Рано утром 25 августа Кутузов осматривал армию.
Он объезжал войска, надев против обыкновения полную парадную форму, в больших дрожках в сопровождении Беннигсена, немногих генералов и малой свиты. Ермолов ехал у колеса для принятия приказаний. Погода была пасмурная, изредка шёл мелкий дождь.
Тревожная тишина царила на другом, низком и болотистом берегу извилистой реки Колочи; обманчиво пустынными казались леса за Бородином и Доронином, Лишь изредка на открытое место выскакивал всадник, направлявшийся для обозрения в сторону русских позиций, и тогда в него посылался одиночный картечный или ружейный выстрел.
Совсем иная картина открывалась, однако, с высокой колокольни Бородина. Квартирмейстер главного штаба восемнадцатилетний прапорщик Николай Муравьев, только что побывавший на колокольне, возбуждённо рассказывал:
— Французы всё более подаются влево… Леса наполнились их стрелками… Артиллерия, пробираясь скрытными тропками, выезжает на холмы и пригорки…
У Курганной высоты, составляющей оконечность правого крыла 2-й армии, дрожки застряли и не могли продвинуться далее по всхолмлённой местности. Главнокомандующий вышел и в сопровождении спешившихся генералов направился к редуту, где кипела работа. С трёх сторон кургана солдаты копали канавы для двенадцати батарейных и шести лёгких орудий, насыпали валы, подтаскивали пушки и зарядные ящики. Это были артиллеристы и пехотинцы из корпуса Раевского, именем которого назвали потом и саму батарею.
— Вот он, ключ всей позиции, — торжественно проговорил Беннигсен.
Кутузов быстро глянул на него, удивляясь всегдашней способности барона Леонтия Леонтьевича изрекать со значительным видом всем очевидные истины. Беннигсен стоял, опершись на эфес шпаги, высокий, поджарый, самоуверенный, и, будучи ровесником светлейшего, выглядел в свои шестьдесят семь лет молодцом. «Любвеобильной императрице Екатерине Алексеевне, — вспомнилось вдруг Ермолову, — он был известен с полковничьего чина и не одной военной храбростью…»
Ермолов высоко ценил, даже преувеличивал полководческие способности Беннигсена, несмотря на его пагубную нерешительность; проявленную в минувшей войне с французами. Барон Леонтий Леонтьевич был приятельски знаком с отцом Ермолова, знал самого Алексея Петровича с ребячества. И случалось, держал его на коленях. А затем с персидского похода графа Зубова и своего губернаторства в Вильно покровительствовал ему и поддерживал в трудные времена…
Между тем солдаты, бросив шанцевать, с криком «ура!» окружили главнокомандующего. Кутузов, переждав возгласы восторженного приветствия, обратился к ним:
— Братцы! Вам придётся защищать землю родную, послужить верой и правдой до последней капли крови. Надеюсь на вас. Бог вам поможет. Отслужите молебен.
Кутузов говорил просто, языком, доступным всем. Единодушное «ура!» вновь загремело, провожая светлейшего к дрожкам. Главнокомандующий подозвал к себе Ермолова и повелел, не изменяя положения войск, отвести левое крыло 1-й армии, в самом месте её соприкосновения со 2-й, довольно далеко назад. Этим, как понимал Ермолов, устранялась опасность внезапных атак во фланг 1-й армии скрывающегося в лесу неприятеля и возможность быть им обойдённой.
Шевардинский бой убедил Кутузова, что общий левый фланг войск слабо укреплён, и он выдвинул к Утице 3-й пехотный корпус Тучкова. На главные позиции от Шевардина отошла 27-я дивизия Неверовского. Свою квартиру Кутузов перенёс из Татаринова в селение Горки, на новой Московской дороге, между 6-м и 4-м корпусами.
Возвращаясь в ставку, фельдмаршал сказал своим офицерам:
— Французы переломают над нами свои зубы. Но жаль, что, разбивши их, нам нечем будет доколачивать…
Жаль…
Перед вечером, исполняя повеление Кутузова, Ермолов приказал конноартиллерийской роте 2-й пехотной гвардейской дивизии, у которой хранилась икона Смоленской божьей матери, пронести её по лагерю. «Священнопобедные венцы от Христа прияша…» — летело над полем, и дым кадильниц мешался с дымом пороховым. В день преставления Сергия, Радонежского чудотворца, благословившего князя Московского на битву с ордами Мамая, начальник и солдаты укрепились молитвой, готовясь противостоять полчищам, сжавшим разгромить Россию.
Наступавшее сражение не могло походить на битву обыкновенную. С одной стороны народы чуть не всей Европы, различные обычаями, нравами, языком, стремились сломить последнюю препону для довершения всемирного преобладания завоевателя и, может быть, для водружения его знамён за Уралом. С другой стороны стояли русские, ровные по чувству и крови, а за ними были их дома и семьи, могилы предков, Москва и вера отцов.
Солдаты точили штыки и отпускали сабли; артиллеристы передвигали орудия, избирая для них выгоднейшие места; генералы и полковые начальники говорили солдатам о великом значении наступавшего дня. Один из них сказал:
«Ведь придётся же умирать под Москвою: так не лучше ли лечь здесь?» Наступил вечер. Поднялся ветер и с воем гудел по бивакам. Сторожевые цепи одна другой протяжно посылали отголоски. На облачном небе изредка искрились звёзды. Мало кто спал обычным сном в эту ночь. Ермолов вовсе не сомкнул глаз.
Поздно за полночь вернулся он из главного штаба на место ночлега — в простой овин, который занимал вместе с начальником артиллерии 1-й армии Кутайсовым и дежурным генералом Кикиным. Они рассуждали о том, что на этом поле вверяется жребию участь Москвы, а возможно, и России, что многим из тех, кто бодрствует или дремлет сейчас, не суждено будет дожить до завтрашнего вечера.
— Нот, господа, — сказал двадцативосьмилетний Кутайсов. — Я всегда иду смелее вперёд, когда не знаю, что меня ожидает. Ведь хуже смерти ничего не случится, а смерти не минуешь!
Ермолов любил молодого генерала за пылкость нрава и одарённость натуры: Кутайсов знал в совершенстве шесть языков, писал стихи по-русски и по-французски, отлично рисовал и обладал большой эрудицией в военном деле. Он взглянул Кутайсову в лицо и вдруг содрогнулся, встретив неподвижный, странный взгляд, в котором, казалось бы, виделся отпечаток неизбежной судьбы. Алексей Петрович вспомнил о давнем пророчестве монаха Авеля, угадавшего в нём дар предвидения. И сейчас, глядя в глаза Кутайсову, он проговорил как бы против собственной воли:
— Мне кажется, завтра тебя убьют…
Поражённые этими словами Кутайсов и Кикин молчали; не сказал больше ничего и Ермолов, прислушивавшийся к звукам затихающего лагеря. Всё было спокойно на позиции русских. Но ярче обычного блистали огни неприятельские, и в стане французов раздавались приветствия Наполеону, разъезжавшему по корпусам.
Разноплеменная армия, завлечённая в дальние страны хитростями великого честолюбца, имела нужду в возбуждении: надо было льстить и потакать страстям. Наполеон не жалел ни вина, ни громких слов, ни лести. Его озабочивала только мысль: не отступит ли Кутузов без сражения? Окончив обозрение русских позиций, он расположился в своей палатке, влево от столбовой дороги, между Бородином и Валуевом. Мучительное беспокойство прерывало сон Наполеона. Он беспрестанно подзывал своих приближённых, спрашивал, который час, не слышно ли какого-либо шума, и посылал осведомиться, на месте ли неприятель.
С заблестевшей зарей Наполеон был уже на ногах. Он указал на неё адъютантам и воскликнул:
— Вот оно, солнце Аустерлица!
Но солнце теперь было против французов. Оно всходило со стороны русских и ослепляло незваных пришельцев.