с седла, сказала шепотом:
– Можно отправляться. Все будет хорошо… С нами бог.
– С нами бог, – прошелестел господин Киквадзе, и фаэтон тронулся вверх по ночной улице.
Ехали так: впереди громадный Барнаб Кипиани, Мария Амилахвари – рядом с экипажем, так что я хорошо видел ее прекрасный профиль, маленькую руку, крепко сжимающую поводья; два всадника с ружьями замыкали караван.
– Это верные люди Барнаба, – сказал господин Киквадзе с гордостью, – они бывали с ним во многих переделках… – Дар слова вернулся к нему, и рассказы о Барнабе Кипиани потекли один за другим.
Однажды где-то в Кахетии случилось несчастье: шайка лезгин спустилась с гор, напала на беззащитную кахетинскую деревню, спалила ее, вырезала мужчин и стариков, а женщин, детей и скот увела с собой. Об этом узнал Барнаб Кипиани. Он в это время, когда пришло известие, принимал в своем доме гостей. Пиршество было в самом разгаре, когда сообщили об ужасном происшествии. Ни минуты не медля, Барнаб велел седлать коней, снял со стены боевое оружие, кликнул мужчин… Однако гости были уже так пьяны, что не могли попасть ногою в стремя. Равкна, генацвале?.. Барнабу пришлось отправиться в погоню одному. Все женщины плакали ему вслед. Он ехал долго, и только через сутки удалось ему догнать шайку. Лезгины сидели у костра и наслаждались шашлыком, изготовленным из угнанных баранов. Связанные пленники расположились в отдалении. Вид их был ужасен. Спрятавшись за большими камнями, Барнаб меткими выстрелами уложил сразу троих и тут же перебежал на другое место. Враги начали отстреливаться, забыв о шашлыке. Но они не представляли себе силу невидимого противника. Им казалось, наверное, что на них напал большой отряд, потому что Барнаб все время менял позицию и кричал разными голосами. Еще трое лезгин свалились возле костра. Пленные женщины и дети плакали и возносили молитвы. Оставшиеся в живых грабители не выдержали и бросились к коням, но и тут Барнаб успел разделаться еще с двумя, а остальные ускакали прочь, не помня себя от страха. Когда все стихло, он вышел из укрытия… Весть о героическом поступке разнеслась по всей Грузии. Сам наместник, князь Воронцов, принимал Барнаба у себя и вручал ему награду…
В другой раз Барнаб возвращался из Сагурамо. Была ночь. На крутом повороте горной дороги несколько разбойников, свалив его коня с помощью петли, скрутили всаднику руки и, угрожая оружием, потребовали громадный выкуп. Равкна, генацвале?.. Он согласился. Обрадованные столь легкой добычей, разбойники решили не тратить понапрасну драгоценного времени, а поскорее доставить пленника в его жилье, где он должен будет дать им богатый выкуп за себя. Связанного, усадили его на его же собственного коня и под покровом темноты пустились в путь. Но не таков Барнаб Кипиани, чтобы покорно ждать, подобно барану, когда за него самого решат его участь другие. Он умудрился зубами перегрызть веревку на руках, затем вытащил из-под седла припрятанный там небольшой нож и незаметно перерезал им остальные путы. Не успели разбойники опомниться, как он уже сидел в седле с пистолетом в руке. Не мешкая ни секунды, он пристрелил одного из них. Пришпорив коня, он налетел на второго, и вместе, лошадь и всадник, рухнули в пропасть. Третий разбойник, видя все это, отшвырнул ружье, соскочил с коня и кинулся перед Кипиани на колени…
– Да здравствует свобода! – воскликнула Лавиния.
…Барнаб пощадил его. Но надо знать характер Барнаба. Успех всегда воодушевляет… Он приказал разбойнику усесться в седло и под дулом пистолета погнал его перед собой. Конечно, генацвале, он мог и без пистолета конвоировать этого испуганного человека, но с оружием в руках это выглядит красиво и многозначительно… Под утро они уже были в доме Барнаба. Хозяин велел накрыть стол, усадил разбойника, созвал соседей, и начался долгий пир… Через сутки он разрешил разбойнику отправиться восвояси. «Ну, ты доволен выкупом?» – спросил Барнаб у него на прощание, и тот, растроганный великодушием хозяина, поцеловал его в плечо и дал клятву верности… Барнаба Кипиани знает теперь вся Грузия. Если бы вы видели, как с ним раскланиваются все на Головинском! Все, даже чиновники наместника!..
Тифлис остался внизу. Светало. Страшная дорога уводила нас под небеса. Давно забытая прохлада снизошла к нам в эти часы… Господин Киквадзе был недвижим и печален. Лишь иногда он поднимал на нас грустные, отрешенные глаза и напряженно улыбался. Всадники по-прежнему ехали молча… Лавиния, ваша судьба в моих руках! За что мне честь такая?.. А дальше-то что?..
Внезапно фаэтон остановился. Перед очередным крутым поворотом дорога расширялась, образуя довольно поместительную площадку. В центре ее одиноко маячил какой-то тщедушный солдатик с ружьем. Возле него гарцевала на своем иноходце Мария Амилахвари, что-то ему втолковывая, но он отмахивался от нее, крутил головой в большой фуражке, звал кого-то. Послышалось шуршание камней, и какой-то офицер в пыльных сапогах сбежал с кручи и направился к нашей коляске…
Теперь мне кажется, что уже тогда, в тот самый момент, я обо всем догадался и был спокоен.
– Не может быть! – прошептал Гоги, белея и хватаясь за горло.
Офицер подошел к коляске и, широко улыбаясь, счастливо и звонко крикнул:
– Ваше сиятельство, вы меня не узнаете?!. Уф, наконец-то! Я ищу вас по всей России вот уже второй месяц!..
И тут я узнал в нем поручика Катакази!..»
Теперь я попытаюсь продолжить повествование с робкой надеждой уж если и не живописать, то, по крайней мере, хоть не отклоняться от истины.
– …Я ищу вас по всей России вот уже второй месяц! – крикнул поручик Катакази с интонациями любимого кузена в голосе. – Простите, князь, что вмешиваюсь в вашу прогулку, но я должен вас и вашу спутницу препроводить в губернскую канцелярию, порасспросить кое о чем, составить акт… Я прошу вас следовать… Второй месяц… – И тут он отскочил от коляски, и зажмурился, и выставил руки, защищаясь, потому что Мятлев, почти не сгибая ног, сошел с фаэтона и двинулся к нему навстречу, протягивая несколько смятых ассигнаций…
– Я прошу вас… прошу вас, – твердил он при этом, как в полусне, наступая на растерявшегося красавца.
Он был бледен, по лицу струился пот. Лавиния метнулась из экипажа и повела его, слепого и размякшего, в сторону и усадила на большой придорожный камень.
Солдатик сделал несколько деревянных шагов и теперь стоял так, что всадники оказались как бы по одну от него сторону, а поручик, Лавиния и Мятлев – по другую. Восходящее солнце поигрывало на его штыке, белые ресницы подрагивали, скуку и печаль и еще что-то монотонное, голодное, потерянное источало его плоское лицо. Его длинная тень пересекла всю площадку и лежала четкой черной чертой меж теми и этими.
– Выслушайте меня, генацвале, – сказал господин Киквадзе, очаровательно улыбаясь, но не пересекая этой черты, – видимо, произошла ошибка, генацвале… Полковник фон Мюфлинг, мой друг и брат, дал мне твердое слово… то есть он буквально подтвердил…
– Сирцхвили, – тихо сказала Мария Амилахвари.
– Господин офицер, – сказала Лавиния насмешливо, оборотив к поручику глаза, переполненные слезами, – надеюсь, ничего опасного не таит в себе встреча с вами? Мы так устали от духоты… Нам бы скорее добраться до какого-нибудь оазиса… Может быть, вы сочтете возможным кое о чем порасспросить нас здесь? Только о чем?.. Я могу рассказать вам всю мою жизнь, она не так долга, но поучительна. Вам понравится, например, такой эпизод – это о том, как я однажды, прогуливаясь со своей гувернанткой, madame Jacqueline, увидела… – Она говорила все это, наклонившись над сидящим Мятлевым, обняв его одной рукой за плечи и обтирая его потное лицо своим дорожным платочком. – …увидела, как мимо меня по набережной проехал в открытой коляске вот этот господин, еще меня тогда не знавший, но которого уже тогда я, девочка, любила и, самое интересное, знала, что это навсегда… Но уж самое интересное, сударь, то есть самое важное во всем этом то, что я, эта маленькая дурочка, была уверена не только в вечной любви (это ведь всякая умеет), а твердо знала, что я приду вот к этому господину и, более того, что вы, милостивый государь, будете, непременно будете приставать к нам с вашим заурядным пошлым вздором, а мы, милостивый государь, все равно…
Услышав эти слова, Тимофей Катакази тряхнул головой, словно освобождаясь от кошмара. Какая-то неясная мгновенная тень скользнула по его лицу, какая-то тень, тень скорби, или прозрения, или даже гнева, а может быть, и вовсе, напротив, восхищения, во всяком случае чего-то скорее светлого, нежели мрачного, но только скользнула…
– Сацхали! – прошептала Мария Амилахвари с той стороны.
– Убийство! – прошелестел господин Киквадзе.
– Равкна… – ответила она.
Вдруг Лавиния оставила князя и поднялась во весь рост. Слез уже не было в ее больших глазах.
– Пан твердит, что он два месяца ищет нас по России! – крикнула она, подбоченившись. – А не свихнулся ли пан поручик, часом? Каждый считает своим долгом, холера, заботиться о нашей нравственности! Каждый, проше пана, сует свой нос не в свое дело! Они думают, пся крев, что их вонючий мундир дает им право… Он еще смеет, холера, приглашать в свою грязную канцелярию! Матка Бозка, сколько унижений!.. Или мы кого-нибудь убили?.. Давай, давай свои наручники! Вели своему плюгавому холопу стрелять!.. Два месяца, пся крев, они без нас жить не могут! Скажите пожалуйста, какие нежности, холера!.. Не плачь, коханый, пусть-ка попробуют к тебе прикоснуться, пусть только посмеют!.. Где-то я уже видела эту лисью морду!.. Пусть только посмеют!..
Поручик Катакази терпеливо выслушивал брань молодой ополоумевшей аристократки. Все гордые, жалкие, жалящие, унижающие слова, предназначенные ему, не напоминали привычных любовных сигналов, и он был спокоен. Конечно, думал он, полковник фон Мюфлинг мог бы и сам выслушать все это, не треснул бы…
– Как вы все усложняете, ей-богу! – поморщился он. – Просьба заехать в канцелярию вызвала такую бурю, что просто диву даешься… – И добавил с ужасом в наглых бархатных глазах: – Не могу представить, что творилось бы, если бы я вас арестовывал!..
Все это происходило по эту сторону от солдатика, все – брань, слезы, увещевания, метание молний. А по ту сторону от солдатика четыре всадника наклоняли головы, схватившись беспомощными руками за бессильные кинжалы, и солнечный зайчик, слетая с начищенного до блеска штыка, насмешливо перепархивал по лошадиным мордам.
– Выслушайте меня, – вновь заговорил господин Киквадзе, – вы, наверное, не знаете наших обычаев… Вот господин полковник фон Мюфлинг, тот знал, что оскорбить гостя в грузинском доме…
– Гоги, – сказала Мария Амилахвари, – ты разве не видишь, кто стоит перед тобой?
Тимофей Катакази вздрогнул, вдруг поняв, что этот изящный азиат на лошади – не кто иной, как молодая женщина, и так красива, что один сигнал с ее стороны, и он бросит все и пойдет за нею хоть в Турцию. Он попытался сравнить госпожу Ладимировскую с этой, а после эту с той, но маленький господин в безукоризненном галстуке прервал его размышления.
– Я вас умоляю, – сказал Гоги из-за черты, – заберите вашего замечательного воина и спускайтесь в город… это недоразумение… как будто ничего не случилось… как будто вы никого не встретили… Умоляю!..
– Гоги! – прикрикнула Мария.
Поручик глянул на пленников. Теперь Лавиния сидела на придорожном камне, а князь обнимал ее за плечи. Она подняла к нему заплаканное лицо и сказала, словно никого вокруг не было:
– Я рада, что тебе лучше… Не обращай внимания на слезы, – и улыбнулась, – это непроизвольно, это оттого, наверное, что мои тайные предчувствия меня не обманули. Так тяжело знать, что твои предчувствия должны сбыться…
– Сальков, – сказал поручик солдатику, – не заснул ли там возница?
– Никак нет, ваш бродь, – сказал Сальков, хлопая белыми ресницами.
Всадники тронули коней и начали приближаться. Их руки лежали на кинжалах. Глаза были устремлены на поручика… Тогда Тимофей Катакази выхватил из-за обшлага белый лист и помахал им в воздухе.
– Господа, я тут ни при чем! Высочайшее повеление, господа! Высочайшее повеление!..
На площадке тотчас установилось прежнее равновесие. Всадники отступили. Господин Киквадзе закрыл лицо ладонями.
– Так тяжело знать, так тяжело знать… – продолжала Лавиния, обращаясь к Мятлеву, и тут губы ее скривились. – Нет! – крикнула она и ударила себя маленьким кулачком по колену. – Нет, нет! – и снова ударила, да так сильно, по-мужски, и еще раз, и еще, била и кричала: – Ну, что вам от меня надо?! Господибожемой, злодеи, разве я этого заслуживаю?.. Да не лезьте вы!.. Как вы смеете принуждать меня, господибожемой!..
– Поручик, – сказал Мятлев угрожающе, – вы могли бы сделать это приличнее, – и поправил очки, – носит вас тут черт, – и склонился над Лавинией, – не плачь, друг мой бесценный. Мы вместе…
– Да ведь высочайшее, – пробормотал Катакази.
– Давайте поступим так, – сказал Гоги обреченно из-за черты, – вы, генацвале, не расстраивайтесь, возьмите вашего прекрасного спутника вместе с его ружьем, послушайте… мы отправимся в Манглиси, или, как у вас принято, Манглис, и там где-нибудь на тенистом берегу Алгети, или, как ваши говорят, Алгетки, под какой-нибудь сосной по-братски попробуем вино, вот Барнаб Кипиани везет целый бурдюк отличного «напареули»… Вот он сам, Барнаб, Барнаб Кипиани!.. – и указал рукой на молчаливого гиганта.
Тимофей Катакази смахнул веточкой пыль со своих сапог, понимающе усмехнулся, глянул на Мятлева: тот стоял как ни в чем не бывало в обнимку со своей успокоившейся возлюбленной (бедный князь!), поблескивая очками и не помышляя более предлагать утомленному поручику ассигнации, уже забыв об них («Словно я их собираюсь расстреливать», – подумал он), а дама его пристально разглядывала поручика, словно и впрямь помнила его с самого детства. («Конечно, хороша, – подумал поручик, – но упаси бог, упаси бог!»), и он вздохнул.
– Сальков, – сказал он солдату, – свистни-ка экипаж.
Солдатик свистнул пронзительно, по-разбойничьи, так что лошади всхрапнули. И тотчас из-за поворота показалась коляска.
– Умоляю! – закричал господин Киквадзе.
– Гоги! – вновь прикрикнула на него прекрасная всадница.
Тогда господин Киквадзе, бледный, и содрогающийся, и, видимо, охваченный безумием, ломая кусты, закарабкался на кручу и по тропинке побежал в гору и бежал до тех пор, пока не достиг вершины, пока сердце не сжалось и дыхание не перехватило. Он глянул с головокружительной высоты на извивающуюся дорогу, увидел два облачка пыли, двигающиеся к Тифлису, и закричал, обливаясь слезами, проклиная беспомощность и бессилие… беспомощность и бессилие… бессилие… бессилие и беспомощность…
Вы только вслушайтесь в эти слова, в это свистящее и шипящее месиво свистящих и шипящих звуков, специально предназначенных природой, чтобы выразить весь ужас, отчаяние и неистовство человека, которому выпало быть испытанным самым горьким из всех испытаний… И он плакал и выкрикивал свои гортанные, орлиные, клокочущие проклятия и потрясал кулаками, проливая слезы, которые вливались в горные потоки – Беспомощность и Бессилие… Вы только вдумайтесь в значение этого шипения и свиста, напоминающего вам, как вы, царь природы, ничтожны под этим чужим небом, перед лицом своей судьбы, посреди трагедий, притворяющихся водевилями…