Вместе с Матвеем Ивановичем Платовым Ермолов квартировал в версте от Леташовки, местоположения фельдмаршала. Самолюбивый, знающий себе цену, он чувствовал себя оставленным не у дел. Поводом для недовольства было то, что Кутузов назначил при себе дежурным генералом с широкими полномочиями Петра Петровича Коновницына. До тех пор все доклады главнокомандующему делал только Ермолов, он же отдавал его приказания. Теперь между фельдмаршалом и начальником штаба 1-й армии встал Коновницын, подогреваемый интригами генерал-квартирмейстера Толя.
Алексей Петрович чтил Коновницына как отлично храброго и твёрдого в опасности военачальника, но не видел я нем ровно никаких способностей штабного работника. Подтверждение не заставило ожидать себя долго. Когда Коновницын стал получать от Кутузова бумаги, то, не умея вникать в них, тотчас отсылал Ермолову, прося класть резолюции. Тот вначале исполнял его просьбы, но затем, выведенный из терпения частыми присылками большого количества бумаг, принялся возвращать их в том виде, в каком получал. Однако дежурный генерал не унимался. В конце концов, Ермолов отправил ему резкую записку: «Вы напрасно домогаетесь сделать из меня вашего секретаря». Коновницын явился тогда к Кутузову с заявлением, что возложенная на него должность выше его сил и что «Алексей Петрович ругается и ворчит», Рассерженный фельдмаршал вызвал к себе Ермолова.
Господский дом князя Волконского, прекрасной архитектуры, в котором размещалась главная ставка, был заполнен военными, а цветник перед крыльцом весь истоптан лошадьми. Однако сам Кутузов занял простую избу в три окна, составлявшую его столовую, приёмную, кабинет и позади перегородки спальню. Насупротив светлейшего, в просторной пятистенке, жил Беннигсен, проводя время праздно и угощая ежедневно роскошным обедом свою многочисленную свиту. Простак и рубака, Коновницын находился подле Кутузова, в курной избе в два окна на улицу.
Войдя в горницу, над дверью которой мелом было начертано: «Главнокомандующий», Ермолов увидел Кутузова, уместившего своё полное небольшое тело на складном стульчике. Он был в коротеньком сюртуке, имея, по обыкновению, шарф и шпагу не по-уставному, через плечо. Рядом, на крестьянской лавке сидел Коновницын, лицо которого выражало растерянность.
Завидя Ермолова, Кутузов закричал, передразнивая их с Коновницыным:
— Один уверяет, что не может, а другой всё может, да не хочет! Я о вас обоих напишу государю…
— Ваша светлость, — отвечал Ермолов, — штабная работа мне противна, и я прошу направить меня во фронт.
— Не я тебя назначал, а государь, следовательно, не мне и отменять его распоряжения, — остывая, сказал Кутузов.
…Ермолов ехал Тарутинским лагерем, мало-помалу освобождаясь от гнетущих мыслей. В землянках и шалашах играла духовая и роговая музыка, звучали песни. Тихая погода, приятное зрелище заходящего солнца возбуждали надежду и радость. Ещё более поднимали настроение утешительные разговоры солдат. Старые усачи припоминали предания отцов своих, когда Пётр Великий завлёк шведа, на его погибель, во глубину страны и разбил наголову под Полтавой.
— Что произошло с Карлом Двенадцатым, то и с Наполеоном Карловичем случиться может, — говорили они новобранцам у курящихся биваков, — ежели постоять грудью, до последней капли крови…
Ермолов отправился в расположение артиллерийской роты штабс-капитана Горского и, застав его приятельски беседующим с подчинёнными, встал поодаль, чтобы не смутить батарейцев своим внезапным появлением.
— Слышите, друзья мои, — рассуждал ветеран. — Вы небось думаете, что все французы умны? Образованны? Вздор!
— Поболтать о пустяках красно, поврать людно о небывалом, поплясать, как прыгает сорока, — это их дело. А знать настоящее? Э, нет, у них в голове путаница! Да и самые их разум пики-то, коль коснётся до святой нравственности, так вот слышите, господа, в этих делах они хуже моего слуги Потапки. Славны бубны за горами! А наши-то большие богачи от них без души. И детей-то своих отдавали им в паученье, и без француза-компаньона дом не дом. А француз-то иной, слышите, друзья мои, был кучером да лакеем во Франции, а у нас стал во всём учителем. Хороши ж будут детки господ богачей! Знатные будут внуки! Будет прок — дожидайся!
— Позвольте, Степан Харитонович, — возразил один из молодых офицеров, — как же это? По-вашему, не должно знать паук? А ведь и сам Суворов говаривал: «Ученье свет, а неученье — тьма».
— Так, истинно так! — отозвался Горский. — Да, слышь ты, не понял ты меня и не проник в золотые слова батюшки Александра Васильевича. А он тут же добавлял: «Дело мастера боится…» Наука и познания нужны и необходимы.
— Ты должен знать непременно историю Отечества, всемирную историю, географию, статистику, знать науки — математику, рисование, черчение планов, инженерное и артиллерийское искусство и понимать для необходимости — слышь ты, — для одного дела языки иностранные. И всё это нужно, необходимо. Но сынкам богачей и бояр передавали ли всё это в совершенстве учителя-французы? Нет! Они и сами того не знали. Это, слышь ты, наёмники, и самый лучший из них, из иностранцев, ведь не знает нас, нашего характера, нашей Руси и, презирая всё русское, образовывал дитя по своему уму-разуму заграничному. И вот этот выросший боярич стал не то русский, не то иностранец: о своей матери-России ничего вовсе не знает. О ней у него — так темно, о всё заграничное — светло. И от этого в душе его не явится любовь к своему Отечеству, а явится презрение к народу русскому…
— А-Ай да Харитоныч! Аи да хват!» — одобрительно думал Ермолов, снова ощущая, как далеко ушёл сам он душой от прежнего себя, того безусловного приверженца французских идей и мыслей, каким был в смоляничской «галере» у Каховского. Он хотел уже выйти из своего укрытия, когда кто-то тронул его за плечо. Адъютант Фонвизин почтительно и вместе с тем с принятой у Ермолова почти семейной простотой доложил:
— Алексей Петрович, я вас насилу отыскал… Вас разыскивает какой-то странный крестьянин… Он пригнал крупную партию пленных… Говорит, важные сведения…
— Да где же он? — поинтересовался генерал.
— За лагерем, где содержатся французы…
К тому времени в многочисленных мелких стычках с неприятелем было отбито уже несколько тысяч пленных.
Любопытно было видеть их всех вместе в загоне для скота:
голубой гусар стоял возле малинового улана; длинный кирасир в рыцарском шишаке возвышался подле тощего итальянца-стрелка; гвардейский артиллерист в куньей шапке глядел с презрением на малорослого вестфальца; француз с голландцем, испанец с поляком, баварец с итальянцем являли собой странную смесь европейских наций в одной толпе. Сами они дивились своему стечению; многие не понимали друг друга, как при вавилонском столпотворении, и только некоторые слова языка господствующей нации давали разуметь им, что все они суть сподвижники одного кровавого владыки. Многие из них имели разные вещи, бронзовые и серебряные, награбленные в Москве: перстеньки, серьги, колечки. Они торговали ими, и добрые русские солдаты выменивали на хлеб и сухари или покупали за деньги то, что могли бы отнять у грабителей как им не принадлежащее…
К Ермолову приблизился человек в крестьянском кафтане, с окладистой светло-русой бородой и остриженными в кружок волосами. Вглядевшись в его лицо, генерал с удивлением воскликнул:
— Штабс-капитан Фигнер?
— Да, ваше превосходительство, — отвечал тот. — Я прибыл из Москвы. С французским паспортом.
От Фигнера Ермолов узнал подробности происшедшего в несчастной столице.
Когда, по выезде из Москвы, Кутузов был у Коломенской заставы, Наполеон стоял уже у Дорогомиловской. Он с нетерпением ожидал депутатов с мольбою о пощаде и городскими ключами; перед ним лежал на траве большой план Москвы. Не видя депутатов, Наполеон посылал одного за другим гонцов узнать о причине, замедлившей их прибытие. Но напрасно блуждали посланные по пустым безлюдным улицам. Наконец Наполеон приказал государственному секретарю Дарю ехать в Москву:
— Приведите же ко мне бояр!..
Обуявшее Наполеона недоумение распространилось и на окружающих. Они стояли в молчании, ожидая развязки столь непредвиденного случая, тем более что распоряжения к торжественному вступлению в Москву были сделаны ещё утром.
Наконец воротились и посланные Наполеоном офицеры, ведя с собою нескольких живших в Москве иностранцев — десятка два гувернёров, коммерсантов и одного книгопродавца.
— Кто вы? — обратился к нему Наполеон.
— Француз, поселившийся в Москве, — последовал ответ.
— Следственно, мой подданный. Где сенат?
— Выехал, — ответствовал книгопродавец.
— Губернатор?
— Выехал.
— Где народ?
— Его нет.
— Кто же здесь?
— Никого…
— Быть не может! — воскликнул Наполеон.
— Клянусь вам честью…
— Молчи! — перебил его Наполеон и тем кончил разговор.
Неожиданность поразила французов громовым ударом, рушились победные грёзы, радость обращалась в уныние, а потом и в ропот. До наступления темноты в городе сохранялась видимость порядка, но когда пала ночь, насилия сделались повсеместными. Изнурённые недостатком пищи и усталостью, неприятели врывались в дома и, утолив голод и жажду, предавались порывам необузданных страстей. Ответом было мщение.
Едва Наполеон вступил в чертоги царей русских, запылали Гостиный двор и Каретный ряд.
К вечеру разгоравшийся в разных местах огонь при поднявшемся вдруг порывистом ветре соединился в один огромный пожар. В полночь вокруг Кремля ничего не было видно, кроме извивавшегося под облаками пламени. Рассвирепевший вихрь носил во все стороны горящие головни и пламень. Огонь перебрасывался с церквей на дома и с домов на церкви. Буря и пламень рвали кресты с божьих храмов; растопленные металлы текли по улицам, точно лава. Гибли сокровища наук, запасы торговли и промышленности, памятники искусств, знаменитые библиотеки и коллекции (в числе последних, в собрании А.И. Мусина-Пушкина, сгорела копия бесценного «Слова о полку Игореве»). Горели общественные здания, древние палаты царей и патриархов, рушились жилища мирных граждан и церковные храмы. Гробы праотцов и колыбели настоящего поколения — всё было пожираемо огнём; неприкосновенными остались только честь и свобода России.
Яркий свет, разливавшийся в окна дворца, неоднократно прерывал сон Наполеона. Он выходил на балкон, смотрел на огненное море, вздымаемое бушующими ветрами. Поражённый зрелищем столицы, тонущей в огне, он говорил:
— Москвы нет более! Я лишился награды, обещанной войскам!.. Русские сами зажигают… Какая решительность!..
Что за люди? Это скифы!..
Палящий жар согнал Наполеона с балкона, он не мог даже стоять у окон: стёкла трещали и лопались. Головни начали падать на Кремль; несколько раз загорался арсенал.
Гвардия стала в ружьё. Вице-король Евгений и начальники гвардии Лефевр и Бессьер упрашивали Наполеона выехать из Кремля за город. Он долго не соглашался, пока ему не донесли, что все находящиеся в Кремле подвергаются неминуемой опасности сгореть заживо.
Ближайшая дорога в Петровский дворец, куда он решил перебраться, была недоступна: на Тверской с оглушающим треском обрушивались кровли, падали стены, горевшие брёвна и доски; в разные стороны летели железные листы с крыш. Пламя крутилось в воздухе над головой Наполеона, пылающие брёвна и раскалённые кучи кирпича преграждали ему дорогу. Он шёл по огненной земле, под огненным небом, среди огненных стен. С окружавшей его охраной добрался он через огненный лабиринт до Арбатской части и Дорогомиловской ямской слободы, откуда поехал вправо, вверх по Москве-реке, и потом мимо Ваганьковского кладбища, открытым полем.
Четыре дня жил Наполеон в Петровском дворце, между тем как несчастная Москва была позорищем неслыханных злодейств. Посреди пламени совершались разбои, душегубства, поругание церквей. Не были пощажены ни пол, ни возраст, ни невинность, ни святыня. В неприятельской армии исчезли все узы повиновения; корысть соединяла генерала с простым солдатом. Вооружённые мечом, опьянённые крепкими напитками и злобою, враги бегали по улицам и осиротевшим домам, стреляли в окна, губили всё живое и уносили всё ценное.
Но в развалинах пылающей столицы захватчики почувствовали упорное сопротивление какого-то отважного и скрытого мстителя. Вооружённые отряды среди пламени, на улицах и в домах, делали засады, нападали на грабителей, особенно по ночам. Так Фигнер с набранными им удальцами начал истреблять неприятелей.
Тщетно французы искали его, хоть он был у них перед глазами. В простой одежде мужичка, днём он бродил между неприятельскими солдатами, чем мог, им прислуживал, вслушиваясь в разговоры; потом давал распоряжения своим удальцам для ночных нападений, и к утру на всех улицах находили тела убитых врагов.
— Хотелось мне пробиться к Наполеону, — рассказывал Фигнер, поглаживая бороду. — Но каналья-гвардеец, стоявший на часах, шибко ударил меня прикладом в грудь…
Я был схвачен и долго допрашиваем, потом стали за мной присматривать, и я ускользнул из Москвы…
Фигнер показывал Ермолову выправленный им французский билет, удостоверяющий, что податель сего — хлебопашец из города Вязьмы, возвращающийся на жительство.
По выходе из Москвы отважный партизан был взят в проводники небольшим вражеским отрядом, направляющимся от Можайска. Целый переход следовал он с ним и высмотрел, что шесть орудий итальянской артиллерии охраняют выписавшиеся из госпиталей солдаты. С ночлега Фигнер бежал в лес, где недалеко от дороги скрыт был его отряд. Неприятельский парк был захвачен почти без сопротивления — казну Фигнер раздал сподвижникам своим, всё прочее сжёг, а пушки зарыл в землю.
— Я старался, — закончил свой рассказ Фигнер, — чтобы французы не чувствовали себя спокойно ни днём ни ночью в тех местах, через которые проходил отряд мой…