К книге
«Моя единственная любовь». Главная тайна великой актрисыЧертова политика и ее последствия для любви. А также об эмансипации и папиросах для дам
40%
Чертова политика и ее последствия для любви. А также об эмансипации и папиросах для дам
4

Я влюбилась с первого взгляда, в Андрея трудно не влюбиться. Но полюбила его постепенно.

Странное сочетание, да? Попытаюсь объяснить.

Ниночка, помнишь, я говорила, что от влюбленности до любви так же далеко, как от меня до Комиссаржевской? Ты тогда еще долго смеялась из-за нелепости сравнения. Сравнение, может, и нелепое, зато верное.

Из меня могла получиться Комиссаржевская, а могла не получиться. Так и из влюбленности может вырасти любовь, а может сойти на нет.

Сначала мне безумно понравился сам Андрей, как я, столь экзальтированная и ненормальная девушка двадцати четырех лет, умудрилась не наделать глупостей, не понимаю. Скорее всего, это его заслуга, Андрей держал меня на расстоянии вытянутой руки от себя, пока не понял, что я уже не столь опасна.

Потом у меня была роль Маши в «Трех сестрах», и я упивалась своим страданием.

А потом вдруг поняла, что все время вижу его лицо, глаза, слышу голос, всех вокруг с ним сравниваю. Нет, конечно, не всех, только лучших. Как можно сравнивать с Андреем, например, К., если тот даже не круглый дурак, а продолговатый? Но, завидев стройную, подтянутую фигуру военного, фыркала: а у Андрея все равно лучше! Это «все равно лучше», словно детское заклинание, не отпускало. Если что-то оказывалось «не лучше», я мысленно объявляла его неважным.

Я подсчитала, сколько раз мы встречались с Андреем.

Получилось девять.

Девять раз. С тех пор прошло двадцать восемь лет, но я каждый тот день помню поминутно, каждую фразу смогла бы повторить, даже будучи разбуженной посреди ночи, каждый взгляд, поворот головы, смех, нахмуренные брови – все помню, словно это было сегодня.

Пройдет еще двадцать восемь лет, два раза по двадцать восемь, три раза… сколько бы я ни прожила, всегда буду это помнить. Кто-то из великих французов сказал, что настоящая любовь встречается только раз в жизни у одного из миллиона живущих на Земле. Про миллион не знаю, но что однажды, подтверждаю. Любить дважды невозможно, разве может встретиться второй Андрей?

Ниночка, я не буду описывать его, если ты была по уши влюблена, то знаешь, что ничто не важно, когда он рядом. Красив? Да, конечно, но бывают и красивей. Умен? Бывают умней. Обаятелен, блестящий офицер, смел (награды-то боевые), честен, принципиален… Могу перечислять еще долго. Да, все не в высшей степени, иначе получился бы идеал, а влюбиться в идеал невозможно. Это все равно, что втюриться в атлантов Зимнего дворца в Петербурге или Александра Македонского заочно по фреске.

Есть ли недостатки? Конечно. Немного сноб, иногда резок, не всегда сдержан, любит командовать, любит, чтобы было по его воле, не терпит возражений… Пожалуй, еще слишком большой аккуратист (есть люди, у которых руки никогда не пачкаются, волосы не растрепываются, подметки не стаптываются, а пыль на обувь просто не садится – Андрей из таких) и педант.

Но когда все вместе – получается Андрей, и этим все сказано.

Я прощала резкость и снобизм, готова подчиниться и даже не возражать (это я-то!). Но у меня не получалось, никак не получалось.

Ты меня знаешь, лучший способ заставить не согласиться – это потребовать согласия.

Андрей не требовал, но я все равно возражала. Стоило оказаться с ним рядом, как во мне просыпался дух противоречия. Уже с третьей встречи, придя к выводу, что надеяться не на что, я почти стала сама собой, то есть превратилась в настоящую язву, сыплющую замечаниями по поводу и без него. Сущее наказание, как меня иногда называла добрейшая Павла Леонтьевна.

Кстати, фраза «Красота – страшная сила» из фильма «Весна», ставшая расхожей, родилась именно тогда. Я стояла перед большим зеркалом в прихожей на Екатерининской и скептически разглядывала свое отражение. Оно не радовало. Высокая тощая фигура (да, я была тощей от недоедания!), крупный еврейский нос, волосы с рыжиной, глаза, конечно, большие и выразительные, но должно же быть у женщины что-то, кроме глаз! Лично я ничего другого не видела.

Была у меня такая привычка – когда никто не видит, кривляться. Конечно, с возрастом корчить рожи или показывать язык перестала, но вот те самые кокетливые ужимки, которые есть у Маргариты Львовны в «Весне», имели место быть и в Машиной прихожей.

Изучив свою несуразную фигуру и в очередной раз не найдя ничего привлекательного, я вдруг объявила сама себе, что – красота страшная сила. Снова окинула отражение взглядом и со вздохом добавила:

– И чем страшней, тем сильней.

От двери послышался смех. Я готова сквозь землю провалиться – Андрей, похоже, наблюдал за мной все это время.

Оказалось, что он искал меня, чтобы пригласить танцевать!

Матвей достал граммофон и поставил пластинку.

Танцевать с мужчиной своей мечты после того, как он застал тебя кривляющейся перед зеркалом… Мне бы сквозь пол провалиться и вообще исчезнуть, но, поняв, что теперь уж все окончательно потеряно, я вдруг тряхнула своими полурыжими волосами и согласилась.

Ниночка, ты на мои ошибки в тексте не обращай внимания, ты меня знаешь – если я что-то делаю, то о правилах забываю. Пишу так же – если увлеклась, то грамматика существовать перестает. А с разного рода запятыми я никогда не дружила.

Написанная фраза становится либо безликой, либо настолько многоликой, что от тембра голоса, которым будет прочитана, может измениться смысл. Писать, как Чехов, чтобы можно прочесть на тысячу ладов и с изумлением понять, что все они верны, я не умею. А то, что пишу, – коряво, все не так, все не то. Хочется переписать, поправить, потому повторяюсь, язык тяжелый, полный каких-то предлогов, междометий и прочей чепухи.

Два человека умели писать без единого лишнего слова – Пушкин стихи и Чехов прозу. Я их все время читаю не только для наслаждения, но и ради сознания собственной бездарности. Очень советовала бы всем.

Опять отвлеклась.

Я пошла танцевать. Я и вальс – нечто несовместимое? А вот и нет!

Когда-то я заикалась, запиналась на гласных. Когда отец меня высмеял, нашла человека, который позанимался со мной. Для всех заик первый совет: пойте и говорите нараспев. Это известно без меня.

Так же музыка, она помогает движению. Павла Леонтьевна научила: чтобы не быть угловатой, раскрепостить свое тело, обрести пластику движений – двигайся под музыку. Не только танцуй, но и все остальное делай либо под звучащий граммофон, либо напевая себе.

Меня музыка действительно раскрепощала, я забывала о собственной неуклюжести, нескладности, забывала, что я шлимазл. Внутри словно отпускалась какая-то пружина, какие-то тиски, становилось легко и свободно. Так я танцевала и с Андреем, музыка облегчила общение. Места в гостиной даже с отодвинутой в стороны мебелью немного, но это не мешало.

У Андрея рука на перевязи, потому он держал меня только правой рукой за талию, но как вел! Да меня и вести не требовалось – порхала, как бабочка над цветком. Я весила тогда много меньше, потому паркет не прогибался и слоновьего топота тоже не было.

Мы менялись парами, Матвей тоже танцевал прекрасно, как и Маша. Мне было обидно, когда рука Андрея так же, как и меня, крепко поддерживала Машу. Я давно устала и чувствовала, что кружится голова, недоедание сказывалось. Очень боялась упасть в обморок. Маша заметила и, выручая меня, объявила, что пора отдохнуть.

После импровизированных танцев разговор как-то сам собой перешел на актерские штучки. Не помню, что именно мы говорили, но хорошо помню, как выполняли обычный этюд – произносили одну и ту же фразу на разные лады, кто больше. Конечно, выигрывала я, чувствуя себя при этом маститой актрисой рядом с неумелыми детьми. Демонстрировала все почти снисходительно. Смеялись много.

Хорошо помню, как «объяснялась в любви» Матвею – то дурашливо, то кокетливо, то патетически, то страдальчески прикусив нижнюю губу, то со слезами на глазах… Когда я своим низким голосом, почти басом проникновенно произнесла очередное «я вас люблю», глядя Матвею в глаза взором голодного удава, Андрей вдруг поинтересовался:

– А меня?

Горжусь собой, в тот момент не растерялась и, одарив таким же взглядом, произнесла «и вас… безумно…», чем смутила даже князя Горчакова. Он хмыкнул себе в усы: «Буду знать, что у вас все игра…».

Вот уж чего я вовсе не желала, так подобного результата. С другой стороны, неплохо, теперь можно не бояться собственного смущения, его тоже воспримут как игру.

Ниночка, помнишь, как мы разыгрывали нашего Р.Т.? Несколько таких выходок, и противный червяк стал шарахаться, едва завидев мою фигуру в конце улицы.

Но Андрея я вовсе не желала отталкивать, совсем наоборот.

Не помню, почему разговор зашел об эмансипации.

Терпеть не могу эту тему, мне кажется, само слово придумали женоненавистники, а их пособницы в дамской среде подхватили. И суфражисток никогда не любила. Мои героини жили в пьесах Чехова, значит, были женственны и ни о какой эмансипации речи не вели, даже если работали и мечтали о деятельной, наполненной жизни.

Но когда Матвей стал высмеивать появившуюся у девушек манеру коротко стричься и курить, я из строптивости принялась их защищать.

Бровь Андрея изумленно приподнялась, Маша тоже удивилась, она не слышала от меня подобных сентенций. А меня «повело», я стала доказывать, что эти женщины, по крайней мере, самостоятельны, они не полагаются на помощь родных, сами зарабатывают на жизнь, сами решают все вопросы…

Постепенно договорилась до равноправия мужчин и женщин, мол, то, что могут мужчины, могут и женщины. Говорила что-то о грядущей прекрасной жизни, где женщины будут владеть теми же профессиями и даже (!) служить в армии.

Маша фыркнула, мол, тогда я настоящая «эмансипэ», ведь я не полагаюсь на родных и решаю все вопросы сама. Осталось только начать курить.

Матвей все это время мне что-то возражал, Маша кривилась, а Андрей внимательно слушал и наблюдал. В какой-то момент, видно, что-то для себя поняв, усмехнулся, в глазах напряженное внимание сменилось легкой насмешкой. Эта насмешка подвигла меня на особенно радикальные высказывания.

Когда Маша упомянула о курении, а я в ответ фыркнула, словно это мелочь, не достойная сомнений, Андрей вдруг достал портсигар, раскрыл и протянул мне, предлагая папиросу. Игру нельзя прерывать на полуслове, я взяла. Доставала не слишком умело, от чего насмешка появилась не только в глазах Андрея, но тронула его губы.

Тогда я не курила, даже в голову не приходило, но храбро поднесла папиросу к губам, все еще надеясь непонятно на что.

В квартире ни Матвей, ни Андрей не курили, Андрей вообще курил очень редко, только в случае сильного волнения, тогда они с Матвеем выходили во двор. Но в тот момент не возразила даже обомлевшая Маша.

Андрей зажег и поднес к папиросе спичку. Я затянулась.

У меня есть фотографии с папиросой в руках еще рядом с сестрой, но это игра. После фотографирования пришлось старательно прочесывать волосы и мыть руки пахучим мылом, чтобы не осталось запаха – Гирша Хаимович оторвал бы мне голову, заметив, что от меня пахнет табаком или дымом! Вся бравада с папиросами действительно была бравадой.

Табачный дым терпеть не могла Гельцер, опекавшая меня в Москве, а потом Павла Леонтьевна объяснила, что либо звонкий голос, либо курение и выпивка. Они несовместимы. Тогда я выбрала голос. Справедливость ее утверждений доказывает хрипота моего нынешнего баса.

Тогда у Маши еще не умевшая курить я допустила ошибку – затянулась довольно глубоко. Горло обожгло, меня захлестнул кашель, даже слезы на глазах выступили. Андрей немедленно отнял и загасил папиросу со словами:

– Эмансипация откладывается.

Открыл окно, выгоняя дымный запах, вернулся ко мне и посоветовал:

– Никогда не делайте того, что вам совершенно чуждо. Женская самостоятельность не в том, чтобы стричь волосы или глотать табачный дым, а в умении мыслить. Для этого необязательно выглядеть вульгарной недоученной институткой, достаточно что-то из себя представлять. Будьте самой собой – это лучшее.

Маша демонстративно удалилась с пепельницей в руках, хотя могла бы позвать Глафиру. Весь ее вид говорил, что идти на такие жертвы ради моего перевоспитания не стоило. Матвей смеялся. Я вообще не всегда понимала его, брат Маши казался двойственным, словно двуликий Янус. Знать бы, что это за двойственность! Даже если бы знала, это ничего не изменило.

Я зареклась спорить с ними на темы, в которых не сильна. Оставался театр, вернее, актерское умение. Но без конца демонстрировать свои навыки означало скатиться до настоящей клоунады.

Большевиков ругали, как только могли.

Я большевиков в глаза не видела, кроме тех, что ненадолго взяли власть в Крыму перед немцами. Но это были местные рабочие, которые никакой мировой революции не совершали, только пытались наладить жизнь путем экспроприации (я три дня училась правильно выговаривать это слово, оно хорошо помогало нарабатывать дикцию), но делали это при помощи бесконечных митингов, лозунгов и работы Советов. Иногда мне казалось, что если бы они меньше совещались, дела пошли бы лучше.

Но у Андрея претензии были куда серьезней. О Ленине и слышать не мог:

– Да его за один Брестский мир на березе вздернуть надо!

Я обомлела. Показалось, что будь у Андрея возможность, так и поступил бы прямо сейчас. Неужели он способен из-за классовой ненависти отдать приказ о расстреле? Оказалось, да.

Я в сочетании «Брестский мир» слышала слово «мир», зная только, что после заключения договора прекратилась война! Это было главным для меня, но не для тех троих, что сидели передо мной.

Андрей понял мое смущение, но расценил его по-своему, извинился, мол, не стоит вести такие разговоры, лучше петь романсы. Но меня интересовало, почему им так не нравится прекращение войны.

До сих пор в мельчайших деталях помню эту сцену, желваки, заходившие на лице Андрея. Маша хотела что-то сказать, но он остановил.

– Фанни, у Маши ранение с той войны, она была сестрой милосердия.

Маша сидела, глядя в пустоту и кусая губы, Матвей замер с самоваром в руках, словно забыв поставить его на стол.

– У Матвея ранение, у меня два. Эти награды боевые, – он кивнул на грудь Матвея и свою и тут же поморщился. – Но не это главное. Нас было семеро друзей, вернулись только трое. Моих людей погибла половина!

И все равно я не понимала. Тем более нужно радоваться, что все закончилось.

– Радоваться? Чему? Мы жизни человеческие не жалели, стояли до конца, чтобы ни пяди земли не отдать, а эти тыловые крысы одним росчерком швырнули немцам все, что мы защищали!

Он встал у окна, долго смотрел на улицу, едва ли что-то видя. Матвей поставил самовар на стол и сел, комкая папиросу в руках. Табак сыпался на скатерть, но Маша не шевелилась.

– Простите, вам неинтересно. Но если б вы знали, каково это – писать матерям, что их сыновья погибли. За Россию, с честью, как герои, но погибли! Больше не вернутся домой, не окликнут. Матвей, пойдем покурим.

Когда они вышли, я осторожно поинтересовалась у Маши о сестре милосердия. Маша скупо ответила, что невеста Матвея тоже была такой. Она погибла. И Андрей прав – все, что защищали с таким трудом и жертвами, брошено в топку революции.

Я почти с ужасом узнала, что Андрей ненавидел большевиков задолго до революции и двоих агитаторов даже приказал расстрелять. Но почему?!

– Знаешь, что в армии главное?

Что я могла ответить? Что снаряды, умение стрелять… Маша фыркнула:

– Ты только Андрею такое не скажи. Главное – дисциплина. Если ее нет, никакие снаряды и умение стрелять не помогут. А большевистские агитаторы разложили армию задолго до революции.

Я была так далека от всего этого! Для меня мир в окопах просто не существовал. Там стреляли, там были раненые, даже убитые, это кровь, страх, боль… Но это где-то так далеко, за пределами моего разумения. А красивая молодая женщина, прекрасно игравшая на рояле, читавшая французские стихи, любительница русских романсов и Тютчева видела весь этот ужас, была ранена, она знала другую сторону жизни, неизвестную мне. И все-таки она не огрубела, не стала жестокой.

Конец вечера был скомкан, чай мы не пили, самовар так и остался на столе остывать. Провожать меня отправились все втроем. Прощание вышло сухим, словно моя вина в Брестском мире тоже была.

Но я обратила внимание на то, куда они отправились, – в собор. Наверняка чтобы помянуть погибших друзей. Вот что у них за дружба… Она не просто с детства, она боевая, самая крепкая.

Я вдруг явственно увидела черту, разделяющую меня и их троих. Это не происхождение, не национальность, не счета в швейцарских или французских банках, это жизненный опыт.

Я восторженная девица, для которой главное – театральные подмостки и такие же страсти. А они хлебнули горя наяву, а не на сцене. У меня тоже был немалый уже жизненный опыт, я познала голод, холод, неприкаянность, страх, неопределенность… Но их опыт был иным, у них героизм и предательство, смелость и трусость, кровь, боль, страх… Мой опыт – это успех или провал на сцене, бытовые неудобства, пусть и серьезные. У них ставки самые высокие – жизнь или смерть.

Но я все равно не понимала, как можно не радоваться миру, пусть и добытому ценой уступок. Я и сейчас не понимаю. Каждый день продолжавшейся войны – это новые убитые чьи-то мужья, сыновья, отцы.

Кое в чем мы так и не сошлись во мнении, но, чтобы понять другого, нужно оказаться на его месте, а места у нас были слишком разными.

Спрашивать у Павлы Леонтьевны не хотелось, да и бесполезно. Она прекрасный человек, и у нее большой жизненный опыт, но опыт театральный, она хорошо разбирается в людях, а вот в политике – совсем нет. Получалось, что и не в политике, а в войне.

Я спросила у нашего Егорыча, которого все звали только по отчеству, поручая самую разную работу в театре. Казалось, что он умеет все, а если чего-то не умеет, то посмотрит, покрутит вещь в руках, крякнет пару раз, почешет затылок и починит. Он знал все обо всем, к тому же воевал, был ранен и демобилизован из-за ранения.

Егорыч вопросу удивился, немного подумал, привычно слазил пятерней в затылок, крякнул и ответил что-то вроде:

– Чего ж… Ваша правда, барышня (он всех артисток называл барышнями). Если бы я узнал, что кто-то те места, что я защищал, где кровь пролил и контузию получил, немцам отдал, я бы того своими руками повесил.

Я поняла, что у прошедших войну князя Горчакова и сторожа театра Егорыча есть своя правда. Спрашивать о Брестском мире не стала, но осмелела и поинтересовалась его мнением об агитаторах.

Последовал ритуал с рукой на затылке, кряканьем, очередным «чего ж…» и «барышней». Суть ответа сводилась к такому: он сам с агитаторами не встречался, поскольку был демобилизован на второй год войны. Но считает это дело крайне вредным, потому как в армии главное дисциплина, без нее никакое оружие не поможет (!). А те, кто агитировал брататься с немцами, и вовсе предатели. Немцу разве можно доверять? Ты с ним побратаешься и домой пойдешь, воткнув штык в землю, а он останется, твоего ухода дождется и ни штыка больше не найдешь, ни окопа, где вшей кормил, ни землицы, за которую кровь проливал.

Продолжая осторожные расспросы, я узнала, что офицеры бывают разные. Есть такие, что из-за мелкого проступка могут шомполами изувечить, а есть, и такие, что лучше отца родного, на погибель зря не пошлет. А полковник он, капитан или поручик, все равно, среди всех и хорошие есть и такие, что рука тянется к его горлу.

Конечно, я решила, что подполковник Андрей Александрович Горчаков относится к числу лучших экземпляров российского офицерства. Было приятно это сознавать, словно моя заслуга в том, что влюбилась в достойного офицера, имелась.

В те два месяца осени я бывала у Маши часто, но Андрей, да и Матвей обычно отсутствовали. Матвей уезжал в Севастополь, а Андрей то в ставку, то на фронт к Кутепову. Врачи запрещали ему снимать лангет с руки, он сердился, доказывал, что уже все зажило, что он и с одной рукой может воевать, но его держали пока на штабной работе, даже не штабной, кем-то вроде советника. Я понимала, что боевому офицеру это трудно вынести, но радовалась, ведь иначе кто знает, что могло случиться на фронте, к тому же иначе он не мог приходить к Маше.

Оказалось, что Андрей у них в квартире не живет, не любит от кого-то зависеть, у него постоянно снят номер неподалеку в «Бристоле», но посидеть с друзьями любит, потому приходит, как только возможно.

«Бристоль» – гостиница шикарная и дорогая, там даже сам император останавливался, когда бывал в Симферополе. Я слышала, что там в номерах ванны мраморные и мясо в ресторане в любой день недели.

У меня хватило выдержки не рассказать о «Бристоле» дома, иначе Ирка подняла на смех или принялась бы напрашиваться в гости. Она очень хорошая, но следовало помнить о возрасте – подростковые четырнадцать лет, да еще у столь эмоциональной девушки – сущее наказание. Ершистая, резкая, несдержанная в словах, наговорит гадостей, а потом сидит в уголке и плачет от стыда за себя.

Ирка гадости не говорила только Тате, которая за нее горой, даже если любимица виновата. Павла Леонтьевна вздыхала, мол, пройдет, нужно только потерпеть.

Я соглашалась, помня саму себя в возрасте четырнадцати лет.

У меня самой было жуткое раздвоение личности – келья в монастыре с нищим пайком в неполный фунт грубого хлеба в день и ухоженная Машина квартира с пусть не обильным, но вполне щедрым столом (Маша всегда старалась подсунуть мне что-нибудь с собой). Дома и в театре холодно – у Маши тепло, у нас голодно – у нее сытно, у нас неприкаянно и полутемно от коптилки – у нее уютно и светло от хороших свечей.

Конечно, дома мне родней, хотя что это за дом, лишь очередное временное пристанище, и к Маше тянуло не столько в уют и состоятельность, не столько в прежнюю обеспеченную жизнь, сколько в надежде увидеть Андрея.

Сейчас я понимаю, что Маша заметила мой интерес к ее другу, невозможно не заметить. Но она посмеивалась над моей влюбленностью, поощряла демонстрацию актерских навыков, даже провоцировала такие сеансы актерского мастерства, однако заметно раздражалась, когда разговор заходил о чем-то другом, и Андрей начинал объяснять мне то, чего я не понимала.

А еще она не желала допускать меня в их прошлое, с грустью вспоминала счастливые годы в подмосковном имении, но расспрашивать не позволяла, словно я могла там покуситься на что-то святое, к чему мне и приближаться нельзя.

У них было множество своих секретов, шуток, каких-то воспоминаний.

Потому открытия у меня случались каждый раз.

Андрей протянул руку к пирогу, который сам и принес, и лукаво поинтересовался у Маши можно ли взять кусочек.

– Бери уж…

– Ругаться не будешь?

Я поняла, что с пирогами что-то связано, но усомнилась, стоит ли спрашивать о секрете у подруги.

Андрей объяснил сам. Сказал, что Маша только выглядит скромницей, а на деле ругается так, что пыль столбом стоит. В то, что сдержанная красавица может произносить грубые слова, действительно не верилось. Но я тут же узнала, что когда Маша после неудачной атаки тащила раненого Андрея, то материлась крепче извозчика, ругая друга за то, что «разожрался», и клялась больше не дать ему ни куска пирога!

И я понимала, что дело не в пирогах, Андрей спокойно обходился без них и был строен, а в Машином отчаянье – ей не хватало сил дотащить раненого друга до окопа, чтобы по пути не убили и помощь оказали скорей. Потому и ругалась матом.

Меня тянуло в этот дом не только из-за красивого подполковника, но, приходя, я надеялась застать там Андрея. Мы довольно часто виделись, хотя у Маши уроки и госпиталь, у меня театр. Кроме того, не хотелось быть навязчивой, я не просто выглядела бедной родственницей рядом с ними, но была словно на ступеньку ниже.

И дело не в состоянии или фамилии, я с трудом окончила гимназию и больше не училась. Конечно, жалела об этом, но тогда само присутствие в гимназии было мучением, учителя казались вредными занудами, только и ждущими случая унизить, соученицы – пустышками, а сами предметы – ненужным пустословием.

Павла Леонтьевна образована хорошо, но и ее знания касались прежде всего театра, литературы и музыки.

Да, я бывала в Париже, но семью Гирша Фельдмана мало интересовали картинные галереи или театральные премьеры. Отец в основном встречался с «нужными» людьми, обговаривая свои коммерческие дела, а мы – мама, Белла и я – гуляли, катались в экипаже и по Сене, осваивали магазины. О театре мама сказала, что он не русский, а значит, ничего ждать не стоит. Подтверждение получили в первый же день, отправившись на какую-то пошлую пьеску. В оперу я идти отказалась – не люблю ее с детства. Магазины были неинтересны. Художники на Монмартре попались сплошь бездарные и вульгарные (нам не повезло).

Скорее всего, я была к Парижу просто не готова. У русского человека начала ХХ века Париж связывался с ожиданием чего угодно, только не настоящего Парижа. Каждый и находил, и не находил ожидаемого, а потому каждый либо разочаровывался, или очаровывался французской столицей.

Не помню, чего именно ждала, но разочаровалась. Первое впечатление самое сильное, перебить его трудно. Помнишь, Алиса Георгиевна рассказывала о своем первом впечатлении от Парижа, куда она приехала уже совсем взрослой, состоявшейся актрисой? Париж поразил ее тем, что ничем не поразил. Вот, меня также.

Помнишь всеобщее «ах, Париж!», «увидеть Париж и умереть!»? Возможно, в Петербурге этого было меньше, а вот в провинции убеждение, что без Парижа и жизнь не жизнь, укоренилось в голове каждой девицы. И то, что я восторга не выказывала, кто-то считал снобизмом, а кто-то тупостью. Как можно любить Москву больше Парижа?!

Нелепо, что так рассуждали те, кто вообще никогда не бывал в Париже, а то и в Москве. Какая-нибудь глупая провинциальная барышня, закатывая глазки, шептала то самое: «ах, Париж!» и добавляла: «фи, Москва!».

У Маши я встретила единомышленников, вернее, не совсем.

Здесь тоже любили Россию, чаще вспоминали подмосковные рощи и всенощную, липовый мед и катание на тройках, русский морозец и блины на Масленой… Заграница хорошо, но душа дома, в России. Я видела, что моим новым знакомым и в Крыму неуютно, хочется в прежнюю жизнь, потому они часто пели русские романсы.

В этом я с ними согласна, какой бы заманчивой ни была заграница, какой развитой, удобной, ухоженной, сердцу иногда милей русская непролазная грязь, чего иностранцам никогда в нас не понять. Блестящий аристократ, говорящий на французском, немецком, английском без акцента, завсегдатай Баден-Бадена и Монте-Карло с удовольствием выпивает стопку водки и закусывает малосольным огурчиком где-нибудь на захудалом постоялом дворе на границе и облегченно вздыхает: «Наконец-то дома!».

Но очень быстро выяснилась одна особенность.

Маша и Матвей – москвичи, когда не отдыхали в подмосковном имении, проживали в доме на Ермолаевском прямо у пруда, там теперь архитекторы сидят.

Помнишь, мы с тобой уточек кормили на Патриаршем пруду, а я все здание разглядывала? Оно новое, когда Машины родители за границу уехали, они дом продали, так на его месте Архитектурный союз и выстроился. Кажется, так.

Маша вспоминала, что из ее окон Патриарший пруд был виден в любую погоду, даже когда все в зелени. Хорошее место. От моего Старопименовского недалеко, так я иногда хожу, представляя, что вон та девочка – Маша, кормящая уточек, а двое мальчишек – Матвей и Андрей, приехавший к ним в гости.

Едва ли Андрей к ним приезжал. В подмосковном имении дружить – это одно, а в городе другое. В этом и состояло различие между ними – Андрей был столичной штучкой. У Горчаковых большой дом на Таврической. Когда была в Питере, нарочно ходила посмотреть. Красивый дом, и вид из окон на сад тоже красивый. Но там все другое, Петербург холодный, имперский.

И вот мы с Машей и Матвеем любили Москву, а Андрей свой Петербург. Он называл Москву большой деревней, а Маша Петербург в ответ ледяной столицей и говорила, что в нем нет ничего русского.

Такие споры между друзьями возникали часто, я оказалась свидетельницей одного из них. Андрей возражал, что русское и российское не одно и то же. Москва – русский губернский город, побывавший однажды столицей и решивший, что это навсегда. Мол, Москва снова столица, теперь у большевиков. И этим все сказано – они разорят остатки европейского лоска, если таковой в белокаменной был, все будет по колено в грязи, а уж район Машиных Патриарших прудов и вовсе превратится в одну сплошную лужу.

На вопрос, почему, объяснил с насмешкой, что булыжник – оружие пролетариата, следовательно, будет (если уже не был) выковырян из мостовой, а мостовая без булыжника – просто грязь!

В те два месяца я бывала у Маши часто, я старалась проводить у нее каждый свободный от спектакля вечер, особенно, если Павла Леонтьевна была занята в театре. Андрея и Матвея заставала изредка. Когда их не было, мы сидели у огня, читали, Маша что-то шила, иногда играла на рояле.

Если дома бывал Матвей, то иногда танцевали, пели романсы, играли в карты или занимались подобной ерундой.

Если же бывал Андрей, разговор немедленно принимал серьезное направление, он словно приносил с собой иной дух – тревожный, мятежный, дух размышлений и страстного желания что-то понять. Маша была этим недовольна, не раз выговаривала, что так нельзя, что даже в редкие минуты отдыха он не дает покоя своим нервам.

Андрей отвечал, что сейчас отдыха быть не может, а в мире происходит что-то, разобраться с чем просто необходимо. Наверное, сказывалось то, что он единственный из нас бывал в то время на фронте и видел, что беда надвигается, несмотря на все бодрые заявления генералов.

Помню, Матвей ругал генерала Слащева, мол, этот буйнопомешанный лучше сидел бы в тылу со своим попугаем, а не лез на передовую. Андрей был категорически не согласен, говорил, что генерал, конечно, употребляет наркотики из-за сильных болей после ранений, но это не мешает ему быть очень толковым военным. А еще, что Слащев мешает Врангелю так же, как сам барон мешал генералу Деникину.

От меня все это было очень далеко, заметив, что я скучаю, Андрей переводил разговор на другое. Но он категорически не желал играть в карты или болтать ни о чем. Чувствовалось, что в доме у друзей ему становилось все неуютней, даже юношеские воспоминания уже так не грели. Я с тоской ждала, когда он прекратит приходить вовсе.

Понимала это и Маша, потому позволяла Андрею обучать азам политики меня, видно, в надежде, что новая неопытная слушательница ненадолго привлечет друга. Тут наши с ней интересы совпадали, я была готова обучаться хоть стрельбе из револьвера по воробьям, только бы у Андрея. Понимала, что в вопросах политики и теории социальных потрясений выгляжу полным профаном, в чем честно признавалась, упирая на страстное желание обновления.

Однажды такой разговор зашел после «Буревестника», которого я прочитала очень (ну очень!) эмоционально. Не помню, почему прочитала, повод нашелся, мне очень нравилось и нравится это коротенькое произведение Горького, а уж в те времена ожидание хорошей бури было совсем кстати. «Пусть сильнее грянет буря!» Что может быть лучше? Для меня буря – это обновление, после грозы всегда так легко дышится, и воздух свеж, и солнце светит особенно ярко, и небо голубое.

Все время, пока я читала, Андрей не отрываясь смотрел в мое лицо. Боковым зрением заметила, что настолько же внимательно смотрит и Маша – только на него. Матвея в тот день дома не было. У меня текст всегда вызывал настоящий восторг, а вот у Андрея – нет. Когда закончила читать, Маша пару раз ударила в ладоши, через пару секунд мучительного ожидания аплодировал и Андрей, но я понимала, что это всего лишь вежливость.

Так и есть, похвалив блестящее исполнение, он вдруг поинтересовался, видела ли я бурю в действительности. Пришлось признать, что нет.

– А ее последствия на берегу?

Но ведь в тексте аллегория! Буря – это обновление. Я поведала о любви к свежему воздуху после грозы, яркому солнцу, голубому небу.

Он кивнул, мол, тоже очень любит эту чистоту природы после разрушения, но спросил, уверена ли я, что нынешняя буря ради обновления и принесет свет, а не тьму? Что разрушения не будут настолько велики, чтобы не оставить всех на груде камней любоваться голубым небом и ярким солнцем без малейшей надежды в скором времени обрести хотя бы крышу над головой? Не будет ли эта буря губительна?

Кажется, я «глубокомысленно» заявила, что все требует своих жертв, в том числе буря.

Тогда Андрей поинтересовался, знакома ли я с теориями этого самого обновления.

Вот уж чем не интересовалась вовсе! Для меня буря и обновление были просто бурей и обновлением безо всяких теорий. А о существовании революционных теорий я вообще не думала, мы с Павлой Леонтьевной гордились своей аполитичностью, тем, что театр выше любой политики, что мы поднялись над толпой, жаждущей разрушения. Обновление к разрушениям не относилось, оно было само по себе – обновление, и все тут.

На вопрос, понимаю ли я, что такое настоящий революционер, по мнению теоретиков нынешней революции, я только пожала плечами, мол, какое мне дело и до революционеров, и до теоретиков.

Андрей со вздохом поднялся, подошел к шкафу, достал оттуда книгу, раскрыл на заложенной странице и прочитал:

– «В революционере должны быть задавлены чувства родства, любви, дружбы, благодарности и даже самой чести. Он знает только одну науку – науку разрушения». Это не барон Врангель сочинил и не Махно, это идеолог разрушения Михаил Бакунин. Фанни, Вы согласны с этим?

Я возразила, мол, не может быть! Андрей положил текст передо мной. Через всю страницу красным карандашом было размашисто написано: «Подлец и преступник!».

Но я очень плохо представляла, кто такой Бакунин, слышала что-то о том, что он анархист, не больше. Политика, снова политика. Без объяснений было видно, что я этим не интересуюсь и ничего в этом не смыслю.

Андрей снова вздохнул:

– Вот потому, что большинство, как вы, ничего не хочет знать и даже слышать, теорию господина Бакунина ныне претворяют в жизнь на огромной территории Российской империи. Хотя какая уж тут империя, только Крым и остался. Поверьте, когда придут последователи господина Бакунина, они не вспомнят ни о родстве, ни о любви, ни о чести… А они придут, потому что даже в Русской Армии больше тех, кто не хочет вспоминать о главенстве у революционеров науки разрушения либо просто желает отсидеться.

Ниночка, я столько лет не могла и сейчас не могу написать правду о Крыме тех месяцев, потому, что воочию увидела, что Андрей прав. Об этом нельзя говорить, это не отрицается, оно просто замалчивается, словно не было ноябрьского-декабрьского кошмара двадцатого года. О нем нельзя забыть, если и можно вспоминать, то только о расстрелах большевиков по решению суда белых.

И ты об этом молчи, ладно? Опасно. Возможно, то, что я это пишу – глупо, но нужно хоть раз написать, даже для того, чтобы потом сжечь.

Странные беседы для влюбленной девушки, не правда ли? Я слышала, что студенты мучают своих прелестных подружек беседами о физических явлениях, устройствах разных машин или подробностями о физиологии человека и животных, стараясь выглядеть умней, чем они есть на самом деле.

Но здесь была политика, и у Андрея не было необходимости выглядеть умней. Я ненавидела политику, не желала не только заниматься ею, но и слышать о таковой. Но политика пришла в мой дом голодом и холодом, а в мою душу словами Андрея.

Он тоже не занимался политикой, но был вынужден жить, учитывая ее законы. Я поняла, что Андрей знает многие работы революционеров куда лучше тех, кто за революцию выступал и даже ею руководил. Знал и боролся совершенно сознательно. Был контрреволюционером? В душе – наверное. На деле – офицером Русской Армии и просто русским человеком.

Однажды он задал мне вопрос, должен ли человек, не согласный с действующей политикой, ей сопротивляться, продолжать жить со своим собственным мнением или быть уничтоженным за отличные от одобренных властью взгляды. Я ахнула по поводу уничтожения, в ответ мне напомнили, что расстрелянные из-за несогласия с властью Советов уже исчисляются тысячами в одном Петербурге или Москве.

– Так что должен делать человек, если он не согласен с навязанным большинству мнением?

Я не знала ответ на этот вопрос. Думаю, его не знал и сам Андрей.

Я всегда представляла любовь как нежные беседы на скамье под цветущей сиренью, шепот волн (неважно, моря или мелкой речушки), легкий теплый ветерок, крупные звезды в небе… и восторг, обязательно восторг от всего – в душе и на устах. Романтика. И уж конечно, никакой политики. И разговоры только о прекрасном.

Но вокруг был стылый осенний Симферополь, из всего перечисленного – только крупные звезды, а вместо романтики – фронт и та самая политика.

Но любовь все равно была, я изменилась, повзрослев за эти пару месяцев на десять лет и мгновенно растеряв свою идиотскую восторженность барышни, далекой от жизни.

Обычно путают понятия «жизнь» и «быт». Отсутствие еды и тепла – это быт, а вот такие взаимоотношения, когда в сердце восторг и боль одновременно, когда надо решать судьбоносные вопросы и никто помочь не может – это жизнь. Я перешла от вопросов быта к вопросам жизни. Это только из-за Андрея, без него никогда не стала бы разбираться в таком. Впрочем, как и большинство остальных людей в Крыму.

Вот какой необычной была моя единственная настоящая любовь.

Ты удивлена? Подожди, еще не то прочтешь…

Почему-то вспомнилась одна история, которую я рассказывала многим. История о первом в жизни (и неудачном) свидании.

Так вот, рассказывала я ее не совсем так, как было дело. Ты ее слышала. Помнишь, самый красивый мальчик из старшего класса мужской гимназии пригласил меня на свидание. Я собиралась полдня, в сад пришла раньше времени и обнаружила там подле заветной скамейки самую красивую девочку женской гимназии. Мы были едва знакомы, лишь кивнули друг дружке и принялись расхаживать подле скамейки, я размышляла о том, с кем должна встретиться она. Мысленно перебрала всех, и решила, что это кто-то взрослый, из студентов. Мне и в голову не приходило, что кавалер у нас один! Но это оказалось именно так.

Мало того, они сговорились, чтобы унизить меня. Мальчик подошел к нам и взял за руку ее, и они стали надо мной смеяться. Я, стараясь не расплакаться, пошла прочь, а мерзацы принялись бросать мне в спину мелкие камешки и делали это до тех пор, пока я не скрылась за поворотом. Все так, кроме последнего.

Помнишь, ты еще удивилась моему непротивлению. Нина, ты была права. После первого камешка я замерла в недоумении, а после второго, кстати, едва задевшего подол платья (они тру́сы! способны только бросать в спину), шагнула в сторону, подобрала два камня побольше и пошла на своих обидчиков чеканным шагом. Наверное, выражение моего лица не оставляло сомнений в том, что будет дальше, эти двое кинулись наутек. Отбежав немного, девочка остановилась и крикнула:

– Ненормальная!

Камень полетел в их сторону. Мальчик бежал быстрей девочки, это было смешно, я расхохоталась:

– Какой у тебя храбрый кавалер, только пятки сверкают!

И пообещала сохранить второй камень до следующей встречи.

Конечно, после этого в гимназии мне делать было нечего, засмеяли бы. Не станешь же всем рассказывать, как на свидании бросались камнями. Я прекрасно понимала, что им поверят, но не мне.

Не мне, потому что я еврейка. И придется всю жизнь об этом помнить.

Предыдущая главаГлава 4 из 10Следующая глава