Как улыбку судьбы, как первое радостное предзнаменование воспринял Алексей Петрович то, что сын костромского губернатора оказался его сотоварищем по московскому университетскому пансиону. Кочетов, тронутый просьбой сына, написал в Петербург о том, что для лучшего наблюдения за присланным государственным преступником он предпочёл его оставить в Костроме. Это распоряжение было одобрено императором.
Ермолов поселился в доме губернского прокурора.
А вскоре его соседом стал и другой ссыльный — знаменитый уже казачий генерал Платов.
— А, кавказец! И ты здесь? — добродушно захохотал при встрече смуглолицый сорокасемилетний генерал. — За что это тебя угораздило?
Платов за многочисленные боевые подвиги был уже украшен знаками св. Анны 1-й степени, Владимира 2-й степени, Георгия 3-го класса. Побывав во множестве смертельных переделок, он воспринимал ссылку свою в Кострому как отправку на отдых.
— Не могу даже и уразуметь, Матвей Иванович, за что, — отвечал осторожно Ермолов, уже наученный горьким опытом в губительной откровенности.
— Ну а со мной, брат, такая вот история приключилась, — стал рассказывать Платов своему товарищу по несчастью. — Государь наш разгневался как-то на генерал-майора Трегубова, князя Алексея Ивановича Горчакова да на меня и приказал посадить всех нас на главную дворцовую гауптвахту. Сидим это мы там уже около трёх месяцев, дуемся в фараон и скучаем. И вот тебе вещий сон: чудится мне ночью, будто я закинул в Дон невод и вытащил тяжёлый груз. Гляжу, что за чудо — а там моя сабля. От сырости вся ржою покрыта… И не выходит этот сон у меня из головы. Не проходит и двух дней, как является генерал-адъютант Ратьков…
— Любимец императора? — не удержался Ермолов.
— Именно. Будучи бедным штаб-офицером, он случайно узнал о кончине блаженной и приснопамятной государыни нашей Екатерины Алексеевны и тотчас поскакал с известием о том в Гатчину. И хоть встретил Павла Петровича на половине дороги, поспешил поздравить с восшествием на престол. Наградами его усердия была анненская лента, звание генерал-адъютанта и тысяча душ…
«О, гатчинский сверчок, Бутов подлипало», — подумал Ермолов, а Платову только сказал:
— Вряд ли человек, столь быстрый в придворном усердии, может оказаться благородным!
— Угадал про подлеца! — воскликнул Платов, прибавив крепкое народное словцо. — Так вот, этот Ратьков возвратил мне по повелению императора мою саблю. Я, вспомнив свой сон, вынул её из ножен, обтёр о мундир свой со словами: «Она ещё не заржавела, теперь она меня оправдает…» Презренный Ратьков увидел в этом — что ты думаешь? — намерение моё бунтовать казаков против правительства, о чём и донёс государю. И вот я здесь!..
Они часто гуляли вместе — два великана, молодой и подстарок, — по славному городу Костроме, переходили по льду на правый берег Волги, где на холме некогда стоял укреплённый Городище, разрушенный полчищами Батыя, любовались Успенским собором XIII века и величественным собором Богоявленского монастыря, хаживали не раз в знаменитый Ипатьевский монастырь.
Святое для каждого россиянина место, усыпальница Ивана Сусанина, Ипатьевский монастырь, было в полуверсте от города, на другой стороне реки Костромы, впадающей в Волгу. Ещё издали видны были его каменные зубчатые стены и башни, из которых самая высокая, названная по цвету крыши Зелёной, служила прекрасным местом для обзора города и его окрестностей.
Заговорившись, Ермолов с Платовым простояли однажды тут до самого вечера. Небо вызвездило, февральский воздух был сух и чист. Казачий генерал изумлял Ермолова своими практическими сведениями в астрономии. Не зная греческих наименований, которые превосходно помнил Алексей Петрович, Платов указывал ему на различные звёзды небосклона, приговаривая при этом:
— Вон Сердце Льва, вон Семизвездие… Вот эта звезда находится над поворотом Волги к югу… А вот та — над Кавказом, куда мы с тобой завтра бы бежали отсель, ежели бы не было у меня так много детей… Эта же, которая стоит правее Коромысла, находится над тем местом, откуда я ещё мальчишкою гонял свиней на ярмарку…
Когда они возвращались, возле терема Романовых, в котором укрывался государь Михаил Фёдорович в годину польского нашествия, Платов остановился и вдруг предложил:
— Алексей Петрович, люб ты мне! Всем вышел: и умом, и статью, и храбростью. Слушай, женись-ка на любой из четырёх моих дочерей. Женишься — назначу тебя командиром Атаманского казачьего полка!..
Поражённый, Ермолов только и мог ответить:
— Как же ты, Матвей Иванович, предлагаешь мне жениться, даже не испросив на это мнения дочерей своих?.. Адиатур эт альтера парс — надобно выслушать и другую сторону.
Ермолов всё больше и больше увлекался латынью. Прибывший с ним в Кострому денщик будил его с петухами, и Алексей Петрович отправлялся к знатоку древнего языка, соборному протоиерею и ключарю Груздеву. Скоро он уже свободно читал в подлиннике римских авторов — Юлия Цезаря, Тита Ливия, любимейшего своего писателя Тацита, многотомные его сочинения «Истории» и «Анналы». В рассуждениях Тацита, у которого в истории не было правых и неправых, черпал Ермолов стоическую покорность судьбе.
Однако неуёмная энергия и жажда деятельности, тоска по любимому делу точили и грызли Ермолова день и ночь.
Мало с кем можно было и поделиться: многие его друзья были арестованы и находились в ссылке, а некоторые отреклись от него. Лишь немногие — и среди них верный Огранович — продолжали с Алексеем Петровичем небезопасную переписку. От Ограновича Ермолов узнал о поспешном вызове Павлом I Суворова из далёкого Кончанского и назначении его главнокомандующим союзной армией в Италии против французов.
Как переживал, как страдал опальный подполковник из-за невозможности участвовать в кампании? И изливал наболевшее на душе Платову, к которому всё более привязывался:
— Только в одном судьба возбуждает мои сетования!
Батальон артиллерийский, которому я принадлежал, находится ныне в Италии, в армии, предводимой славным Суворовым! Товарищи мои участвуют в подвигах русских войск!
Многим Суворов открыл быструю карьеру. Неужто бы укрылись от него моя добрая воля, кипящая, пламенная решительность, не знающая опасностей!..
— Эх, милый! — ответил тогда казачий генерал. — Мне скоро пятьдесят, я сив и изранен. И то ещё думаю, что моё главное не позади, а впереди. Твоё же и вовсе… Не торопись, успеется…
«Чьи слова повторил Матвей Иванович? — подумалось Ермолову. — Ах, да то же самое сказал некогда мне генерал Булгаков, когда просился я к Бакунину, в его несчастное дело!..»
Да, покоряйся судьбе! Как это говорится у незабвенного Вергилия?
Мчитесь, благие века! — сказали своим веретёнам С твёрдою волей судеб извечно согласные Парки…
Здесь, в Костроме, они с Платовым жадно набрасывались на газеты, получаемые губернатором Кочетовым и прокурором Новиковым, где освещался ход Итальянской кампании, ставшей триумфом Суворова и его чудо-богатырей. Падение крепости Брешиа, победа над армией Шерера и Моро при Адде, трёхдневный бой на берегах Тидоне и Треббии, завершившийся разгромом армии Макдональда, покорение сильнейшей в Северной Италии крепости Мантуи, наконец, успех при Нови — в сражении с войском Жубера, — великий русский полководец в сказочно короткий срок лишил французов всех завоеваний, какие были достигнуты под водительством Бонапарта. Вместе со всей Россией Ермолов восхищался славными викториями Суворова.
Между тем столь скрашивавший его пребывание в ссылке Матвей Иванович Платов по высочайшему повелению был вызван в Петербург. Ему объявили о прощении и желании Павла Петровича видеть его назавтра в Зимнем дворце. Но так как было это поздно вечером, то Платова отвезли на ночь в Петропавловскую крепость, где он оказался в одной камере с давним недругом своим, казачьим генералом и графом Фёдором Петровичем Денисовым. Поутру, за неимением собственного мундира, Платов надел для приёма у государя мундир соседа.
Император был весьма милостив к Платову, получившему повеление немедля следовать во главе казачьего войска через Оренбург в Индию.
О Ермолове же, как и о его опальных друзьях по кружку в Смоляничах, не вспоминал никто. Впрочем, нет, в далёкой Италии фельдмаршал Суворов пытался смягчить участь своего любимца Каховского. Пользуясь расположением императора, он просил через фаворита Павла — генерал-адъютанта Растопчина исходатайствовать прощение бывшему своему соратнику. Тот отвечал, что, по мнению государя, «простить Каховского ещё рано»…
Постепенно Алексей Петрович начал свыкаться со своим положением. Поведение его не вызывало никаких подозрений. Губернатор в своих ежемесячных донесениях сообщал о том, что поднадзорный ведёт себя тихо и скромно. Ермолов до тех пор не только не был набожным, но и позволял себе в «канальском цехе» вольнодумные рассуждения в духе Вольтера и Гельвеция. Теперь же он каждое воскресенье являлся в церковь, после чего добродушный Кочетов писал в Петербург о том, что «преступник кается»…
После отъезда Платова Ермолов перебрался в скромную квартиру мещан-бобылей, на высоком берегу Волги. Здесь он мог усерднее отдаться любимой латыни, здесь подружился с пригожей костромитянкой. В зимнее время Ермолов возил на салазках для своей старушки хозяйки, которая любила его, как сына, воду в ушате или кадке с реки. Иногда присаживался на салазки мальчуган, внучек хозяйки.
Весело мчал он салазки вверх по обледенелой горе, встречаемый старичком мещанином, благоговейно скидывающим перед ним шапку, и хозяйкой, приветствующей его у ворот дома. А пригожая молодайка, с полными вёдрами на коромысле, шла к своему крыльцу, посылая офицеру приветствие рукой.
Губернские балы и вечера были в тягость Алексею Петровичу. Что ожидало его там? Жеманные барышни, вздыхающие о женихах, чиновники, стремящиеся поскорее напиться, и их жёны, живущие сплетнями да пересудами. Поэтому, когда в один из погожих летних дней губернский прокурор пригласил опального офицера к себе на обед, Ермолов осторожно ответил:
— Не знаю, трафится ли мне быть у вас…
— Алексей Петрович, голубчик, — уговаривал его тучный прокурор, — мы все ожидаем знаменитого монаха Авеля, который отбывает в Петербург…
— Какой-нибудь пустосвят? — насмешливо сказал Ермолов.
— Прорицатель и ясновидец! Предсказал день и час кончины государыни нашей Екатерины Алексеевны, за что и поплатился ссылкой. А теперь хоть и неохотно пускается в разгласку, но говорит слова вещие и собирается припасть к стопам самого государя-императора с новыми предсказаниями…
«Кто знает, может быть, этот Авель всего лишь приманка прокурора для четырёх его дочек на выданье, таких же безобразных, как и их батюшка?..» — подумал Алексей Петрович, но в назначенный час пришёл.
Над столом раздавалось чокание рюмок. Местный пиит читал несуразную оду, воспевая кротость императора Павла. Прокурор положил себе на тарелку третьего молочного поросёнка. «Ухватистый, однако, у него живот!» — восхитился Ермолов, скучавший в ожидании ясновидца.
Наконец гости были приглашены в гостиную, где уже находился монах.
Худой, с выпученными глазами и крючковатым носом Авель был в чёрной скуфейке и обычной долгополой рясе.
«Пучеглаз, точно сирин ночной», — усмехнулся Ермолов, но, встретив его взгляд, невольно вздрогнул. Круглые глаза Авеля были без ресниц, и чёрная зеница вовсе не имела радужной перепонки. Две страшные прорешки в упор глядели на Алексея Петровича и, казалось, прожигали насквозь. «Тьфу, чертовщина какая!..» — пробовал Ермолов успокоить себя, но взора от страшного монаха отвести сразу не мог.
Он удивился тому, что прочие гости и сам хозяин без всякого трепета относились к Авелю и вполуха слушали, что он своим тихим низким голосом обещал России:
— Вижу: тьма бысть по всей земле и облака огнезарны… Тринадцати лет не пройдёт, как великое бедствие опустошит поля и обратит домы в прах…
Монах прорицал, а толпа вокруг него редела, распадалась. Чиновники вернулись к столам, дамы ушли за прокуроршей, а её супруг, переваливаясь супоросой свиньёй, засеменил к зелёному сукну, за штос.
— Откуда у вас эта вера в то, что вы можете видеть будущее? — уже без насмешки в голосе спросил Ермолов у монаха.
Авель вперил в него снова свой тяжёлый и неподвижный взгляд и после долгой паузы тихо сказал:
— И у тебя есть это редчайшее свойство. Ты тоже способен угадать чужую судьбу. Только не знаешь этого про самого себя.
Ермолов вдруг и впрямь вспомнил несколько странных случаев. Нет, он не предугадывал судеб. Но сколько раз предчувствие не подводило его!..
Перед уходом монах сказал:
— И вот тебе на прощание две загадки: лето тебя напугает, а весна ослобонит. И ещё одно запомни: берегись бед, пока их нет…
Через несколько дней поутру Алексей Петрович отправился в дальнюю прогулку.
Невелика Кострома, вот уже и застава. Сперва Ермолов шёл пыльной дорогой, вдоль которой росли лишь подорожник да ярушка пастушья. Начался ельник, стало прохладнее, запахло прелью, грибной сыростью. Затем пошёл весёлый, прошитый солнышком смешанный лес. Ермолов продрался через кусты волчьего лыка и оказался на большой лужайке. Здесь было белым-бело. «Видно, лебеди пролетели, садились тут, — догадался он. — Сколько же пуху! Как снег лёг…»
Алексей Петрович шёл, чувствуя приятную расслабленность. Он припоминал травы, знакомые по детству на Орловщине, повторял полузабытые названия: «Вон земляной ладан, вон бабьи зубы, или укивец, вот баранья трава, или частуха, а вот гроб-трава, или барвинец…» В конце лужайки стеной вставал синий лес. «Кажется, я нашёл тенистое место», — подумалось ему, уже приуставшему от долгой ходьбы.
Под ногами хрупали жёлтые, зелёные, бордовые, красные, вишнёвые, лиловые сыроеги. Ермолов углубился в чащу, словно в тёмную комнату вошёл. Тут было глухое, росистое место, заросшее паслёном, или волчьими ягодами.
В самой низине, под прошлогодними листьями, белел человечий остов. Привыкший видеть смерть, Алексей Петрович вдруг ощутил охватившую его тревогу. «Неужто я становлюсь суевером?» — спросил он себя и поднялся по скату, меж поредевших деревьев. Вновь засветило солнце.
Ермолов сел на трухлявый пень, рассеянно глядя, как по сапогам побежали мелкие истемна-красные мураши. Стояла тишина, только где-то неподалёку стучал дятел. Алексей Петрович думал о несчастной своей судьбе, ратных делах, своих товарищах, сражающихся в Италии. «Армия мне и мать, и жена, и невеста. Я не святоша и не ханжа. И у меня есть зазноба. Да ведь юн всяк бывал и в грехе живал…» Но другая сила навсегда полонила его. «Кто отведал хмельного напитка воинской славы, — повторял себе Алексей Петрович, — тому уже и любовный напиток кажется пресным…»
Он услышал урчание и поднял голову. Огромный медведь стоял, как человек, вглядываясь в непрошеного гостя маленькими умными глазками. Ермолов сидел недвижно и только подумал: «Аи да монах! Одна загадка разгадана».
Медведь был старый, с сивизной и плешинами, острая морда его — вся в пересадинах и рубцах. «Знать, уже встречался с лихими людьми», — пронеслось в голове Ермолова, Оставаясь на месте, он в упор смотрел прямо в глаза зверя, и тот не выдержал, отвернул морду, поурчал-поурчал да и поворотил в чащу…
Дома Ермолова ожидала новость. «Не сбывается ли вторая загадка Авеля?» — радостно подумал он, разрывая конверт от старого приятеля, правителя дел инспектора артиллерии майора Казадаева. Казадаев приходился свояком бывшему брадобрею Павла графу Кугайсову, приобретшему при дворе сильную власть. Он умолял Алексея Петровича немедля написать жалобное письмо на имя фаворита, обещая, что сам изберёт благоприятную минуту доложить о том и может наперёд поздравить узника со свободой.
Подполковник ещё раз перечитал письмо. «Нет, — горько усмехнулся он, — уж лучше я до скончания дней своих останусь в этой губернской дыре без дела, без пользы, без волнений — разве что ещё раз встречу медведя-балахрыста, — но никогда не пойду на низость и угодничество!» Ермолов даже не ответил приятелю на письмо и тем обрёк себя на заточение, могущее быть весьма продолжительным.
Судьба его, как и нескольких тысяч прочих арестованных и сосланных Павлом, решилась в ночь на 12 марта 1801 года, когда полсотни заговорщиков ворвались в резиденцию императора — Михайловский замок. В их числе были все три брата Зубовы, один из которых — зять Суворова, Николай, — ударил Павла тяжёлой золотой табакеркой в висок, после чего его задушили офицерским шарфом.
На трон взошёл старший сын императора Александр, уже на другой день даровавший свободу всем узникам, в том числе Ермолову и Каховскому.