Одевшись, Балуев обрел парадный, властный, самоуверенный и даже, можно сказать, высокомерный вид. Он говорил отрывисто, резко и глядел соратникам не в глаза, а в лоб или в переносицу. Рост у него обычный средний, но он приподнял плечи, выпятил грудь и стал казаться даже несколько выше.
Таким, каким он выглядел сейчас, обычно изображают на сцене зазнавшихся бюрократов, упоенных должностью и своей собственной особой. Это сходство усиливали брезгливое, скучающее выражение лица, капризно оттопыренные губы.
Балуев считал, что таким своим видом он внушает людям уверенность и спокойствие. Раз начальник важничает, значит, все в порядке. И он шел на эту жертву во имя традиционного взгляда на начальство. Но на душе у него, как говорится, скребли кошки. Он дал команду протаскивать дюкер сегодня, но в верховьях прошли ливни, и скорость течения реки стала значительно больше, чем значилось в схеме протаскивания. Река могла снести дюкер или выворотить его из подводной траншеи. Усилился и напор подпочвенных вод. Они выдавливают плывун — он уже начал просачиваться в траншею, засасывая дюкер. На месте изгиба траншеи, там где химический отстойник, следовало бы поставить трактор и им оттягивать трубу, чтобы ее не прижало к стене при протаскивании. Но лишнего трактора не оказалось.
Дно траншеи — тонкий глинистый пропластник; в некоторых местах он прорвался, и вода из траншеи уходила, фильтровалась в бездонных песках. Словом, множество коварно подстерегающих опасностей. Можно ли их заранее предусмотреть и превозмочь? Можно! Но расплачиваться за это пришлось бы временем и дополнительными большими материальными расходами.
Подобно командиру, в канун сражения тревожно размышляющему о том, как неплохо было бы получить лишний боекомплект, дополнительное количество артиллерийских стволов, танков, самоходок, увеличить число самолетовылетов, Балуев мечтал сейчас о том, что хорошо было бы для полной гарантии успеха еще кое–что доделать, обзавестись мощностями, поставить пару гидромониторов для заполнения водой траншеи, усилить тракторный поезд на той стороне реки, да и здесь прибавить хотя бы парочку тягачей. Но не зря же говорится: фронт строительных работ. Нельзя сосредоточивать технику только в одном месте, когда идет рабочее наступление по всему фронту.
А потом фактор времени. Ну, отложишь протаскивание дюкера на неделю, чтобы обезопасить себя всесторонне. Но враг–природа тоже не дремлет. Река со дня на день пойдет шугой, затянет ее прочными, широкими заберегами, и стиснутая льдом вода еще увеличит скорость течения на фарватере. Труба начнет вмерзать в застывающий грунт, и вместо плывуна нагрянет другая угроза — впаянная в лед труба. Сколько тонн нефти нужно тогда будет сжечь, чтобы оттаять этот ледяной припай! Нет, в строительном деле нужна такая же осмотрительная дерзость, как и в бою, в ходе которого только и решается победа! Какой бы тщательной ни была подготовка, опасности битвы не избегнуть! Расточительство — это путь труса. А Балуев никогда не был трусом. Поистине мужественный человек не тот, кто не испытывает страха, а тот, кто, испытывая его, ничем не выдает своих переживаний.
Павел Гаврилович явился на площадку в сопровождении свиты подчиненных. Он пренебрежительно оглядел выстроившиеся машины, прошел вдоль траншеи, искоса в нее поглядывая, похвалил погоду и направился к командному пункту, расположенному на круче песчаного мыса. Оттуда он оглядел окрестности, будто видел это место впервые, и сделал замечание: почему не выдрали кустарник (хотя кустарник этот был хилый и сквозь него все было отлично видно)… Он закурил, угостил Фирсова и Сиволобова сигаретами «Тройка» из заветной початой коробочки, которую он считал «счастливой» и брал из нее по одной сигарете только во время протаскивания самых тяжелых дюкеров. Мечтательно улыбнулся и сообщил:
— А я у Бекбулатова такой ухой насладился, роскошь! — И как будто между прочим сказал: — Надо думать, они свой сегодня протащат. — Заметив недовольство на лице Фирсова, закончил строго: — У вас здесь техники до черта, а у него всего один трубоукладчик и трактор, а все ж свою репку вытянет, будьте спокойны!
Балуев понимал, что сейчас он тут уже ничего не может добавить к сделанному, но подзадорить Фирсова и Сиволобова считал своим служебным долгом.
Солнце и стужа могут великолепно разукрасить самое неуютное место на земле. Ну, что здесь? Дрянь. Болото, гиблое, вонючее. Наступишь на застывшую, черствую корку грязи, так и прет начинка — трясина, теплая, лиловая, жирная. Болото накрыто гатью измочаленных бревен. Ворочается кран–трубоукладчик, кажется, что вся земля начинает под тобой трепыхаться. Глянешь вдаль: волосатые шишки кочек, всклокоченный кустарник, рыжая щетина камыша. Вот, пожалуй, и все подробности болотного пейзажа. А что сделали с ним стужа и солнце? Просто фантастика! Все блещет, все сверкает, а с каким вкусом и тонкостью отделаны изморозью бревна гати — чеканка из серебра! Застывшая трясина обрела сходство с базальтом, чернеет отполированной поверхностью, будто гигантское изделие треста «Русские самоцветы». Каждый кустик в ледяном чехле обрел сходство с люстрой, подобной той, которая украшала потолок столовой–ресторана районного центра. А кочки! Это же драгоценный мех, вроде горностая! Каждая камышинка обратилась в стеклянную нить — и все это на фоне неба чистейшей голубизны.
Красиво, очень красиво выглядела в данный момент природа! Но, не вполне доверяя ей, строители посыпали песком дорожки, идущие к машинам и к командному пункту, и для полноты картины водрузили красный флажок на оголовке дюкера.
Хотя дело происходило под открытым небом, люди разговаривали вполголоса, легко одетые, словно находились в закрытом помещении, а некоторые даже без головных уборов.
Во всем ощущалась торжественная напряженность.
Развернув свиток схемы протаскивания дюкера, последний раз сверяя чертеж с тем, что было в натуре, Павел Гаврилович никак не мог сосредоточиться на обозначениях на бумаге. Его не беспокоило, совпадает ли начерченное на бумаге с действительностью, — здесь все было правильно, его тревожило другое: не произошло ли за эти секунды что–нибудь такое, что могло нарушить самочувствие людей, от которых зависел исход операции. Может, следовало отозвать в сторонку Лупанина и, разговаривая о чем–нибудь постороннем, заглянуть в глаза, нет ли в них отчаяния, какое бывает у человека, отвергнутого любимой девушкой. А вдруг Шпаковский признался ему, что написал письмо Подгорной и сказал, что она дала согласие? Тогда катастрофа. Тогда Лупанину нельзя сегодня доверять машину. Ведь он крутился сейчас возле Капы, и она могла ему рассказать о письме со свойственной ей прямотой и откровенностью. Может, лучше спросить об этом Подгорную? Но после вчерашнего разговора уже неловко касаться таких вопросов. А вместе с тем так, как понимал свой служебный долг Балуев, ему надо было это выяснить, чтобы предотвратить опасность. Хотя, пожалуй, сейчас уже поздно…
С Вавиловым тоже следовало поговорить. Человек решил остаться на стройке — радость. А если Лупанин во время репетиций задел чем–нибудь самолюбие маститого механика и он сейчас обижен? А обиженный человек утрачивает инициативу и в ходе дела ничего не захочет подсказать Лупанину, когда тот будет нуждаться в совете.
Павел Гаврилович взял бинокль, нацелил сначала на Лупанина: «Нет, кажется, все в порядке». Лицо хищное, сосредоточенное, за лентой фетровой шляпы торчит, для лихости, что ли, какая–то веточка.
Если бы человека постигло горе, разве он стал бы себя так украшать? Конечно, нет. С чувством облегчения Балуев перевел бинокль на Вавилова. Сидит, развалившись, важный, губы оттопырены, правильно — оттопырены. Если обижен, он бы их поджал. Он всегда поджимал губы, если был чем–нибудь недоволен. Значит, здесь тоже все в порядке.
А вот Мехов. Вдруг опять из дома злобное, оскорбительное письмо и чувствует он себя сейчас бесконечно униженным и несчастным? Ну как взбодрить его, как?
Балуев долго смотрел в бинокль на лицо Мехова. Но Мехов привык к своему горю, трудно о чем–нибудь догадаться по его лицу. Нет, никак не поймешь. Да и где найти такое, чтобы утешить скорбящего человека, вселить в него надежду?! И Павел Гаврилович, не опуская бинокля, с досадой на себя думал, что следовало ему еще раз съездить домой к Мехову и осторожно, а не как прошлый раз, вгорячах, поискать возможность создать жизненное равновесие для этого столь ценного на строительстве человека, невзрачного по внешности, но наделенного великолепным даром понимать машину и нежно обращаться с ней, на что машина отвечала ему безукоризненным послушанием. Балуев напряженно, вдавливая до боли в глазницах окуляры бинокля, наблюдал за выражением лица Мехова, стараясь обнаружить то, что сейчас беспокоило его и тревожило.
Низкорослый, желтоволосый, с печальными глазами, униженный своим горем, Мехов не дружил ни с кем из крановщиков. Терехову он знал еще по фронту. Был водителем бензозаправщика в той части, где служила она. Здесь на стройке, он приходил в ее летучку–лабораторию, приносил конфеты «Клюква в сахаре» и говорил, застенчиво улыбаясь:
— Вот пришел повспоминать, как вместе служили.
Ольга Дмитриевна ставила на электрическую плитку чайник.
Мехов, сидя на табуретке и растирая колено ладонью, рассказывал ей:
— Девчонка от меня растет, очень даже замечательная. Прибуду к ней в отпуск, и каждый раз сюрприз: быстро в человека оформляется. — Вынимал пачку фотографий из пластмассового прозрачного пакета, раскладывал. — Вот она какая, во всех экземплярах! — Сообщал с гордостью: — И заметьте, папа вылитый.
Ольга Дмитриевна смотрела на фотографии, а Мехов, не зная, какую он боль причиняет, говорил добродушно:
— Человек без потомства — ноль без палочки. Я, главное, за нее теперь почему беспокоюсь? Чтобы войны не было. Война, первое, по кому бьет? По детям… Я человек смирный. Один раз только на фронте провоевал как следует. Зажгли немцы бензозаправщик во время налета на аэродром. Я из машины, понятно, не выскочил. Полный газ — и подале от самолетов. А меня как двинуло взрывом цистерны, я и воспарил: опалило! Хорошо, лужа рядом просторная оказалась. Вполз, обвалялся в грязи, погасил себя и выжил, а то сгорел бы до самого основания. — Пояснил: — Я это к чему. Если теперь… я же за свое дитя просто страшным могу стать.
— Войны не будет.
— И я так думаю, — согласился Мехов. — В таком случае, полагаю, дочка моя уже при коммунизме жить будет. Приятно. Радуюсь за нее, как подумаю.
— А почему вы на завод не устроились, чтобы с семьей жить? Скучаете ведь сильно без дочери?
Мехов задумался, потом объяснил:
— Я человек низкорослый, а жена у меня здоровая, я ей по плечо только. Но дочка меня выше матери считает. А за что? За то, что я ей рассказываю, как газопровод кладем и что это для родины значит. Ну, и выдвигает она меня над всеми. Даже в школьном сочинении отметила. Так и написала: «Мой папа — машинист на стройке семилетки». — Произнес мечтательно: — Одолею втихую вечернюю школу, подамся без отрыва в техникум. Стану начальником мехколонны, выпрошу от жены дочь за алименты, по соглашению, и заживу, как бог. Вот, значит, какая моя перспектива!..
Сейчас, сидя на кране–трубоукладчике, кончив позировать перед фотокорреспондентом, Мехов просил, наклонившись так, что почти вываливался из машины:
— Товарищ, сделай отдельно фотокарточку — дочери послать.
— Я вам пришлю два экземпляра газеты.
— В газете я мелкий получусь. А мне надо, чтобы внушительно.
Федор Филиппович Вавилов выслушал корреспондента, рассердился:
— Что значит «старый рабочий»! Вы это бросьте! Техника устаревает — это правильно. А ежели я на ней, а не на пенсии, как некоторые, — значит, нечего моими годами читателей в заблуждение вводить.
Кинохроникеров пленила внешность Лупанина. Но Лупанин объявил:
— Вот что, ребята, у меня под руками инструмент тяжелый. Если стукну, плохо будет.
— Вы в списке передовиков, вы обязаны сниматься.
— Я же объяснил, — взмолился Лупанин, — протащим дюкер, после всё инсценируем, как пожелаете. А сейчас не могу: у меня, глядите, лицо злое. Мы сигналы должны видеть, а вы тычетесь, заслоняете.
Собрав машинистов в сторонке, Лупанин сказал:
— Мне вам говорить нечего. Просто так, одним побыть, оглядеться.
Высушенный стужей воздух сверкал. Огромной реке, казалось, было туго в берегах, окованных ледяной кромкой. Посреди реки шатался на волнах понтон. Через него перекинуты стальные канаты; их тяжесть понтон облегчал свой плавучестью.
На противоположной стороне траншеи стоят цугом бульдозеры с высоко поднятыми щитами, блистающими пасмурного цвета сталью. От бульдозеров тянутся тросы, пристропленные к дюкеру.
Против каждого бульдозера кран–трубоукладчик, также пристропленный тросом к дюкеру.
Шесть машин, по три с каждой стороны, должны одновременно начать волочить гигантскую трубу, когда канаты, продетые в клюзы оголовки дюкера, натянутся шестью тракторами по ту сторону реки.
Там глубоко в землю вкопана пачка бревен — мертвяк, на нем закреплены лежащие сейчас плоско на земле огромные, тяжелые блоки с продетыми внутрь их канатами. Тракторный поезд впряжен в них. Для каждого трактора вешками отмечена линия его движения.
Дюкер будет проползать по дну подводной траншеи, русло которой еще раз только что обшарили водолазы.
Всеми такелажными работами на поверхности руководят водолазы. Схемы и расчеты они разработали с инженерной точностью. Сиволобов сказал о водолазах одобрительно:
— Башковитые ребята! Для авиации кадры пропадают. С их дыхательными способностями можно и в межпланетную рекомендовать.
Бубнов рассердился:
— В океане глубины подходящие, тоже найдется нам куда лазить!
Могучими руками он взял толстые стальные канаты с такой легкостью, будто пеньковые.
Молодой тракторист Коля Зенушкин сказал завистливо:
— Из вас мог бы чемпион мира получиться по борьбе или по поднятию тяжестей.
Бубнов сощурился.
— А я и есть чемпион мира! Клали с унылой техникой по дну океана дюкер во время войны — поставили всемирный рекорд. И нигде не отметились. Сейчас любой чижик персонально к машине поставлен или к агрегату, а мы трубы на деревянных катках вручную гоняли… А ты на тракторе за бидоном масла к причалу катался, еще со мной в разговор лезешь…
Сиволобов упрекал Вильмана за то, что тот пожалел сурик и олифу для окраски блоков.
— Что значит, срок не вышел? Облезлый вид, он же удручает. Их бы красным цветом, с того берега могли бы любоваться.
Виктор Зайцев поддержал Сиволобова:
— Я книгу иностранного автора читал о том, как цвет на психику действует. Например: оранжевый — вызывает чувство благожелательности, голубой — создает впечатление пространства и отдыха, зеленый — умиротворяющий, фиолетовый — внушает чувство достоинства. Для больниц рекомендуется ободряющий тон — персиковый.
— А он откуда это знает?
— Изучал с помощью дождевых червей. Накрыл ящик с землей разноцветными стеклами и смотрел, какой цвет предпочитают.
Вильман обрадовался.
— Вот, — сказал он Сиволобову, — слышал? И ты тоже, как червяк, рассуждаешь. Сурик ему нравится! А я его даю только для покрытия подводных поверхностей, не для красоты, а для долговечности.
— Нет, ты все–таки жла, без начальства у тебя ветоши не выпросишь.
— А что мне начальство? — обиженно спросил Вильман. Объявил решительно: — Я действую по указанию моих чувств. Хоздесятник — беспощадный к расточителям человек, а вовсе не добрая фея. — Потом предупредил водолазов: — Чтобы все камни и железки с пути следования тросов убрали. Если хоть одну жилочку порвете, я из вас ваши вытяну. Дал новую вещь, так вы ее всю уже в грязи запачкали. После в реке ополоснете и в смазанном, чистом виде вернете. И чтоб без меня не сматывать, лично проверю!
Сиволобов успокоил водолазов:
— На фронте на него тоже люди обижались: не давал воевать спокойно, стреляные гильзы обратно требовал по счету. Однажды только решился на расточительство, собрался себя подорвать вместе со всем боезапасом. Не захотел немцам даром отдавать. Жадина…
Вильман слушал о себе с удовольствием. Но потом спросил подозрительно:
— А ты под этот разговор случайно чего–нибудь выпросить не собираешься?
— Собираюсь, — чистосердечно сказал Сиволобов.
Вильман замахал на него руками.
— Я знаю, о чем ты мечтаешь. Турбинное масло?
— Десять, ну пять килограммов! — жалобно заныл Сиволобов и устремился за Вильманом к катеру.