К книге
На родине. Рассказы и очеркиРусское Устье Очерк. На снег садиться да на травушку упасть
88%
Русское Устье Очерк. На снег садиться да на травушку упасть
30

«Когда в январе 1866 года я въехал в Русское Устье, я никак не мог взять в толк – было, правда, довольно темно, – где я находился и что вокруг меня делалось. Я, по-видимому, ехал по совершенно ровному месту, из которого не выдавалось не только дома, но даже куста, а между тем со всех сторон виднелись огненные столбы, выходившие из земли; на небольшом расстоянии от моей нарты я увидел даже крест, который, казалось, выдавался из земли и о котором мой каюр сказал мне, что это крест часовни, находящейся в Русском Устье. Но вот нарта остановилась, глубоко под нами отворилась дверь – как бы из подземелья вырвался мне навстречу луч света. Мне пришлось спуститься круто вниз, и я очутился перед дверью маленького жилого домика с плоскою крышею, в котором ярко горел камин и где было очень приятно и уютно после долгой езды по холоду. На следующий день загадка объяснилась: все местечко было занесено снегом, каждый домик был обнесен снеговою стеною точно такой же высоты, как он сам, которая отстояла от него фута на три и составляла таким образом лишь узкий проход. Каждый домохозяин поддерживает от своей двери очень крутую тропинку на снежную стену, по которой на последнюю и попадаешь и только тогда и поймешь, что имеешь дело не с отдельной стеной, а со сплошной снежной массой, которая, подобно плоскому холму, засыпала все селение. Перед собою видишь только бесконечную снеговую поверхность, в которой то там, то здесь находятся четырехугольные углубления – это дома с окружающими их проходами. Таково Русское Устье зимою; в теплое время года дома, конечно, высятся открыто, но окружены бесконечной однообразной тундрой побережья Ледовитого океана – нигде не видно ни одного дерева, ни одного куста: тоже достаточно печальная картина».

Таким было впечатление от Русского Устья барона Майделя, примерно таким в безотрадности и подавленности было оно и у многих других путешественников дальнего и ближнего прошлого, чьи дороги дотягивались до низовьев Индигирки. За века снегу зимой и воды летом меньше не стало. Такой встретили самую первую зиму русскоустьинцы, и с тех пор «садиться на снег» означает расчинать новое, необжитое место. А «на травушку упасть» – родиться на белый свет, который тут и верно большей частью белый.

Пришли, сели на снег, а уж ребятишки принялись падать на травушку. Принесли с собой язык, веру, обычаи и дух – груз этот много не тянул, но пригодился не меньше, чем еда и лопоть (одежда). С собаками ли пришли, за дальностью лет разглядеть не удается, но, кажется, до русских собак на Севере не было. Если русские не освоили оленную пастьбу, значит, никогда ею не занимались, с самого начала передвигались на собаках.

Божий (дикий) олень давал мясо и шкуры, песец шел сначала на обмен, потом на деньги. Когда появилось куда сбывать, стали ездить за мамонтовой костью и заезжали аж на Новосибирские острова.

Завели свецы (деревянный календарь), чтоб не потерять, не перепутать будни и праздники, и, как в наших календарях, большие, опорные дни выделялись особо, под них и подстраивался рабочий ритм. Долгие десятилетия, а возможно, и столетия выпала доля обходиться без хлеба, без соли и молока и – что делать? – привыкли, ученые люди назовут их потом ихтиофагами. Чему удивляться, если, как пишет Зензинов, не знали, что такое колесо, спрашивали, как растет мука. Объясняя, что такое зерно, приходилось сравнивать его с рыбьей икрой. Вышло из обихода, потерялось и из представления. Когда хлеб вернулся, называли его не хлебом, а «черно-стряпано», в отличие от «тельно» – лепешек из мятой рыбы или «топтаников» – рыбной начинки в рыбном тесте. Ни овощей, ни круп, небогато и с ягодой – морошка да голубица. Соленое заменили кислым: квасили рыбу, птицу. Любители, и не только из стариков, и по сей день предпочитают гуся с душком, как двести и триста лет назад.

А цинга, авитаминоз и так далее? Куда ж они-то смотрели, немочи эти, отчего без зелени и соли, без молока и сахара не выбили из отбившихся и обделенных дух и тело? Если из нас сегодня с полным набором своих и чужих витаминов выбивают, если всего у нас вдосталь, все расписано и известно, что в какой час следует потреблять, от чего отказаться и на что налегать, а здорового развития все меньше и меньше.

Есть, оказывается, в любой природе соки для полноценной жизни. Была бы природа. А она тут, на Севере, была и пока еще есть. Наше заигрывание с витаминами есть не что иное, как благопристойная возня на собственных проводах. Убивая природу, уничтожая воду и воздух, леса и плоды лесов, вод и земли – как же нам не озаботиться хорошей миной при никудышной игре?!

Северяне всегда ели и едят сырую рыбу. Называют ее строганиной (на Байкале – расколотка, а строгают сырое мясо). Процедура приготовления строганины на первый взгляд даже и грубовата: зажал, как полено, меж колен мерзлую рыбину из чира или нельмы и полосуй ее тонкими стружками, затем соли, перчи и на язык. Но и в этой бесхитростной процедуре есть свои тонкости: северянин не свалит рыбные стружки на тарелку подряд, как строгалось, а выложит так, что самые вкусные и жирные брюшковые кучки останутся напослед, чтоб все прибывало и прибывало удовольствие.

Строганина и греет, и сытит, и бодрит. Благодаря ей о цинге здесь не имеют понятия. Все остальное, что требовалось организму, добиралось мясом, птицей, щавелем, кореньями, рыбьим жиром. И воздухом, водой.

Что строганина греет – не обмолвка. В конце марта в солнечный яркий день собрались мы с Юрием Караченцевым в тундру – себя показать и других посмотреть. Оделись в меховое, подцепили к «Бурану» две нарты и тронулись. И действительно часа за три встретили почти все население – и ушкана, и куропатку, и оленя. Объехали заодно часть караченцевского пастника, но песца в нем не оказалось, пришлось довольствоваться его следами, зато посмотрели, как устраивается и настораживается пасть – ловушка на песца, издревле принятая на всем сибирском побережье от Урала до Тихого океана.

Март мартом, и солнце солнцем, но мороз был за тридцать, да еще на скорости продирало ветерком. И мы довольно скоро продрогли до костей. Караченцев по молчанию догадался о нашем настроении и остановил «Буран»:

– Сейчас будем греться.

«Греться» в таких условиях, как принялось всюду, – открывать бутылку. К тому мы и приготовились. Но Караченцев вместо водки достал из мешка промерзшего до каменного стука чира и принялся его строгать. «Ешьте, – подавал он нам куски. – Ешьте, ешьте, грейтесь».

И без того едва живые от холода, да еще и лед в себя! Казалось, это смерти подобно.

Рыба жирная, калорийная – и как от подброшенного в угасший очаг топлива тело занимается теплом. Наверное, это нужно объяснять так. Но мне, едва я почувствовал себя бодрей, пришел почему-то на ум закон математики: минус на минус дает плюс. Уж очень скоро, как в математике или физике, это произошло, и, повеселев, поудивлявшись чудесной перемене, мы двинулись дальше.

Северянин до того привык к строганине, что не может без нее ни дня, ни зимой, ни летом. Как быть летом? Проще некуда: вся тундра – сплошной морозильник, чуть отрыл – и хоть веками держи в сохранности что угодно.

Зензинов наблюдал, что, кроме мерзлой рыбы, русскоустьинец без соли съедал ленточную вырезку из рыбы свежей, только что выловленной. Сырыми грызли гусиные лапки во время гусевания, сухожилия оленя в пору охоты – и делали это без всякого отвращения, напротив, с удовольствием. Не от озверения, надо полагать, а от умения слышать позыв организма. Еще и сейчас, оглянувшись, нет ли поблизости «чужого» глаза, припадет русскоустьинец к сырому мозгу в оленьей ноге, особенно мерзлому, да и насладится во всю сласть, как это делал его дед. Не оттого ли здесь, где, кажется, все силы должны бы изводиться и измораживаться очень скоро, не редкость долгожители?

Представить жизнь русскоустьинца в те темные времена, о которых не осталось свидетельств, вероятно, можно, но это будут представления лишь о круге забот и хлопот, связанных с теплом и пищей. Можно по отголоскам традиций, «веры» воссоздать с некоторой вероятностью исполнение обрядов, что за чем следовало в них, что пелось и говорилось, как елось и пилось. Да и то: отвыкли от хлеба и соли, а просто ли русскому человеку, замешенному на хлебе и соли, было отвыкнуть? И привыкнуть к безлесью и летней «божьей» скудости, к зимнему всесветному оцепенению. И можно ли в воображении, обращенном назад, нарисовать хоть что-то приблизительное тому, как день за днем и год за годом природнялась чужая сторона и какие для этого выносились из тундры понятия и слова? Иль эти, что звучат и сегодня в заклинаниях: «Батюшко сарь-огонь! Матушка-сендуха! Матушка-Индигирка!» – иль были и другие, а затем с природнением за ненадобностью отпали? Тускнели ли чувства и мысли, занятые лишь выживанием, узким кругом забот и узким кругом людей? В чем состоял самый большой страх и самая большая радость? Как сохранили ласкательное отношение друг к другу, как убереглись от ругательств (чуть ли не самое страшное ругательство было: запри тебя! – пусть, значит, случится у тебя запор для моего отмщения) и почему спокойно и даже доброжелательно допускали в нравах «девьих», добрачных детей? Кто первый откололся и расчал новый «дым» в стороне от общего «жила»? И был ли этот отрыв добровольным или в наказание по решению стариков, правивших закон и совесть? Как поначалу без толмачей общались с юкагирами и чукчами? Считали ли свой исход окончательным?

«Только бы дал Господь какую едишку, а то чего еще нам?..» – не привередничал русскоустьинец. Еще и в конце XIX века ружей на Русском Устье почти не было: стреляли из луков стрелами с железным наконечником. Оленя на плаву били копьем с лодок, птицу стреляли из лука, ставили на нее силки из конского волоса, из него же вязали сети на рыбу и линного гуся.

Первой заботой вместе с «едишкой» было и тепло. На вымороженной земле без дерева и кустарника, на земле с особым календарем, где весна, осень и зима – все зима, на топливе держалась сама жизнь. А оно было одно – плавник. Где-то в верховьях, где лес, уронит ли с берегом вместе или снесет в большую воду спиленное и понесет, за сотни верст понесет, ошкурит по пути и выбелит, а тут уж во все глаза смотрят, чтоб не пронесло мимо. Из плавника рубились избы, делались и ремонтировались пасти, обшивались лодки и – дрова, дрова, дрова… В тундру, чтоб обогреться в избушке, и то вези с собой на нарте. Поклонение огню здесь долговечней. Подкормить огонь, бросить в него кусочки пищи и тем самым задобрить его не забывали ни стар, ни млад. И теперь, кстати, не забывают. Молодые делают это как бы из шутки, но делают, приберегая поверье на тот случай, когда откажет наука. Веками было: «батюшко сарь-огонь, погоду укрути!», «батюшка сарь-огонь, гуси дай!», «батюшко сарь-огонь, не сказывай ему» – когда требовалось утаить что-то от медведя или сендушного.

Исследователи связывают поклонение огню, Индигирке и сендухе с поверьями, взятыми у местных народов, у якутов и чукчей. Но и у славян оно было в не меньшей степени. Было и долго держалось рядом с православием. Русский человек в божествах запаслив: христианство – для спасения души, а старая вера – в поводу для поддержания живота («живот», кстати, у русскоустьинцев не потерял значения «жизни»). Тут, у бога на куличках, и тем более одной веры считалось недостаточно, да и недосуг Христу опускаться до плавника или линного гуся, Христос как бы оберегался индигирщиками от подобных мелочей.

Для русскоустьинца это были отнюдь не мелочи. С первого дня, как вскроется Индигирка, до последнего «колупал» он по берегам и озерам принос. «Колупал» – не подставленное слово, оно с плавником срослось так же, как в таежной стороне «рубить лес» – потому что и верно из няши и из-под яров его приходилось выколупывать во всю моченьку. Полено тут – колупок. Так что Индигирка давала не только рыбу, но и тепло, от нее же зависела добыча песца и оленя. И когда выносило лед – с поклоном выходили на берег «православные христиане», чтобы приветствовать открывающуюся жизнь и работу. В первый раз садились после зимы на ветку – обязательно: «Матушка-Индигирка, кормилица наша, прими подарочек» – и бросали в воду разноцветные лоскутки, «комочки».

Рыба здесь была и остается главной пищей. И какая рыба! – все царская, отменная – чир, муксун, нельма, омуль. Это – еда, остальная – щука, сельдятка и много чего еще – едишка, годная для собак. С трудом верится: из икры варили кашу, называлась икраница, хлебали ее ложками, стряпали из нее лепешки. Чего только из рыбы не делали! Начать перечислять можно, но меню будет далеко не полным: не все упомнил да не все и пробовал.

Но рыба требовалась не только для семьи. Без собак в тундре никуда, их держали мало по одной, чаще по две, а то и по нескольку упряжек. Кормить приходилось рыбой. Конь в Русском Устье мог пробавляться на подножном корму, выживет – хорошо, не выживет – без него удастся выжить, но за собаками смотрели как за детьми. Если в хозяйстве была лишь одна упряжка, да семья в четыре человека, считай так: на собак – 10–12 тысяч штук ряпушки и для себя 1000–1200 «едомых» рыбин. Да тонны четыре на приманку песцам. Для нового времени поправка: в совхоз сдать две тонны. Правда, в июне при ходе рыбы и поймать можно за день до тонны, рыбка еще есть.

Песца добывают пастью – как триста лет назад. Что такое пасть? Столь же нехитрое сооружение, сколь и верное: над деревянным помостом на «симке» (конский волос или тонкая нить) настораживается бревно, рядом разбрасывается приманка. Подбирая ее, песец задевает «симку» – пуск срабатывает, и бревно прихлопывает зверька. Шкурка при этом не страдает – если ее вовремя взять. Промедли – свой же брат, песец, оставит от нее одни лохмотья.

От трех до пяти раз за зиму осматривал промысловик свой пастник. Если он далеко – каждый выезд чуть не по месяцу. Хоть песни пой, хоть волком вой в эти недели, никто не окликнет, ни в слове, ни во вздохе не поддержит. Только собаки рядом, а за ними глаз да глаз нужен, чтоб не разгорячились и не припустили за промелькнувшим зверьком, оставив на погибель. Сколько такое случалось! Тот же Павел Черемкин рассказывал, как упустил однажды упряжку и восемьдесят километров шел – не шел, а бежал в «полярку» в легком свитерке до поселка. Упряжку потом искали на самолете, едва нашли.

Но у досельного русского самолета под рукой не было, и потеря собак имела для него другие последствия, чем для Павла Черемкина, у которого сегодня есть еще на всякий случай и «Буран». А потеря кормильца? Если сейчас охотник не вернется в свои сроки, на поиски его будет брошено все с воздуха и земли, а триста, двести, сто лет назад промысловику рассчитывать было не на кого. Проводит его мать или жена, осенив крестным знамением, соберет с улицы щепки, сложит их возле камелька, ворожа песцов или оленей числом побольше, и к тундре: «Матушка-сендуха, обереги кормильца». Вот и вся помощь. Худьба ли (болезнь) пристигнет, на собак ли чах нападет, в кутерьгу ли (пургу) заедешь – надежда только на себя.

Вот так и проходили годы, десятилетия и столетия. Где-то у «тамосных» менялись цари, объявлялись войны, проводились реформы, открывались академии и думы, менялись взгляды на происхождение человека, делались величайшие открытия, а сюда все это доходило, если доходило, с тем же пригасом и опозданием, с каким достает до нас свет далеких звезд. Здесь жизнь без изменений подчинялась все так же миграционным путям песца и оленя, срокам прилета и отлета птицы, ледостава и ледохода на Индигирке. Пасти и «пески» от отца переходили к сыну, и от него к сыну, и от него… Немереная сендуха издавна была поделена на семейные тундры, пустопорожних, ничейных земель в ней не осталось, необъятность оказалась объята, наделы возрастали только за счет потеснения. У «тамосных» утверждались последние философии, а здесь при рождении ребенка все так же давалось ему два имени: крестили Семеном, а звали Иваном. «Порча» будет искать Ивана, а он Семен. А то, чтобы запутать нечистую силу, и собачью кличку давали, которая затем к собаке и переходила, когда ребенок подрастал и выкармливал собственного щенка, с которым, как с братом, не расставался.

Верили, что умершие с того света возвращаются в образе младенца. В крышке гроба, чтоб легче выбраться, высверливалось отверстие. Называлось это возвращение – «прийти въяви». Но если не хотели, чтоб воротился и повторился в своих недобрых качествах, без стеснения заколачивали в могилу осиновый кол. Мы теперь, пожалуй, и растеряемся перед подобной смелостью, сошлемся с нашей стертой моралью, не дающей ни осудить, ни защитить по заслугам, на то, что человек не вправе подводить окончательный итог чужой жизни. Русскоустьинец, слепленный, казалось, из одних предрассудков, тут бывал откровенен: прими, пока не стерлась память, чего достоин, и не взыщи – таким ты был.

До чего жаль, что не осталось от первоначальных дней никаких «завертушек» (весточек) о том, что деяли и что баяли русскоустьинцы по приходе. Или за тяжкими трудами не до того было, а вероятней всего – было, да со временем сплыло. Поморы, как правило, знали грамоте, к тому же предание разъясняет, что основателями Русского Устья явились люди именитые. И это-то как раз и не следует торопиться отнести к приукрасу, свойственному местным преданиям, а не забыть, что уж если спасались от притеснений великогневного государя, то спасаться прежде всего приходилось не простым людям. Простые могли и отсидеться, а громким фамилиям лучше было уносить ноги подальше.

Зензинов, сделавший первые записи, лет на сто опоздал, чтобы предание было ближе к свидетельству. Но и у него есть приметы именно свидетельства, чуть позже их бы уже не сыскать. В наше время наудачу среди русскоустьинцев нашелся человек, который, многое помня, многое видев собственными глазами, о многом расспросив стариков, во многом участвовав, собрал огромный материал по истории, этнографии, образу жизни, веры и мысли своих земляков. Это Алексей Гаврилович Чикачев из старинной русскоустьинской фамилии, бывший партийный работник. У Чикачева есть о Русском Устье книга, что называется, из первых уст. И, ссылаясь на старые источники, которые представляют собой впечатления, наблюдения и отзывы людей, оказавшихся в этом углу временно, а то и случайно, тем более важно сослаться и на прозвучавшее наконец в полный голос свидетельство самого русскоустьинца, которому приходилось, вероятно, удерживать свое перо, отбирая, что может быть интересно и что неинтересно из жизни его земляков. Но интересно в этой книге (называется она «Русские на Индигирке») всё – и как работали, и как верили, как говорили и чувствовали.

Да, работали, много работали, но это тягловое понятие тоже важно оживить подробностями. И умели не только работать, но и отдыхать тоже, а отдыхая, «за ходы заходиться» – смеяться до упаду. Старики и ныне помнят, как, отгусевав, закончив загонную охоту на линного гуся в морской губе, любили устраивать смотрины в другом деле. Вот как об этом записано у А. Г. Чикачева:

«Сразу после завершения промысла устраивались соревнования («хвасня») на ветках на расстояние восемь-десять километров. Устанавливались обычно три приза («веса»), в каждом определенное количество гусей, к которым какой-нибудь состоятельный хозяин добавлял от себя осьмушку чая или пару листов табака. Победителя называли гребцом.

Гребцы в Русском Устье были двух видов.

«Пертужие» гребцы – на длинные расстояния – могли за день пройти против течения 70–80 километров. «Хлесткие» гребцы – на короткие расстояния. Рассказывали, что в старину были люди, которые на двух-трех километрах не отставали от чайки».

А ведь точно так развлекался в молодечестве и этими обозначениями пользовался русский человек в средневековье. То, что не могли сказать нам летописи и предания, оказалось в живых «досельных» обычаях. И кулика (старинный хоккей) была в ходу, и лапта, и «поклоны» (тряпочки, которыми известие передавалось цветом, длиной и узелками), и многое-многое другое, что почти повсюду забылось окончательно.

А приметы! Да куда ж при любой науке без примет, если они, проверенные – перепроверенные, не обманывали! Конь зевает – к ненастью. Собака зарывается в снег, ищи пристанища, – быть пурге. Гусь высоко летит – к теплой погоде, низко – к холодной. И еще тысячу лет будут жить здесь люди и тысячу лет не оставят приметы – были бы только кони, собаки да гуси. А их не столь дивно, как водилось прежде. У северянина, правда, и комар шел в приметы, который не поредел, и не похоже, что поредеет, но одного комара для предсказания все-таки маловато.

Так вот, надо полагать, и жил русскоустьинец сначала в полных для нас потемках, затем в редких выглядах, все ближе и неминуемей придвигаясь к ясным дням. Слух о революции и гражданской войне дотянулся до низовьев Индигирки не скоро, а когда дотянулся, мало что на первых порах изменил. Индигирщик не знал, что это такое, революция, с чем ее едят, и продолжал тянуть свою неизносную лямку жизни без всяких перемен еще несколько лет.

Новая эра для Русского Устья началась не в 1917-м, а в 1930-м, когда проводилась коллективизация.

И сюда, на край земли, добрались колхозы. Что делать? Вихорь налетел. Обобществили собак, сети, пасти, приняли «спущенный» план и в первый же год с треском его провалили. Куда-то надо было высылать кулаков, а куда? Дальше на Север жилья не только в России, но и во всем свете не принялось, а русскоустьинца хоть на Медвежьи острова отправь, он и там не растеряется. И все же куда-то отправляли, рассуждая правильно: важно вырвать из родной обстановки, а там хоть где, хоть у Черного моря, зачахнет. У Черного-то моря скорей зачахнет. Немало надиковали с этими колхозами. Старики, вспоминая о 30-х годах, и теперь, прикрывая от неловкости глаза, качают головами: за лишек зашли, да-а, наизъянили так, как за триста лет до того не случалось.

Году в 36-м, кажется, объявлена была русскоустьинскому колхозу «Пионер» директива срочно заняться оленеводством. Русские здесь никогда оленей не держали, но директива есть директива, ее надо выполнять. В соседнем юкагирском хозяйстве купили сорок оленей, нашли в тундре эвена по имени Кабахча и поставили его пастухом. Кабахча, как полагается, увел оленей в тундру.

В конце августа, как раз в ту пору, когда дикого оленя бьют на плаву, вдруг с проть-берега появляется стадо и бросается в воду. Мужики, излишне не катаясь умом (не рассуждая), быстро в ветки (лодки) и стадо то до последней головы перебили. Дней через десять появляется Кабахча и заявляет, что олени потерялись. Собравшееся правление принялось судить пастуха, грозить ему тюрьмой. Кабахча вышел из конторы с твердым намерением, пока жив, бежать в тундру. За деревней он наткнулся на спиленные оленьи рога и по своей метке признал колхозное стадо. Когда с рогами он вернулся в правление, правленец-русскоустьинец, для которого мир, перевернувшись, еще не успел установиться, никак не мог понять, почему колхозное стадо не показало ничем, что оно колхозное, а не божье, когда двинулись на него с оружием.

Но мир тогда еще не доперевернулся. Он кувыркнулся заболь (вправду), когда председателем сельсовета избрали бабу – Ларису Чикачеву. Это был конец света. Дальше, по представлениям индигирщика, тарамгаться (двигаться) не осталось куда. Баба здесь исстари должна была знать свое место. Вскоре, не давая опомниться, загребли «дымы» со всех проток и запоселковали в одну кучу. Назвали Полярным.

И было в Полярном отделение совхоза. Добывал совхоз песцов, ловил рыбу. Других занятий тут Бог не припас.

Предыдущая главаГлава 30 из 34Следующая глава