Отряд прошел, и пыль улеглась, и Серафима вплыла в комнату как ни в чем не бывало, вдоволь надышавшись запахом пороха, смесью восторгов и стенаний.
Ближе к вечеру в доме послышались шаги – это входили герои. Все остающиеся в живых – всегда герои. Они пришли на огонек, в тепло, к женщинам, к вину. Лица их были черны и грубы, несмотря на то что брились они старательно и парились в банях с ожесточением. Все они одеты были с тщанием, и от некоторых даже пахло духами. Они были неразговорчивы. На Мятлева взглядывали угрюмо: он в их глазах был заурядным петербургским белоручкой. Внезапно седой подполковник сказал:
– Моя фамилия Потапов, это вам ничего не напоминает, князь? Нет? – И брови его взлетели удивленно. – А схватку в кизиловой роще?.. Вот так штука! А как мы с вами ночевали в одной кумирне, тоже не помните? Помните, там еще под окном был родничок, и ваш повар прямо из окна набирал воду в чайник?..
– Что-то такое, кажется, было, – улыбнулся Мятлев, чувствуя себя молодым, – да, что-то такое… А мы что, долго там пробыли?
– Нет, – сказал подполковник с недоумением, – ушли на рассвете. А меня, значит, не помните?..
Все уже приступили к вину, поэтому на Мятлева смотрели добрее, тем более что он оказался «своим».
– Вас куда ранило, в живот? – спросил юный прапорщик. – А меня чуть было в голову не ударило, представьте! Вот настолечко прошла пулька, – и он показал Мятлеву свой покуда еще розовый мизинчик. – Если бы ударила, я бы теперь с вами не сидел.
– А вы не жалейте, – строго сказала Адель, – слава богу, что все обошлось.
– А я и не жалею, – сказал прапорщик с сожалением. – На моих глазах, например, фейерверкера из второй батареи в лепешку превратило.
– Вообще, – лениво улыбнулась Серафима, – на этот раз вы гуляли слишком долго. Мы с Аделиной уже и ждать-то перестали…
Тут лица живых посветлели. Всем был приятен голос Серафимы. Там, наверное, она им всем казалась придуманной, как вдруг суровая фортуна вернула их в этот пыльный дикий городок, который там мерещился им недостижимым раем. И вот снова та же самая обольстительная, в меру порочная, своя, располагающая к надеждам, привычная Серафима, терпеливо ждавшая своих соблазнителей, пока они тянули в чужих горах жребий, кому умереть, а кому воротиться под ее многообещающий кров.
– А что наша жизнь? – усмехнулся чернокудрый поручик с хмельным пафосом. – Постоянная надежда на милость: там все надеешься, что пуля помилует, здесь – прелестная Серафима.
– А для меня так особенно! – воскликнул прапорщик. – Люби, Адель, мою свирель…
Все засмеялись, и смех усилился, когда пунцовая Адель сказала прапорщику:
– Могли бы на пол-то и не сорить, не дитя ведь.
Тут пришла очередь пунцоветь прапорщику. Он пожал плечами и поглядел на Адель с пьяной пронзительностью оскорбленного, и она сказала, смягчившись:
– А мы боялись, как бы с вами там не случилось бы чего.
– А что могло случиться? – воскликнул он геройски. – Кроме смерти – ничего.
И вновь все окружающие засмеялись.
Разница меж походными биваками и этим домом была слишком велика. Поэтому вино пилось легко, и не хотелось останавливаться. И все были возбуждены, как маленькие дети перед получением таинственных рождественских подарков. И у Мятлева уже кружилась голова, и он воображал себя юным, только что вернувшимся из похода, когда перед тем, как идти на ужин к полковому командиру, Афанасий моет тебя в баньке и растирает твое геройское тело грубой холстиной, а после окачивает прохладной водой, а после растирает простынями и подносит тебе маленькую рюмочку «с легким паром!». Лавиния глядела на все широко распахнутыми глазами. Это было совсем не похоже на прежнюю петербургскую жизнь. Женщины и барышни пили с мужчинами на равных и сидели кто где, и не было привычного изыска и всяких условностей, все было лихорадочно просто, раскованно и рискованно, но не шокировало, ибо, глядя на них, можно было поверить, что жить осталось с полгода, не более. Жен не было – были «наши красавицы», и не было мужей – были герои, которым коварная фортуна подарила лишнюю ночь.
– Да неужели вы меня все-таки не вспомнили? – спросил Потапов Мятлева. – Как странно…
– Нет, – сказал Мятлев, – пытаюсь, но не могу, все перемешалось.
– А вот этих, например… – И Потапов с надеждой стал перечислять былых однополчан, среди которых был и убитый впоследствии на дуэли гусарский поручик. – Этих-то припоминаете? Ну, поручика-то хоть помните? Да? – Он обрадовался. – Ну, это знаменитость… А меня, стало быть, не вспоминаете… – И он махнул рукой, и осушил свой бокал, и отворотился.
– Да вы вспомните, вспомните же его, – шепнула Лавиния, – ну что вам стоит? Скажите: «Ах да, ну как же». Ему будет приятно. Ну, хотите, я его вспомню?..
Коротконогий гусарский поручик с громадным лбом гения и обиженно поджатыми губами проявился в пламени свечей особенно четко, видимо, тому способствовали, кроме всего прочего, близость тех гор, ароматы, распространяемые героями, мысли о смерти, которая так доступна – особенно в этом краю. Мятлеву даже показалось, что солдат, бесшумно появившийся в комнате и усевшийся в углу, появился не случайно, а именно в связи с горестным воспоминанием. Он был даже похож на убитого поэта, такое же круглое лицо с усиками, большие лихорадочные глаза, да и сидел он, как и тот, когда бывал в нерасположении, – неподвижно, сгорбившись, не притрагиваясь к еде, только отпивал по глоточку: отопьет и поставит бокал, отопьет и поставит… Он был в солдатском, но никто не придавал этому значения. Все уже кричали, размахивали руками, изощрялись в остроумии перед бесхитростными своими дамами и Лавинию воспринимали как редкую, случайную, дорогую картину. Солдат смотрел на Мятлева не мигая. Разжалованный офицер. Мятлеву даже показалось, что он усмехнулся, словно сказал: «У нас тут свои порядки. Это там, у вас, в вашем Петербурге, – иные, а здесь – свои. И ваше брезгливое выражение здесь ничего изменить не может, ибо даже наместник подает мне руку, а уж эти-то и подавно за честь считают приглашать меня в свой круг… Может быть, все это и шокирует, но вы – птичка перелетная, вы сегодня здесь, завтра там, а мне суждено…»
– А вы, – спросил Мятлев у солдата, – давно ли в этом отряде? (Солдат кивнул.) А случая не было? (Солдат отрицательно покачал головой.) У нас был такой старик Распевин…
– Знавал, – сказал солдат спокойно.
– Собственно, он был не стар, но нам, молодым, тогда казалось…
– Его убили при Валерике, – сказал солдат спокойно. – У него тогда был случай отличиться, но его убили…
– Мы были в одном деле, – поспешно сообщил Мятлев. – А у вас, значит, так…
– А у меня, значит, вот так, – сказал солдат.
Вглядевшись в его лицо, Мятлев обнаружил, что солдат далеко не молод. Крупные скорбные складки пересекали его лоб, щеки, впрочем, это могли быть и шрамы – тусклое пламя свечей мешало определить это с точностью. Но двадцатипятилетнее наказание, выпавшее на долю этого давнишнего ниспровергателя устоев, показалось внезапно столь жестоким и фантастичным, что захотелось кричать и бить кулаком по столу и презирать себя за суетные свои обиды и огорчения…
– Неужели он никогда не поймет, что это слишком высокая цена за его чистую совесть? – воскликнул Мятлев раздраженно.
Солдат, конечно, понял, кого имеет в виду этот случайный и, видимо, благополучный ныне петербургский гость.
– Видите ли, ваше сиятельство, – сказал он спокойно и серьезно, – за все, вероятно, надо расплачиваться. Некоторые в молодости полагают или надеются, что цена может оказаться ниже. Это заблуждение. Мы с ним одногодки, почти одногодки, и оба это уже хорошо теперь осознаем…
– Так ведь он устанавливает цену, а не вы!
– Видите ли, дело в том, что цену устанавливают сами поступки, как выяснилось, и, к сожалению, этому нельзя научить, это надо узнать самому… Ежели у вас с ним счеты, – продолжал солдат тихим, ровным голосом, – о цене можно не беспокоиться: меньше, чем полагается за зло, ни одному платить не придется…
– Да жертва-то вы! – сказал Мятлев, слабея.
– Кто знает, – улыбнулся солдат, – этого никто не знает…
– Да вы вслушайтесь, вслушайтесь, что он говорит, – шепнула Лавиния, сжимая руку Мятлеву, – кажется, он прав…
Мятлев глянул на солдата, но того не было. Вина было много, и воздух был свеж, и кровь приливала к голове. Все были высоки, широкоплечи, красивы невероятно; у всех были вдохновенные лица и глаза пылали. О житейском говорить не хотелось, хотелось кричать вместе со всеми о величии духа, о торжестве храбрости, стрелять в потолок, дать волю гневу за погибших, таких же красивых, вдохновенных и справедливых; возвысить своих, проклянуть врага и отомстить, и отомстить… отомстить…
– И Распевина пристрелили! – вдруг крикнул Мятлев, к ужасу Лавинии. – Распевина… старика! Я видел, как они целились из-за камней…
– Ничего, – кричал юный прапорщик, – мы им хорошо нынче дали! Теперь они долго не очухаются!
Входили новые гости. Стекла тряслись от крика, от топота ног, Серафима плакала и целовала Потапова в потный лоб.
– Были бы вы архитектором, – плакала Серафима, целуя Потапова, – я бы с вами на край света пошла… А так-то что ж. Вообще-то лекарь Иванов увезет меня отсюда, вот увидите… Я его прижму, вот увидите…
– А где же Иванов? – спросила Лавиния, чтобы унять неистовство. – Отчего же его не видно?
Тут все замолкли, чтобы послушать, что говорит эта петербургская мадонна, княгиня или еще кто, эта юная дама из другого мира, глазастая, недоступная, эта счастливая путешественница с насмешливыми губами, которой нет дела до их тризн и до их карнавалов…
– А Иванов утопился, – сказал кто-то в тишине, и все почему-то захохотали.
– Иванов, – сказал Потапов Мятлеву, – интересная личность. Он вам уже, наверное, рассказал свою жизнь? Это целый роман…
– У него была жена, – торопливо пояснил чернокудрый поручик, – она была чахоточная и убежала с каким-то князем в Петербург.
– Да не врите! – прикрикнула Адель. – Вечно вы врете про других. Она от князя бежала, а не с князем, а после уж здесь утопилась…
Потапов вскочил с полным бокалом, вино расплескивалось.
– Чистов, – прохрипел он в темноту, – не дай соврать! Не мы ли с тобой, брат, хоронили ее осенью прошлого года? Подтверждаешь?
– Подтверждаю, – откликнулись из полумрака.
– Отпустите мою руку, – шепотом взмолилась Лавиния Мятлеву, – мне больно…
– …это же ночью было, – продолжал меж тем Потапов, – когда лекарь прибежал. У него было белое лицо, он плакал и все твердил, что нет ему прощения. А мы тогда вот так же сидели, ну и с вином, конечно, и мы с тобой пошли, и он бежал за нами. Она лежала с открытыми глазами, и он принялся рыдать, да разве разбудишь? Подтверждаешь?
– Подтверждаю, – сказали из полумрака.
– …Мы ее хоронили под вечер того же дня, был еще батюшка Никитский…
– Батюшки Никитского не было, – сказали из полумрака.
– То есть как не было? – Потапов выплеснул остатки вина на пол. – Он был и акафист читал…
– Акафист я читал, – сказали из полумрака, – ты спутал, Потапов, а батюшка Никитский месяцем раньше утопился…
Тут снова все захохотали, и так, что пламя свечей заметалось. Потапов сидел пригорюнившись.
– Дурачье, – улыбнулась Серафима, – она с архитектором сбежала. Я сама видела, как они сговаривались, дурачье! Они же у меня в доме сговаривались, вот здесь. Я вышла в вашу комнату (это она сказала Лавинии) и слышу: они сговариваются, все слышно… Еще она сказала, мол, спасите меня, друг сердечный, а он ей ответил, что, мол, ничего, не бойтесь, все будет хорошо. Вообще они недолго сговаривались и собирались недолго. Вышли от меня, а уже бричка архитектора – у крыльца… – И повернулась к Мятлеву: – Представляете, как ловко?
– Верно, – подтвердил кто-то, – у архитектора бричка была…
– Как же вы все-таки вспомнить меня не можете? – сказал Потапов, подсаживаясь к Мятлеву. – Ну хорошо, я вам еще такой случай напомню; ваш камердинер, молодой, все в валенках ходил, жара, а он в валенках. А я как-то был хмелен и велел ему валенки снять, а вы вступились. Вы сказали, мол, пусть ходит, в чем хочет, мол, это его дело. Помните? Вспоминаете? Мы с вами даже повздорили, я вас даже вызвать собирался… Вспомнили?
– Ах, да, да, – сказал Мятлев, ничего не помня, – теперь вспомнил.
– Так это же я и был! – обрадовался Потапов. – Видишь, брат, как все обернулось.
– Да, – сказал Мятлев, – молодость… – и тут же увидел, что Лавиния машет ему рукой от двери, и он пошел к ней.
В садике она рассмеялась и трижды поцеловала его.
– Ну, брат, – сказала она нараспев, – докатились!.. Это есть обещанный рай?.. А не пора ли воспарить, брат? – Она прижалась к нему. – Еще пара вечеров, и вам захочется стрелять в горцев, чтобы ощутить себя героем.
Он обнял ее, и так они стояли, и рассвет разгорался все заметнее. Из дома доносилось неясное монотонное гудение, словно там, в гостиной у Курочкиных, пели одну общую молитву без слов, а только «уууу… УУУУУ», протяжное, полное сострадания к самим себе. Затем все смолкло, и наступило время последней тишины перед пробуждением птиц.
Так незаметно они простояли более часу, наслаждаясь друг другом, прохладой, возвращением памяти и спокойствия, а когда воротились в гостиную, там никого уже не было. Заспанная кухарка сгребала остатки дьявольской ночной трапезы. От нее-то они и узнали, что с полчаса всего как прибежали с известием, что лекарь Иванов утопился.