Первый раз я увидел Туркина в бинокль из окопа.
Зигзаги проволочных заграждений, трепаный кустарник, ямы, заполненные водой, восемьсот метров некрасивой земли отделяли наши траншеи от немецких. Эта земля была заряжена двумя минными полями. Каждая свободная пядь утыкана косыми кольями, и, как валы перекати–поля, лежали на ней ржавые пряди всклокоченных рулонов тончайшей проволоки, попасть в которую легко, а выпутаться очень трудно.
— Вы не очень–то высовывайтесь, — лейтенант Воронин пригнул мою голову. — Вы думаете, только у нас снайперы? У них тоже есть.
И словно в подтверждение его слов раздались два выстрела. Я присел. Воронин сказал:
— Это же сейчас не по нас. Это по Туркину.
Я снова поднес к глазам бинокль, но разглядеть Туркина на увитом железом пространстве не смог.
— Позвольте, — сказал Воронин. Потом, передавая мне бинокль обратно, посоветовал: — Правее березы берите.
— Ничего нет.
— А кустик?
— Ну, кустик вижу.
— Это и есть наш Туркин. Сначала он в воронке лежал, потом дополз до впадины. Здесь у него ветки заготовлены, он их натыкал в петли маскхалата и стал вроде кустом. Сейчас он отдыхает. Отдохнет, доберется до окраины кустарника, сбросит ветки и по канаве — там высохшее русло ручья — заползет в ровик. Сидеть ему теперь там дотемна. Раз фашисты его приметили, долго не отпустят. Они его знают.
Наступили сумерки. Ноябрьский студеный ветер выдул из луж воду и оставил вместо нее пластины черного льда, хрустевшего под ногами.
Потом мы с Ворониным сидели в ротном блиндаже, глубоком, чистом, с белой березовой мебелью и стенами, обитыми клеенкой из немецких противоипритных пакетов. Горела крохотная автомобильная лампочка у потолка, а в печурке гудело пламя. Мы пили чай из жестяных кружек.
— Знаете, — сказал мне Воронин, — вот вы не поверите, а я так здорово сейчас в свою жену влюблен, что просто сказать невозможно. — И, словно смутившись от этого неожиданного заявления, Воронин стал старательно рыться в папке с боевыми донесениями, как будто ему там что–то понадобилось.
— Вы что, ее недавно видели?
— Какое там! — Воронин сунул папку под подушку и раздраженно сказал: — Вот в газетах у нас писали: какие замечательные люди в стране живут! А я только сейчас, на войне, понял, какие они все замечательные. И вообще я жил неправильно. Вот подождите, выгоним к чертовой матери гадов, я покажу, как надо жить. Чаю хотите?
Наливая мне в кружку кипяток, Воронин продолжал говорить тем же взволнованным тоном:
— Мне сорок лет, а меня недавно вместе с этим Туркиным в партию принимали. Вот история!
— Разве Туркин плохой человек?
— А разве я говорю — плохой? Он сейчас самую тяжелую боевую работу ведет. Надо участок в шесть тысяч мин к зиме подготовить. Из каждой лунки мину извлечь, поставить на колышки, обновить и проверить взрыватели. И все это под носом у врага, а главное — ночью.
— А зачем он сегодня днем по полю ползал?
— Да ведь ночью место, где мины зарыты, разве найдешь? Он днем вешки ставит, а ночью работает.
— Говорят, он первоклассный мастер?
— Ну, первоклассный… Выдающийся! Без миноискателя работает. Прямо зрячие пальцы имеет. — Воронин поднял растопыренные пальцы, пытаясь объяснить жестом, какие особенные руки у Туркина. — Ведь он раньше на скрипке играл, когда слепым был.
— Что значит — слепым был?
— Очень просто, с рождения. А потом ему операцию сделали.
— Почему же он раньше к врачам не обратился?
— Кто его знает. Может, не верил, не хотел зря мучиться… — И, задумчиво трогая крышку на чайнике, Воронин тихо проговорил: — Смешной он человек. До сих пор удивляется, когда незнакомые предметы увидит. Он ведь, кроме госпиталя и войны, ничего не видел. Сначала в ополчение пошел, телефонистом работал, другое ему делать было трудно. Он ходить по–настоящему не умел, все на что–нибудь натыкался.
— Как это страшно! Прозреть только для того, чтобы увидеть войну!
— Конечно, неприятно. Если бы пораньше операцию сделал, ему лучше было бы. Но знаете, что я вам скажу? Как он начнет с нашими бойцами говорить, чудно как–то получается, словно сказку какую красивую рассказывает. А в сущности, про обыкновенные вещи говорит. И на парадах мы бывали, и на курорты ездили. А у него и правда и вместе с тем черт знает как здорово получается. Интересный человек, восторженный. Недавно с ним снова несчастье произошло. Мина подорвалась. Подорвалась оттого, что по мине осколком стукнуло, когда Туркина немцы обстреливали. Ранило его, но не сильно. А вот от контузии снова слепота произошла. Он так и шел с поля напрямик. Голову поднял и шел, а в него стреляли. Что мы пережили — сказать невозможно. Прибежал я к нему в санбат, взял его за руку, а рука дрожит. Я говорю: «Как же теперь, Яша?» — «Никак, — сказал он. — Снова телефонистом буду».
А из–под повязки у него слезы текут.
Но ничего, выздоровел он. Только теперь очки велели носить. Но они ему не мешают.
Помолчав, Воронин сказал медленно и вовсе не для меня:
— А жена у меня очень хорошая, такая хорошая…
На следующий день я шагал по лесу к узлу связи.
За ночь выпал снег. Снег лежал покровом необыкновенной белизны. В чистоте, в свежести рождались редкие снежники и падали с мягким шорохом.
На бревнах, приготовленных для настила блиндажа, сидели бойцы и курили. Один боец стоял со склоненной головой и глядел на свою варежку. Он восторженно говорил:
— Глядите, ребята, маленькая, а до чего здорово сделана! Такая звездочка…
Голос этого человека, тон, каким он произносил слова, заставили меня остановиться. Повернувшись ко мне улыбающимся лицом, боец сбросил что–то невидимое с рукавицы и опустил руки по швам.
— Товарищ Туркин?
— Точно.
Я не знал, что сказать ему: растерялся от волнения и нежности к этому человеку. Не зная, как начать, я спросил:
— Ну как, нравится наша зима?
— Очень красивая, — сказал Туркин. — Вот уже второй раз вижу и все надивиться не могу.
— Обожди, Туркин, — пообещал кто–то из бойцов, — мы тебе еще такие штуки покажем — закачаешься. Ты, брат, ничего путного на нашей земле толком еще не видел.
А старшина Власенко, внушительно перебивая бойца, заявил:
— У нас Туркина на десять лет расписали. Его каждый погостить, похвастаться к себе зазвал. — И Власенко решительно объявил: — Но я его к себе заберу. После моих мест он ничего смотреть не захочет.
— А вы у нас в Сибири были?
— Я все знаю, — сказал Власенко и, увидев, что бойцы смеются, добавил уже мягче: — Я, конечно, тогда начальником над ним уже не буду. Пусть сам чего хочет выбирает. — И обиженно замолчал.
А Туркин, улыбаясь, ответил:
— Самое хорошее я уже сегодня видел.
— Это чего еще? — строго спросил Власенко.
— А вас, — живо сказал Туркин, — когда вы меня от немецких разведчиков отбивали. Как увидел вас с ручным пулеметом рядышком, сразу понял, что нет ничего лучшего на свете, да еще вовремя.
Все стали снова смеяться.
Я глядел на Туркина, на его живое лицо, на его глаза с еще не смытой печалью. И мне тоже очень захотелось после войны позвать Туркина с собой и показать ему свою любимую, холодную и очень сильную реку, такую необыкновенную и самую красивую на свете. А какой город стоит на этой реке! Хотя, в сущности, городишко, в котором я родился, мелкий, и, конечно, не из мрамора там здания. Но я увидел свою родину сейчас такой ослепительной, такой красивой. Да разве в мраморе тут дело! Разве не человек наш украшает землю, наш сказочный, необыкновенный человек!
1943