Как-то раз мы с маркшейдером Федором Григорьевичем с горя за шашки сели, чтоб маленько рассеяться на сон грядущий. Только мы разыгрались, вдруг дверь тихо открылась, и входит Кульков. Ни слова не говоря, наши шашки со стола смахнул и на доске раскладывает чертеж.
— Есть, говорит, выход. Нашел.
А глаза у него красные, как у кролика. Так и бегают. Мне даже не по себе стало. Однако слушаю.
И вы знаете, растолковывает он нам чертеж свой, и мы оживаем. Ведь что он надумал. По маркшейдерским планам точно определить по поверхности земли точку прорыва. Пробурить к ней скважину и с помощью специального насоса, а у нас такие были, под огромным давлением гнать под землю сначала битум, а потом бетонный раствор. Вроде бы там на глубине заткнуть прорыв бетонной пробкой.
Не знаю, понятен ли вам этот проект, но мы с маркшейдером, старые горняки, сразу дело в нем учуяли. Простая штука: пломба, как зуб запломбировать. Однако найди по поверхности земли с помощью одной только карты и вычислений, где этот проклятый зуб! Ох, тонкое это дело. Да и бурение тоже: по земле на сотую долю сантиметра отклонился — под землей на десяток метров в сторону забрел.
Все это мы прекрасно знали. Однако смотрим на чертеж, как малый ребенок фокуснику в шляпу: неужели спасение?
— Не взялись бы вы, Федор Григорьевич, по земле отыскать точку прорыва? — спрашивает инженер и с надеждой смотрит на маркшейдера.
— Боязно, — отвечает тот. — На сантиметр просчитался — все прахом… Сотни тысяч ведь, может быть и весь миллион.
— Ну, боязно, так и говорить не о чем. — Схватил чертеж свой, свернул. — Играйте в шашки, это для вас самое подходящее занятие, и простите, что помешал.
И хочет уйти. Тут вскакивает маркшейдер Федор Григорьевич. У него даже борода от обиды растопырилась как веник.
— Ладно, говорит, постараюсь отыскать этот проклятый прорыв. В лепешку расшибусь, а отыщу. А вам, говорит, весьма стыдно, молодой человек, этак-то вот с седыми горняками разговаривать.
Вот тут-то и началось. Маркшейдер наш со своими приборами лазит, и целая толпа за ним ходит. Отъезды сразу прекратились. Даже те, кто на другие бассейны завербовался и уж договоры в кармане имел, и те не едут. Мы никому ничего не говорим. Выйдет ли дело — неизвестно. Уж очень проект-то сам необычен. Но люди видят — Федор Григорьевич со своими приборами тут ползает. У них надежда. А надежда — могучая вещь. Да и то — легко ли человеку от своей шахты отрываться, коли он к ней сердцем прикипел. И Варюшка наша в те дни на шахте опять вдруг появилась. Баульчик свой у какой-то тетушки оставила, пристроилась к маркшейдеру приборы его таскать. Раньше бы об этом все поселковые кумы засудачили, а тут никто и не заметил. У всех на уме одно — жить или умереть шахте.
И вот через неделю является ко мне наш маркшейдер, измученный, еле ноги волочит.
— Отыскал, говорит, точку. Как раз на угол электростанции пришлось.
— Стало быть, если план Кулькова осуществить, надо еще и электростанцию сносить?
— Стало быть, отвечал, так.
Час от часу не легче. Ситуация!
А главный инженер жмет. Ему не терпится. От телефона день и ночь не отходит. Все ищет сторонников и в тресте, и в главке, и в наркомате.
Однако затопление шахты сильно ему авторитет подмочило. Одни говорят решительно «нет», другие — ни да, ни нет. «Да» только этот самый учитель его, профессор, сказал, да и тот с оговоркой, — дескать, очень уж смело, техника подобного не знала и ручаться ни за что нельзя.
Кульков не унимается. Дозвонился до самого наркома. Из парткома он от меня с народным комиссаром разговаривал, и я тут сидел, слушал разговор по второй трубке. Нарком наш говорит, что материал Кулькова читал, что проект смелый. Спрашивает Кулькова:
— А что говорят авторитеты?
— Авторитеты против. Трусят авторитеты, вот что. А у меня все рассчитано. Я за успех головой ручаюсь.
— Ручаетесь?
— Ручаюсь. Разрешите только.
Настала пауза. Нарком, должно быть, думал. И в трубке дыхание его было слышно. Мы затаились. Маркшейдер, тот от волнения свою бородищу в кулак сгреб и в рот засунул. А Кульков, этот тщедушный хромой парнишка, судьба которого решалась в эту минуту, стоял и смотрел в окно, за которым в ту пору как раз подвода со скарбом проезжала. И лицо у него было спокойное. Но я заметил, как в эти, может быть, несколько секунд весь он вспотел, точно из ведра его окатили.
— Ладно, действуйте, — сказал, наконец, нарком, — по только помните, товарищ Кульков, вы поручились, и я вам верю.
— Да, я ручаюсь, — подтвердил Кульков, положил трубку и улыбнулся нам. И тут только увидели мы, что рот у него полон белых зубов, а глаза у него голубые и даже, можно сказать, веселые.
Вот, оказывается, ты какой! Вот каким тебя Варюшка-то знает. Стоим мы этак-то, глядим друг на друга и улыбаемся.
И надо же так случиться, что в эту минуту вваливается в партком Стороженко — чисто выбритый, в фетровой своей шляпе, в романовской шубе и с сундучком в руках.
— Прощайте, говорит, Александр Ильич, уезжаю до дому, в родной Донбасс. Прощайте, говорит, и вы, Федор Григорьевич. Прощайте и не поминайте лихом.
А на инженера не поглядел, будто того и в комнате нет.
— Так, говорю ему, а куда именно едешь? По какому адресу тебя назад звать, если мы шахту откачаем?
Усмехнулся он.
— Где ж ее откачаешь? У меня по физике в вечерней школе всегда отлично. «В сообщающихся сосудах однородная жидкость устанавливается на одном уровне». Что, может быть, не так?
— Ну, а адрес-то, адрес-то все-таки какой?
— А адрес, дядя Саша, ищи в газетах. Я в эти дни по работе наголодался. На новом месте такой темп дам, что обо мне обязательно во всех газетах напишут. Ну, бывайте здоровеньки.
Пошел он к двери. Потом обернулся, брякнул об пол тяжелый свой сундучок.
— Ну, прощай коли и ты, товарищ Кульков. В душу ты мне плюнул. Ну ладно, прощай.
— А мне бы с вами не хотелось сейчас прощаться, товарищ Стороженко. Нарком вот разрешил осуществить мой проект ликвидации аварии, — сказал инженер, и мне показалось, что смотрит он на Петро даже просительно.
А тот схватил свой сундук и к двери пятится, точно боится, что его насильно оставят. А потом уже с улицы подошел к окну и сквозь стекло кричит:
— Нет уж, инженер. Проститься я с тобой простился, а здороваться не буду. Хватит с меня твоих проектов, сыт по горло. Через тебя, кричит, покидаю родную шахту не как герой и уважаемый человек, а как сезонник с сундучком под мышкой.
И тут качнуло его, и понял я, что опять выпивши парень, — и еще раз в душе шевельнулось нехорошее подозрение, и грустно мне стало; неужели так ошибался в человеке…
Так и ушел Стороженко. А мы в этот день собрали сколько было народу, — а остались все старожилы, те, что первыми в эти места пришли, — и принялись, так сказать, сквозь электростанцию скважину бурить. Содрали крышу, разворотили полы, фундамент толом даже рвануть пришлось, установили инструмент. Работаем, и в голове: «А вдруг впустую, вдруг зря и электростанцию губим?»
Ну, ладно. Работали в три смены, день и ночь, круглые сутки. И хоть от шахты до поселка рукой подать, тут же, на электростанции, многие и спали, и жены им обед сюда носили.
Работали без различия квалификаций. Бухгалтер за бурильщика, врач за канатчика, и даже известный наш аристократ и белоручка, управленческий шофер Володька, не признававший ничего, кроме своего «зиса», беспрекословно землю копал.
На третий день вдруг появился Стороженко со своим сундуком. С дороги ли он воротился, или вовсе не уезжал, а путался где-нибудь в станционном поселке, это мне неизвестно, только бросил он свой сундучок, скинул свою знаменитую романовскую шубу, которую когда-то купил на наркомовскую премию, и, ни слова не говоря, встал к буру. И все были так захвачены делом, что никто этому и не удивился, никто у него ничего и не спросил. Все личное, всякие там недовольства, неприязни, обиды, досады — все это в те дни за скобки было вынесено.
Ох, и работа была! За двенадцать дней кончили скважину, вбухали в землю бочек двести битума да сто двадцать кубиков бетона. Люди облик свой потеряли. У Стороженко вдруг закурчавилась этакая могучая мужицкая бородища рыжего цвета. У Кулькова завязались тоненькие усики, и все мы в те дни походили на робинзонов, а точнее говоря, на каторжников из какого-то старого кинофильма.
В последние дни подломил меня ревматизм. Я эту прелесть еще в восемнадцатом году на северном фронте завел, и каждый год она мне сюрпризы преподносит. А тут вовсе сшибла с ног. Да так, что и идти не могу. Свалился. Ну и отнес меня Стороженко на кошлах до дому. Сижу я целый день у окна, да, кроме высокого забора шахты да верхушек копров, ничего не вижу. А душа у меня там, с народом, и беспокойно этой моей душе.
Ну, понятно, вечером люди ко мне захаживают. Передо мной всегда полная картина. Пломбу загнали, насосы установили. Откачку начали. Но каково мне-то? Все там, а я дома. Все в деле кипят, а я в стороне.
Раз так у окна своего задремал и проснулся от крика. Гляжу в окно — от шахты в поселок во весь опор несется косматый какой-то человек в грязном ватнике, в резиновых сапогах, размахивает шахтеркой и кричит, а за ним целый табун мальчишек и тоже что-то такое кричат.
Подбежали поближе: батюшки мои, маркшейдер Федор Григорьевич! Борода у него развевается, и орет он что есть мочи. А что — не слыхать.
Я до форточки допялился, открыл. Слышно стало.
— Убывает, убывает, убывает! — кричит.
А мне сил нет в форточку высунуться, позвать его. Барабаню ему в стекло. Услышал, повернул к моей квартире, да так и ввалился вместе с мальчишечьей оравой ко мне.
— Ты что? — спрашиваю я и стараюсь скорее понять по его лицу, горе или радость.
— Да убывает, — говорит.
— Что убывает?
— Да как ты не поймешь? Вода, вода убывает в шахте.
И понял я: удалось! Запломбировали. Спасли шахту. Бассейн спасли!
Вы, случайно, детей не имеете? Жаль. Мне вот кажется, только с радостью папаши, узнавшего о появлении первого сынка, и сравнишь то, что я тогда почувствовал. Забыл я про свой ревматизм и про годы свои, ноги в валенки да на шахту. Федор Григорьевич меня почитай на руках несет, а с нами бегут женщины, ребятишки.
Приковылял я на место — стоит народ вокруг ствольного колодца и смотрит вниз, будто что-нибудь там, в этой темной дыре, и в самом деле увидеть можно. Насосы сипят. Вода из труб хлещет.
— Как дела?
— Убывает, — отвечают.
И все тут. Все, кто душу и сердце в это дело вкладывал. Все, а инженера Кулькова, Вадима Семеновича, нет. И от этого мне чего-то не по себе стало.
— Где Кульков?
Кто-то показал мне на электростанцию. Вхожу и вижу — лежит наш главный инженер в углу, скорчившись в комочек: как кутенок какой спит и даже сладко этак всхрапывает. А сверху покрыт он знаменитой романовской шубой Стороженки. И сам Петро тут в ватнике рабочем, задумчивый, хмурый, и Варя, да, и Варя…
Ну, как, входя-то, шумнули мы в дверях, Петро вздрогнул, оглянулся и вдруг двинулся навстречу нам на цыпочках, выставив вперед огромные свои руки.
— Ш-ш! — шипит. — Тихо! Не будите. Этот человек четверо суток глаз не сомкнул…
Да-а-а! Вот какие дела бывали у нас тут когда-то.
А как доведется вам теперь приехать на наш бассейн, не поленитесь из нового города на седьмом автобусе доехать до Парка культуры и отдыха, что сохранили мы за первой шахтой. Отыщите там скамеечку за городошной площадкой, присядьте на ней, полюбуйтесь на классический пейзаж. Он и сейчас такой же. Полюбуйтесь и вспомните, что произошло там, под озером, под вечным, так сказать, покоем, когда мы, большевики, к тамошнему, знаменитому теперь, антрациту еще только руки протягивали.